Маленький, большой - Джон Краули 44 стр.


Оберон присвоил этой картине имя: Слава. Совпадает ли она с тем, что обычно разумеют под Славой, его не волновало. Он так никогда и не понял до конца, что, собственно, не поделили Папа и Барбаросса. Если бы кто-нибудь спросил Оберона (спросить, правда, было некому: проект был начат как секретный и спустя годы бумаги были так же тайно сожжены), чем его привлек именно этот император, он не сумел бы дать ответ. Резкий звон имени. Образ его — старого, в доспехах и на коне — в последнем неудавшемся Крестовом походе (с точки зрения юного Оберона, все Крестовые походы были неудавшимися). И потом, на безымянной реке в Армении: боевая лошадь оступается на середине брода и императора, в вооружении, уносит поток. Слава.

«Вид у императора не то чтобы усталый, но…»

Оберон ожесточенно вычеркнул это и снова закрыл ручку колпачком. Его грандиозные планы живописания истории внезапно навалились на него невыносимой тяжестью, и от невозможности с кем-либо их разделить он чуть не заплакал.

Надеюсь, ты не заползешь снова в свою раковину.

Но он так старался, чтобы раковина выглядела как он сам. Думал всех обмануть, но они не поддались.

Солнце по-прежнему бросало в окна мощные блоки света, где плавали золотистые пылинки, однако начало холодать. Оберон спрятал ручку. Позади, на полках, глядели ему в затылок коробки и папки старого Оберона. Неужели так будет всегда? Вечная раковина, вечные секреты? Его собственные секреты отдаляли его от остальных ничуть не меньше, чем их возможные тайны. Ему хотелось одного: быть тем Барбароссой, которого нарисовало его воображение. Без смут и иллюзий, без постыдных секретов; иногда свирепым, возможно — ожесточившимся, но насквозь цельным.

Он поежился. Куда, интересно, подевалась куртка?

Еще не время

Его мать натягивала ее себе на плечи, пока карабкалась вверх по склону холма и думала: кто играет в бейсбол по такой погоде? Молодые клены вдоль дорожки, сдавшиеся первыми, уже загорелись багрянцем рядом с еще зелеными сестрами и братьями. Такая погода подходит, наверное, для футбола или европейского футбола? Экстраверт, подумала она, улыбнулась и покачала головой: приветливость, улыбчивость. Боже мой… С тех пор как дети перестали расти не по дням, а по часам, для Дейли Элис ускорилась смена времен года: прежде от весны к осени дети менялись неузнаваемо, столь многое успевали они, смеясь и плача, узнать и перечувствовать за бесконечно протяженное лето. Приход этой осени она едва заметила. Быть может, оттого, что ей теперь приходилось собирать в школу только одного ребенка. И еще Смоки. Почти нечего делать осенним утром: приготовить один завтрак, выгнать из ванной к столу одно сонное тело, найти одну связку книг и одну пару ботинок.

И все же, взбираясь на холм, она ощущала на себе бремя важнейших обязанностей.

Слегка запыхавшись, Элис добралась до каменного стола на вершине и села рядом на каменную скамью. Под столом она заметила полусгнивший предмет, грязный и жалкий. Это была хорошенькая соломенная шляпка, которую Люси потеряла в июне и все лето оплакивала. Заметив ее, Элис остро ощутила уязвимость детей, их беспомощность перед потерями, болью, незнанием. Она мысленно произнесла по порядку их имена: Тейси, Лили, Люси, Оберон. Они звучали, как колокольчики разного тона, одни более чисто, другие менее, но стоило дернуть — и каждый откликался. У них было все прекрасно; так она всегда отвечала на вопрос миссис Вулф или Мардж Джунипер о том, как дела у детей: «Прекрасно». Нет, обязанности, призвавшие ее сюда (сидя под солнцем и оглядывая широкую панораму, она еще сильней ощутила озабоченность), не имели отношения к детям, и к Смоки тоже. Как-то они были связаны с оставшейся позади дорожкой, с обдуваемой ветрами вершиной, с небосклоном, где проносились клочья серо-белых облаков, — со всей этой ранней осенью, полной (как ни странно, осенью иначе не бывает) надежд и ожиданий.

Чувство было сильным, оно словно затягивало или уносило с собой. Под его властью Элис сидела неподвижно, удивленная и немного испуганная, ожидая, что оно вот-вот пройдет, как ощущение

Блаженство буйное, сверх правил иль искусства.

Мильтон

Во взрослении дочерей Смоки нравилось то, что они, хотя и отдалялись от него, не перестали (как ему казалось) его любить и не считали занудой, а просто освобождали в своей жизни место для роста. Когда они были малютками, их жизни и заботы — кролики и музыка Тейси, птичьи гнезда и ухажеры Лили, безалаберность Люси — целиком вмещались в пределы его жизни и делали ее полной. По мере их роста вверх и вширь места требовалось больше; заботы их множились, требовалось пространство для их возлюбленных, а потом и детей; чтобы вместить всех, ему приходилось расширяться, и он делал это, и с их жизнями росла и его жизнь; он чувствовал, что они так же близки ему, как раньше, и это ему нравилось. А не нравилось ему в их взрослении то же самое: оно принуждало его расти, расширяться, иной раз перешагивая границы характера, которым за годы окружила себя его личность как оболочкой.

Ворочаешься с боку на бок

Когда Смоки обзавелся потомством, обнаружилось, каким большим преимуществом было его безличное детство. Дети могли делать из него все, что им было угодно: могли считать его добрым или строгим, уклончивым или искренним, веселым или хмурым — по потребностям собственного темперамента. Ему очень нравилось быть Универсальным отцом. Ему было известно все, он мог бы поручиться (хотя не имел доказательств), что слышал от собственных дочерей больше важных, постыдных или веселых секретов, чем слышит большинство отцов. Но даже его гибкости существовал предел. Со временем Смоки терял растяжимость, характер, в нем воплотившийся, укреплялся, и если поступки и высказывания Младших были ему непонятны или приходились не по вкусу, он уже не мог об этом не думать.

Именно это, вероятно, происходило между ним и его младшим ребенком, его сыном Обероном. Несомненно, думая о нем, Смоки чаще всего испытывал раздраженное недоумение, а также печаль, поскольку видел пропасть, почему-то отделившую их друг от друга. Каждый раз, когда Смоки собирался с духом, чтобы выяснить умонастроение своего сына, тот уходил в глухую, искусно выстроенную оборону, с какой Смоки — по прежнему опыту — не умел, да и скучал сражаться. С другой стороны, стоило Оберону сделать шаг навстречу отцу, тот всякий раз невольно принимал позу заурядного папаши, грубовато-добродушного и ни о чем не ведающего, и сын тут же замыкался вновь. С годами положение не выправлялось, а делалось все хуже, и потому Смоки, хотя и хмурился и недовольно тряс головой, отпуская наконец сына в Город, на поиски таинственных приключений, втайне все же облегченно вздохнул.

Может, если бы они чаще играли в бейсбол… Уходили вдвоем на улицу солнечным днем и перебрасывались мячиком. Сам Смоки играл в бейсбол плохо и без удовольствия, но знал, что Оберон любит эту игру.

Несостоятельность этой мысли заставила его рассмеяться. Как раз первое, что приходит в голову человеку с таким характером, когда он не способен понять своих детей. Правда, им могла руководить надежда, что общее занятие станет тем мостиком, который объединит их с сыном. Что касается дочерей, то между ними и им как будто не существовало большого разрыва. Так ему казалось, но эта пропасть могла ведь прятаться за какой-то странностью их повседневной жизни. Странно было, например, взрослеть сегодня вместе с отцом, который повзрослел уже вчера или позавчера.

Ни одна из его дочерей не вышла замуж, и, похоже, ни одна и не собиралась, хотя у Смоки было уже два внука, близнецы Лили, да и Тейси вроде бы носила ребенка от Тони Бака. Смоки не был большим приверженцем брачных уз, при том, что не мыслил себе жизни без своей собственной семьи, каким бы странным этот брак ни оказался. Что касается верности, то об этом ему следовало помалкивать. Но Смоки огорчало, что его потомство вырастет как бы безродным. Если так пойдет дальше, о его внуках будут говорить как о скаковых лошадях: такой-то от таких-то. И он не мог не думать, что без такого прикрытия, как брак, отношения его дочерей с их любовниками представляются уж очень непристойно-откровенными. Или, скорее, эта мысль диктовалась укрепившимся в нем характером. Сам Смоки вовсю приветствовал их храбрость и дерзость и не стыдился восхищаться их сексуальностью, не меньше чем красотой. Как ни крути, они ведь уже большие. И все же… Ну ладно, Смоки надеялся, что дочери не обижаются на отдельные взбрыки его характера, на то, к примеру, как он отказался навестить Тейси и как-бишь-его, когда они поселились в пещере. В пещере! Его дети вознамерились, казалось, повторить в собственных жизнях всю историю рода человеческого. Люси собирала лекарственные травы, Лили читала по звездам, вешала своим детям на шею кораллы, чтобы отвратить зло; Оберон отправился с рюкзаком за плечами искать счастья. Тейси у себя в пещере открыла огонь. Как раз когда электричество во всем мире вот-вот иссякнет. Тут он прислушался к часам, пробившим четверть, и подумал, не пойти ли вниз выключить генератор.

Смоки зевнул. В кружке света под единственной в библиотеке лампой ему было уютно, и уходить не хотелось. У его стула громоздилась груда книг, из которых он отбирал нужные для школы. Старые за многие годы сделались противными на вид и на ощупь и надоели хуже горькой редьки. Еще одни часы пробили час, но Смоки им не поверил. Снаружи, в коридоре, промелькнуло со свечой в руке привычное ночное видение: Софи, которая все еще не ложилась.

Она ушла (Смоки наблюдал игру теней на стенах, вспышки света на мебели), потом вернулась.

— Ты до сих пор не спишь? — проговорила она, и он одновременно задал ей тот же вопрос.

— Ужасно. — Она подошла ближе. Длинная белая ночная рубашка делала ее еще более похожей на блуждающего духа. — Ворочаешься с боку на бок. Знаешь это чувство? Как будто мозг спит, а тело — нет. Не хочет успокаиваться и никак не найдет себе место…

— Будит тебя и будит…

— Да, и голова как бы не может погрузиться в нормальный сон. Тоже никак не успокоится, все время просыпается, повторяет один и тот же сон или обрывок сна — а дальше ничего…

— Перебирает без конца одну и ту же чушь, пока ты не махнешь рукой и не встанешь…

— Да, да! Такое чувство, будто лежишь часами, стараешься заснуть, но не спишь совсем. Правда, ужасно?

— Ужасно. — Сам себе не признаваясь, Смоки чувствовал, что это справедливо: Софи, в прежнее время чемпион по сну, недавно начала страдать бессонницей и теперь лучше Смоки (который и в более благополучные времена засыпал с трудом) знала, что такое не находить ночью забвенья. — Какао, — сказал он. — Теплое молоко. С капелькой бренди. И прочитать на ночь молитвы. — Эти советы он повторял не впервые.

Она опустилась на колени у его стула, натянула рубашку на голые ступни и прижалась головой к его бедру.

— Знаешь, о чем я подумала, когда вроде бы немного успокоилась — ну, перестала ворочаться? Подумала: ей, должно быть, холодно.

— Ей? — спросил он. Но потом добавил: — Ну да.

— Ну не бред ли? Если она жива, ей вряд ли холодно, а если — если не жива…

— М-м.

Конечно же, была еще и Лайлак. Он с таким самодовольством думал о том, как хорошо понимает своих дочерей и как они его любят, и только сын Оберон — единственная песчинка в раковине, но есть и еще одна дочь; его жизнь необычней, чем ему часто кажется; Лайлак вносит в нее ноту тайны и горя, о которых он иногда забывает. Но Софи не забывает никогда.

— Знаешь, что забавно? Несколько лет назад я постоянно представляла себе, как она растет. Знала, что она становится старше. Чувствовала. Знала в точности, как она выглядит и как будет выглядеть, когда еще вырастет. А потом это прекратилось. Ей исполнилось, наверное… девять или десять. Более взрослой я ее не могла себе вообразить.

Смоки промолчал, только нежно погладил Софи по голове.

— Теперь ей было бы двадцать два. Подумай об этом.

Он подумал. Двадцать два года назад он поклялся жене, что признает своим ребенка ее сестры и возьмет на себя всю ответственность. Исчезновение Лайлак ничего в этом не переменило, но обязанностей у него не осталось. Он не придумал, как искать настоящую Лайлак, когда ему сказали наконец, что она пропала. Софи скрыла от него, как от всех прочих, жуткую историю с фальшивой Лайлак. Как она закончилась, он так и не узнал: Софи на день уехала, а когда вернулась, Лайлак не было, ни фальшивой, ни настоящей. Софи легла в постель, облако над домом рассеялось, и в него вошла печаль. Вот и все. Смоки не полагалось ни о чем спрашивать.

Легко сказать. Потребовалось большое искусство, чтобы не спрашивать. Смоки овладел им в совершенстве, как владеют своим мастерством хирург или поэт. Слушать, кивать; выполнять указания и делать вид, что понимаешь; не спорить, не давать советов, разве что самые безобидные, дабы продемонстрировать заинтересованность; решать загадки. Гладить Софи по голове и не посягать на ее печаль; думать про себя, как она справляется с такой жизнью, с таким горем на сердце, и ни о чем не спрашивать.

Однако если уж на то пошло, три остальные его дочери представляли для него не меньшую загадку, чем четвертая, но, правда, не такую грустную. Как умудрился он породить этих цариц воздуха и тьмы? А также и его жена, но только он так давно (с медового месяца, со дня свадьбы) прекратил ее спрашивать, что теперь она являлась не большей (и не меньшей) тайной, чем облака, камни и розы. Если уж на то пошло, единственным человеком, которого он начал понимать (и критиковать, и изучать, и пытаться оказывать на него влияние), был его единственный сын.

— Чем бы ты это объяснил? — спросила Софи.

— Что именно?

— То, что я не могу вообразить ее взрослой?

— Хм. Ей-богу, не знаю.

Она вздохнула, и Смоки погладил ее по голове, перебирая локоны. Они никогда по-настоящему не поседеют: поблекшие, они все еще выглядели золотыми. Софи не принадлежала к тем старым незамужним теткам, чья невостребованная красота засыхает, как цветок меж страниц книги: прежде всего, она не была старой девой. Казалось, Софи никогда не перерастет юности и не сделается особой зрелых лет. Дейли Элис, которой почти сравнялось пятьдесят (бог мой, полсотни), выглядела как положено, словно бы сбросила, одну за другой, оболочку детства, юности и вышла целиком такой, какая есть. Софи можно было принять за шестнадцатилетнюю девочку, обремененную почему-то (можно сказать, незаслуженно) грузом ненужных лет. Смоки задался вопросом, кого из них, за все годы, он чаще признавал про себя более красивой.

Назад Дальше