Доктор умел разговаривать с животными, но мальчик, судя по всему, нет.
Пастух в Бронксе
Пока Оберон стоял на перекрестке, по щиколотку утопая в ворохе золотых листьев, а Смоки задумался перед компанией своих воспитанников, которые не могли понять, почему он вдруг умолк с мелом у доски на полпути от подлежащего к сказуемому, Дейли Элис под своим стеганым лоскутным одеялом (да! Джордж Маус был изумлен широтой и длительностью своих Ментальных Связей) видела сон о том, как ее сын Оберон, живший теперь в Городе, звонит, чтобы рассказать о себе.
«Некоторое время я был пастухом в Бронксе, — говорил бестелесный и по-прежнему скрытый голос, — но с наступлением ноября продал стадо». Слушая его рассказ, она видела Бронкс: зеленые, с низкой травой, волны холмов, чистый, пронизываемый ветрами воздух в низинах, влажные облака над самой землей. Она словно бы присутствовала, пока он пас здесь стадо, шла по едва заметным следам и черным пятнам помета вдоль изъезженных дорог к пастбищу, внимала жалобному блеянию, вдыхала запах отсыревшей туманным утром шерсти. Живая картина! Элис видела, как ее сын (говоривший с ней по телефону) стоял с посохом в руках на мысу и смотрел в море, и на запад, откуда приближалась непогода, и на юг, через реку, на темный лес и поросшие этим лесом острова. Она думала и гадала…
Осенью Оберон сменил кожаные штаны и гамаши на приличный черный костюм, а вместо посоха взял в руку тросточку. Не имея перед собой ясной цели, он все же направился с собакой Спарком (с которой Оберон предпочел не расставаться, хотя хорошую пастушескую собаку у него бы купили вместе со стадом) вдоль реки Гарлем-ривер к переправе (близ 137-й стрит). У древнего-предревнего паромщика была красивая правнучка, смуглая, как кофейное зерно, и серая плоскодонка, издававшая стуки и стоны. Пока паром вдоль каната двигался к причалу, Оберон стоял на носу. Спарк выскочил на берег первым, Оберон заплатил паромщику и, не оглядываясь, ступил в Дикий Лес. Близился вечер; солнце, тускло-желтые лучи которого тут и там проницали облака, выглядело таким холодным и безжизненным, что Оберон едва не пожелал, чтобы оно закатилось совсем.
Углубившись в лес, он отказался от этого желания. Между парком Сент-Николас и Соборной аллеей он как-то не там свернул, и ему пришлось карабкаться по каменным, изрисованным лишайником, уступам. Большие деревья, цеплявшиеся за скалы узловатыми пальцами, провожали его стонами и хихиканьем, строили в сумерках гримасы. Взобравшись с пыхтеньем на высокую горку, Оберон заметил за деревьями сероватое солнце. Он знал, что до окраин города еще далеко, но уже наступила ночь. Оберон озяб, а кроме того, помнил, как его предупреждали об опасностях, которые подстерегают в таком месте ночного путника. Он почувствовал себя маленьким. Собственно, он начал уменьшаться. Спарк заметил это, но промолчал.
Как обычно, ночью полезла из нор всякая живность. Оберон сдуру припустил вскачь, начал спотыкаться, отчего звери подобрались ближе, сверкая из полной темноты тысячью пар глаз. Оберон вскинул голову. Только не показывай, что боишься. Он крепче сжал в руке трость. Не глядя по сторонам, он с трудом одолевал путь в центр города; шел и едва продвигался. Один или два раза он ловил себя на том, что таращит глаза на громадные деревья, вершинами касавшиеся ночного неба (несомненно, он сделался совсем маленьким), но тут же опускал глаза. Оберон боялся показаться чужаком, беспомощным деревенщиной, однако не мог не оглядываться на тех, чей насмешливый, понимающий или равнодушный взгляд ловил на себе.
Куда девался Спарк, спросил он себя, выбираясь из кучи упавших веток, где утоп по самый пояс. Теперь можно было бы сесть собаке на спину и двигаться гораздо быстрее. Но Спарк проникся презрением к своему съежившемуся до крохотных размеров хозяину и пустился к Вашингтонским высотам, чтобы попытать счастья в одиночестве.
Одиночество. Оберон вспомнил о трех дарах, врученных ему сестрами. Вынув из рюкзака подарок Тейси, он трясущимися пальцами надорвал обертку цвета голубого льда.
Это была ручка с фонариком: одна сторона — чтобы видеть, другая — чтобы писать. Удобно. Имелась даже маленькая батарейка: Оберон нажал кнопку, и фонарь зажегся. В луче кружилось несколько снежинок; лица, подобравшиеся совсем близко, исчезли. При свете Оберон разглядел, что стоит перед крохотной дверцей в лесу. Путешествие его закончилось. Он постучал раз, потом еще.
Взгляни на часы
Джорджа Мауса сотрясла крупная дрожь. Ментальная Связь потребовала много усилий, доза больше почти не действовала, поэтому вид у него сделался несколько бледный. Все это было забавно, однако, бог мой, взгляни на часы! Скоро опять придется доить коров. Сильвия, конечно, не встанет так рано (она смуглая, как кофейное зерно, но сейчас ее нет дома, разве что он очень ошибается). Собрав по частям свой изнуренный гашишем организм, нывший от приятной усталости (долгое путешествие), он приторочил его на живую нитку к сознанию и встал. Годы уже не те. Джордж убедился, что племянник надежно укрыт одеялами, поворошил в очаге и (уже начиная забывать картины, которые разглядел за смуглыми красивыми веками гостя) взял в руки лампу. По дороге в свою собственную неубранную спальню он неудержимо зевал.
Встреча Клуба
В нескольких кварталах от жилища Джорджа Мауса к узенькому особняку Ариэл Хоксквилл, выходившему окнами в небольшой парк, начали один за другим бесшумно подъезжать большие старомодные автомобили. Каждый выпускал наружу одного-единственного пассажира и откатывал на стоянку, где ждали своих хозяев похожие машины. Посетители, позвонив в колокольчик Хоксквилл, допускались в дом, где палец за пальцем стягивали с рук туго сидевшие перчатки, помещали их в шляпу и отдавали служанке; некоторые сдергивали с шеи белые шарфы, которые издавали при этом чуть слышный свист. Затем они собирались в комнате, которая занимала целый этаж и обычно служила библиотекой, но иногда и гостиной. Сев, все они закидывали ногу на ногу и вполголоса обменивались несколькими словами с прибывшими ранее.
Когда наконец явилась Хоксквилл, посетители приветствовали ее, поднявшись с мест (хотя она знаком попросила их не беспокоиться), затем опять сели. Каждый из гостей аккуратно поддернул на коленях брюки.
— Полагаю, — начал один из них, — нынешнее заседание «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста» можно считать открытым. Для рассмотрения новой темы.
Ариэл Хоксквилл ждала вопросов. В тот год она приблизилась к пределу своего могущества. Фигура у нее была угловатая, волосы серые как сталь, манеры резкие и решительные, как у какаду. Облик ее вселял в окружающих уважение, граничившее со страхом; все в нем, от серовато-коричневых туфель до унизанных кольцами пальцев, говорило о силе — кто-кто, а уж члены «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста» в наличии этой силы не сомневались.
— А новой темой… — Еще один член клуба послал Хоксквилл улыбку, — …безусловно является Рассел Айгенблик. Лектор.
— Что вы теперь о нем думаете? — спросил Хоксквилл третий гость. — Каковы ваши впечатления?
Подобно Шерлоку Холмсу, она соединила кончики пальцев.
— Он то, что кажется, и одновременно не то. — Ясный выговор и сухая интонация напоминали лист пергамента. — Умнее, чем представляется, судя по телевизору, но не такой внушительный. Энтузиазм его сторонников искренний, но — не могу отделаться от мысли — мимолетный. У него пять планет располагаются в Скорпионе, так же как у Мартина Лютера. Его любимый цвет — зеленый, цвет бильярдного сукна. Глаза у него как у коровы: большие, влажные, карие, глядят с фальшивой добротой. Голос громкий, благодаря миниатюрным усилителям, спрятанным в одежде, которая стоит дорого, но сидит неважно. Под брюками скрыты сапоги до самых колен.
Гости впитывали сведения.
— Характер? — спросил один из них.
— Низменный.
— Манеры?
— Ну…
— Устремления?
На этот вопрос Хоксквилл пока не знала ответа, хотя именно он больше всего занимал могущественных банкиров, крупных администраторов, влиятельных чиновников и отставных генералов, объединившихся под эгидой Клуба. Тайные хранители старевшей республики, капризной и своевольной, постоянно мучимой социальными и экономическими неурядицами, они не спускали глаз с любого заметного человека — проповедника, военного, авантюриста, мыслителя, головореза. Хоксквилл было известно, что, положившись на ее проницательность, они устранили с пути не одного подобного деятеля.
— Он не стремится стать президентом, — сказала она.
Один из членов Клуба хмыкнул, что означало: если так, то его прочие амбиции нас не интересуют, если же иначе, то у него ничего не получится. Уже несколько лет на этом посту сменяли друг друга невыразительные личности, выбор которых был исключительно делом Клуба, что бы ни думали об этом как народ, так и сами президенты. Собравшиеся дружно откашлялись.
— Точно не скажешь, — продолжала Хоксквилл. — С одной стороны, его самомнение вызывает смех, а цели так высоки, что их, как намерения Господа Бога, можно вынести за скобки. Но с другой стороны… К примеру, он часто упоминает, с особым ударением, как некую важную тайну, что он «есть в картах». Старая пустая фраза, и все же как-то (почему, сама не могу в точности определить) мне кажется, его слова нужно понимать буквально, он действительно есть в картах, в неких вполне определенных картах, но каких — мне неизвестно.
Она оглядела неспешно кивавших слушателей, чувствуя себя виноватой, что задает им загадки, но она и сама ломала себе голову. Хоксквилл не одну неделю сопровождала Рассела Айгенблика в поездках, в гостиницах, в самолетах, неубедительно замаскированная под журналистку (суровые паладины из окружения Айгенблика легко распознавали маскировку, но кто под ней скрывается, определить не могли), однако была так же далека от отгадки, как в первый раз, когда услышала его имя и рассмеялась.
Сжав пальцами виски, Хоксквилл осторожно прошлась по превосходно упорядоченному новому крылу, которое пристроила за последние недели к дому своей памяти, чтобы хранить в нем все, какие добудет, сведения об Айгенблике. Она знала, за каким поворотом, на вершине какой лестницы, в заключительной точке какой перспективы должен появиться он сам. Но он не появлялся. Она могла нарисовать его средствами обычной или Естественной Памяти. Видела его на фоне пересеченных полосами дождя окон местных поездов; он говорил без умолку, рыжая борода раскачивалась из стороны в сторону, кустистые брови поднимались и опускались, как у болванчика, с какими выступают чревовещатели. Видела, как он разглагольствует перед огромной, восторженной, воркующей, как голуби, толпой; на глазах оратора выступали слезы, а слушатели заливали его потоками любви. Видела, как он после очередной нескончаемой лекции присутствовал на заседании женского клуба; на коленях его позвякивала голубая чашка с блюдцем, несгибаемые ученики, каждый со своей чашкой, блюдцем и куском торта, восседали вокруг. Вокруг Лектора: именно ученики настояли на том, чтобы его так называть. Они опережали его в поездках и приготавливали все к его прибытию. Лектор будет стоять здесь. В эту комнату никто, кроме Лектора, не должен входить. Здесь Лектора должен ждать автомобиль. У них, сидевших позади его кафедры, веки никогда не увлажнялись слезами, лица оставались столь же гладкими и невыразительными, как их обтянутые черными носками лодыжки. Все это Хоксквилл почерпнула из Естественной Памяти и искусно встроила в палладианское крыло дома памяти, где эти наблюдения должны были приобрести новый тонкий смысл. Она ждала, что обогнет мраморный угол и найдет его, заключенного в раму интерьера; внезапно обнаружит, кто он такой, и убедится, что, сама того не понимая, знала это и раньше. Так должна была работать ее система памяти, и так она работала всегда. Но теперь Клуб ждал, недвижно, затаив дыхание, а между колоннами и на бельведерах дома памяти стояли аккуратно одетые ученики, каждый с индивидуальной эмблемой, присвоенной ему Хоксквилл: корешком проездного билета, клюшкой для гольфа, пурпурными отпечатанными на мимеографе листками, мертвым телом. Их фигуры виделись достаточно ясно. Но он не появлялся. И однако все крыло, несомненно, относилось к нему; там царили холод и ожидание.
— А что вы скажете об этих лекциях? — прервал ее мысли один из членов Клуба.
Хоксквилл взглянула на него холодно.
— Боже, у вас имеются копии их всех. Разве мне больше нечем заняться? Вы что же, не умеете читать? — Она умолкла, гадая, поняли они или нет, что презрительным тоном она маскирует свою неспособность загнать дичь. — Когда он говорит, — продолжала она более снисходительно, — они слушают. Что он говорит, вы знаете. Старая смесь, рассчитанная на то, чтобы тронуть все сердца. Надежда, безграничная надежда. Здравый смысл или то, что таковым считается. Шутки, которые приносят облегчение. Он умеет выжать слезу. Но это умеют и другие. Думаю… — Она в первый раз попыталась дать определение, но до точности ему было очень далеко. — Думаю, он либо меньше, чем человек, либо больше. Думаю, мы как-то имеем дело не с человеком, а с географией.
— Понятно. — Член Клуба пригладил свои жемчужно-серые, в цвет галстука, усы.
— Ничего подобного, — отрезала Хоксквилл. — Мне самой непонятно.
— Задавить его, — буркнул еще один гость.
— Его взгляды, — проговорил другой, вытаскивая из папки пачку бумаг, — не противоречат нашим. Стабильность. Бдительность. Терпимость. Любовь.
— Любовь, — повторил кто-то. — Все вырождается. Ничто больше не работает, все бьет мимо цели. — Голос говорившего отчаянно дрожал. — На земле не осталось силы большей, чем любовь. — Он вдруг разразился рыданиями.
— Если не ошибаюсь, Хоксквилл, — невозмутимо произнес еще один член Клуба, — там, на пристенном столике, стоят графины?
— В хрустальном — бренди, — подхватила Хоксквилл. — В стеклянном — хлебная водка.
При помощи бренди они успокоили своего соратника и,
Воспроизведенные небеса
Проводив гостей, служанка застыла в холле, мрачно рассматривая в зарешеченном стекле двери бледные признаки рассвета и размышляя о своей жизни, рабском положении, редких ночных проблесках разума, без которых, наверное, было бы лучше. Комнату заливало сероватым светом, который, казалось, ложился пятнами на неподвижную служанку и вытягивал из ее глаз свечение жизни. Подняв руку, она сделала жест, означавший у египтян благословение или разрешение уйти. Уста ее были запечатаны. Когда Хоксквилл, направляясь наверх, прошла мимо нее, уже наступил день и Каменная Дева (как именовала Хоксквилл принадлежавшую ей древнюю статую) вновь превратилась в мрамор.
Взбираясь по лестнице высокого и узкого дома, Хоксквилл одолела четыре длинных марша (это ежедневное упражнение должно было помочь ее сильному сердцу биться до глубокой старости) и добралась до маленькой дверцы на самом верху. Конец лестницы был совсем узкий. За дверью слышался размеренный шум какого-то большого механизма: дюйм за дюймом опускался тяжелый груз, с глухими щелчками зацеплялись и расцеплялись зубцы. Хоксквилл почувствовала, что у нее в голове уже воцарилось спокойствие. Она открыла дверь. Оттуда хлынул дневной свет, слабый и многоцветный. Яснее послышалась музыка сфер, напоминавшая тихие вздохи ветра в потрескивающих голых ветвях. Взглянув на свои старые, квадратной формы ручные часы, она пригнулась, чтобы войти в дверку.
О том, что этот городской дом входит в число тех трех, где имеется полный патентованный Космооптикон, или Театрум Мунди [10], Хоксквилл знала еще до того, как его купила. Ее забавляла идея заполучить жилище, которое будет венчать такой громадный, окованный в железо талисман — символ небес ее сознания. Она не ожидала, однако, что он будет так красив, а кроме того, полезен (в этом она убедилась, когда отрегулировала его в соответствии с давно обдуманным принципом и он пришел в движение). Ей почти ничего не удалось узнать о разработчике этого Космооптикона, и потому можно было только догадываться, для каких целей он предназначал свой механизм (быть может, всего лишь для забавы), но она внесла дополнения, о которых он не подумал, и теперь, просовываясь в крохотную дверь, ступала не только в пределы Космоса, изящные детали которого, из цветного стекла и кованого железа, с часовой точностью совершали круг за кругом. Открывшаяся Хоксквилл картина показывала текущий миг Мировой Эпохи.