Перед ней оказался узкий и низенький коридор. В дальнем конце кто-то стоял перед дверью и что-то делал — красил ее? У него была кисть и банка с краской. Управляющий или помощник управляющего? Сильвия решила обратиться к нему за дальнейшими инструкциями, но едва она его окликнула, как незнакомец, испуганно оглянувшись, исчез за той самой дверью, над которой работал. Она все же двинулась туда и достигла двери раньше, чем рассчитывала: то ли коридор был короче, чем казался, то ли казался более длинным, чем был на самом деле, что, впрочем, все равно. Дверь на его конце была еще меньше прежней, уличной. «Если так пойдет дальше, — подумала Сильвия, — мне в конце концов придется встать на четвереньки…» На двери свежей белой краской были выведены цифры в старинном стиле: «001».
Немного посмеиваясь, но одновременно и побаиваясь, не вполне уверенная, что с ней не сыграли какую-то изощренную шутку, Сильвия постучала в дверцу.
— «Крылатый гонец»! — выкрикнула она.
Дверь приоткрылась. Изнутри в коридор проник странный солнечно-золотистый свет, словно бы с улицы. На дверь легла, чтобы открыть ее шире, очень длинная и очень узловатая рука, а потом показалось лицо с широкой ухмылкой.
— «Крылатый гонец»? — полувопросительно повторила Сильвия.
— Да? А что это такое? Чем мы можем вам помочь? — Это был мужчина, красивший дверь, или кто-то на него похожий, или человек, направивший ее сюда. Или кто-то, похожий на него.
— Вам пакет, — проговорила она.
— Ага, — отозвался маленький человечек. Все с той же ухмылкой он открыл дверь шире, чтобы Сильвия могла, наклонившись, войти. — Тогда пожалуйте.
— Вы уверены, что мне сюда? — Сильвия заглянула внутрь.
— О, безусловно.
— Ой! Здесь все такое маленькое.
— Верно. Входите же, будьте любезны.
Дикий Лес
Вечером на тех же майских улицах, наслаждаясь новоиспеченной весной, Оберон неспешно брел к Ферме и думал о славе, удаче и любви. Он возвращался из офиса продюсерской компании, которая выпускала «Мир Где-то Еще» и несколько других сериалов, менее успешных. Там он отдал в наманикюренные руки поразительно дружелюбного, но несколько рассеянного сотрудника (немногим старше его самого) два сочиненных им эпизода к их знаменитой мыльной опере. Его заставили выпить кофе, и молодой человек (судя по всему, не чрезмерно загруженный работой), перескакивая с темы на тему, принялся болтать о телевидении, сценариях, съемках. Упоминались огромные денежные суммы, затрагивались и тайны бизнеса. Оберон вовсю старался скрывать, как удивлен первыми, и с мудрым видом кивать при упоминании вторых, хотя мало что понимал. Потом его проводили к выходу, приглашая заглядывать в любое время, две секретарши (та из них, что сидела в приемной, отличалась поистине несказанной красотой).
Поразительно и изумительно. Обширные перспективы открылись перед Обероном на запруженной толпой улице. Сценарии, плод их с Сильвией сотрудничества в долгие и веселые вечера, были увлекательны, хорошо слажены, хотя, напечатанные на старой машинке Джорджа, изысканным оформлением не блистали. Не важно, не важно: в будущем его ждут дорогое офисное оборудование, долгие ланчи, самые высокопрофессиональные секретарши и трудная работа за большое вознаграждение. Он выхватит золотое сокровище прямо из пасти Дракона, который охраняет его в Диком Лесу.
Дикий Лес. Да. Оберон знал: было время, — скажем, при Фридрихе Барбароссе, императоре Запада, — когда лес начинался прямо за бревенчатыми стенами крохотных городков, по краям вспаханных земель. Лес, где обитали волки, медведи, ведьмы в избушках, способных исчезать, драконы, великаны. В городках жизнь шла организованно и обыкновенно; там были безопасность, собратья, огонь, еда и все удобства. Скучно, наверное, скорее разумно, чем увлекательно, но при том безопасно. И только по ту сторону, в Диком Лесу, могло произойти всякое, в том числе любое приключение. Там твоя жизнь была в твоих руках.
Но теперь все перевернулось. Все стало иначе. В Эджвуде, за пределами большого города, ночь не таит в себе ужасов, леса там прирученные, улыбающиеся, удобные. Оберон не знал, остался ли в многочисленных дверях Эджвуда хоть один работающий замок. Во всяком случае, ему не приходилось видеть там запертую дверь. Душными ночами он часто спал на открытых верандах или даже в лесу, внимая природным звукам и тишине. Нет, только на городских улицах можно видеть волков, настоящих и воображаемых; только здесь приходится баррикадировать двери, чтобы не вторглось в дом то страшное, что бродит Снаружи, — так прежде запирались на засовы жители леса. Здесь случались приключения, выпадала удача, здесь ты мог заблудиться, пропасть без следа в пасти зверя, здесь ты учишься жить с дрожью в коленках и хватать сокровище; здесь и только здесь находится нынче Дикий Лес, и Оберон был здешним — лесным — жителем.
Да! Стремление овладеть сокровищем породило в нем бесстрашие, а бесстрашие — сделало сильным. Вооруженным странником шагал он сквозь толпу. Это слабых пожрут звери, не его. Он подумал о Сильвии, мудрой как лисица, воспитанной в лесу, хотя и рожденной в относительно благополучном и безопасном месте, в джунглях на острове. Она знает это место и не меньше Оберона (больше, много больше) стремится овладеть сокровищем, и ее хитрость не уступает алчности. Что за команда! И подумать только: всего какой-нибудь месяц-другой назад они словно застряли в буреломе, потеряли друг друга в дебрях, еще немного — и сдались бы, расстались. Расстались. Бог мой, как вовремя ей выпал шанс! Как удачно они выпутались из беды!
Сейчас, этим вечером, Оберон мог представить себе, что они состарятся бок о бок с Сильвией. Холодный горький март на время отнял у них радость общения, но теперь она расцвела повсюду, как яркие, пышные одуванчики. В это самое утро Сильвия опоздала на работу по совершенно особой причине: был успешно доведен до конца некий сложный процесс. Бог мой, каких творческих усилий они требовали друг от друга, и какой основательный отдых требовался после этих усилий — то, а потом другое могло бы потребовать от человека всей жизни, и Оберону казалось, будто он за это утро и прожил всю жизнь. И все же жизнь могла бы длиться бесконечно, Оберон чувствовал, что это возможно, не видел причин, почему должно быть иначе. Добредя до середины перекрестка, он остановился с механической улыбкой, ничего вокруг не замечающий. Пока он мгновение за мгновением воспроизводил в душе события этого утра, сердце чеканило удары, словно золотые монеты. Перед ним громко взревел грузовик, которому Оберон мешал проехать на зеленый свет. Оберон отпрыгнул в сторону, и водитель бросил ему неразборчивое ругательство. Пораженный и ослепленный любовью, Оберон думал (улыбаясь в безопасности на дальнем тротуаре): вот так я и умру под колесами грузовика, когда, поглощенный сладострастием и любовью, забуду, где нахожусь.
С той же улыбкой, но стараясь быть настороже, он припустил быстрым шагом. Не теряй головы. «В конце концов…» — подумал он, но продолжить эту мысль не смог: в то же мгновение то ли пронесся по улице, то ли склубился в переулке, то ли снизошел с напоенных ароматом небес, будто куча визгливого смеха, — некий звук, но нет, не звук; такая же бомба, какая свалилась однажды на них с Сильвией, только больше в два раза или около того. Она прокатилась по Оберону, как прокатился бы миновавший его грузовик, но в то же время казалось, что вырвалась она из самого Оберона. Бомба понеслась прочь, вверх по улице, и словно вакуум в ее хвосте (или в ней самой?) засосал одежду взорванного Оберона и взъерошил его волосы. Ноги Оберона продолжали размеренно ступать, — вреда, во всяком случае физического, эта штука не причинила, — но с лица сползла улыбка.
«Ого-го, — подумал он, — на сей раз они взялись за дело всерьез». Правда, он не знал, откуда возникла эта мысль, что это за «дело»; не знал пока и кто эти «они».
Это война
В тот самый миг, далеко на западе, в штате, название которого начинается с «I», Рассел Айгенблик, Лектор, собирался встать со складного стула, чтобы обратиться к еще одной громадной толпе. В руках он держал небольшую колоду карт, отрыжка во рту отдавала красным перцем (снова цыпленок по-королевски), в левой ноге, чуть ниже ягодицы, пульсировала боль. Он сомневался, что ему сегодня стоило выступать. Тем утром, в конюшнях его богатых гостеприимцев, он вскарабкался на лошадь и не спеша проехался по небольшой огороженной площадке. Позируя фотографам, он выглядел, как обычно, молодцевато, но опять же, как обычно в эти дни (некогда он был выше среднего роста), недомерком. Затем ему предложили пронестись галопом по полям и лугам, таким подстриженным и гладким, что лучших ему не встречалось. Не стоило. Он не объяснил, что в последний раз ездил верхом столетия назад. С недавних пор ему не хватает духу для таких рискованных замечаний. Он задумался о том, помешает ли хромота с должным изяществом взойти на подмостки.
Как долго, как же долго, думал Айгенблик. Это не потому, что он бежал от работы или страшился связанных с нею испытаний. Его паладины старались облегчить ему задачу, и он был им благодарен, но жалкое нынешнее амикошонство, похлопывание по спине и прогулки под ручку оставляли его равнодушным. Его никогда не заботили церемонии. Он был человеком практическим (или полагал себя таковым), но если его народ — который он уже считал своим — хотел от него именно этого, что ж, ладно. Человек, который без жалоб спал среди волков Тюрингии и скорпионов Палестины, уж как-нибудь не ударит лицом в грязь, когда приходится ночевать в мотелях, обхаживать стареющих устроительниц приемов и спать урывками в самолетах. Иногда только (как теперь) необычность его долгого путешествия, слишком уж недоступная пониманию, вызывала скуку. Великий сон, столь ему привычный, начинал притягивать к себе, и Айгенблику хотелось снова склонить тяжелую голову на плечи товарищей и закрыть глаза.
При одной этой мысли веки его начинали смыкаться.
А затем возникла, прокатившись из стартового пункта во всех направлениях, та самая штука, которую ощутил или услышал Оберон в Городе: штука, на миг превратившая мир в переливчатый шелк или же показавшая под другим углом его переменчивый, как у тафты, рисунок. Оберон принял эту штуку за бомбу, но Рассел Айгенблик знал: это была не бомба, а бомбардировка. Подобно действенному тонизирующему средству, она пробежала по его жилам. Усталость сняло как рукой. При завершающих словах панегирика в свою честь Рассел Айгенблик вскочил. Глаза его горели огнем, губы были сурово сжаты. Всходя на подмостки, он театральным жестом развеял по ветру листки с тезисами Лекции. Огромная аудитория при виде этого выдохнула и разразилась приветственными криками. Обеими руками ухватившись за край кафедры, Айгенблик наклонился вперед и проревел в готовый принять его слова микрофон:
— Вы должны изменить свою жизнь!
Волна удивления, волна его собственного усиленного техникой голоса омыла толпу, приподняла ее, ударилась в заднюю стену и вернулась, чтобы разбиться над его головой. «Вы должны. Изменить. Свою жизнь!» Волна, цунами, повернула обратно к ним. Айгенблик торжествовал, увлекая толпу и словно бы заглядывая в глубину каждой пары глаз, каждого сердца. Они тоже это знали. Слова теснились в его мозгу, выстраиваясь фразами, взводами, полками, сопротивляться которым было бесполезно. Он выпускал их на поле боя.
— Приготовления закончены, голосование состоялось, жребий брошен, решающий час наступает! Все то, чего вы больше всего боялись, уже свершилось. Ваши извечные враги держат в своих руках все карты. К кому вам обратиться? Крепостные стены в трещинах, доспехи бумажные, смех — старинное ваше оружие — звучит упреком в ваших устах. Ничто — ничто не оправдывает ожиданий. Вы глубоко заблуждались. Смотрели в зеркало и видели перед собой прежнюю длинную дорогу, но она зашла в тупик, туда, где нет пути. Вы должны изменить свою жизнь!
Айгенблик выпрямился. Такие ветра разбушевались во Времени, что он с трудом разбирал собственные слова. В их водовороте неслись вооруженные герои, наконец взошедшие на коней, — сильфы, одетые для битвы, сонмы сильфов среди воздушных масс. Взывая к разинувшей рты толпе, бичуя ее и обличая, Айгенблик почувствовал, что освобождается от оков и наконец предстает во всей своей цельности. Словно бы он мгновенно вырос из старого поношенного панциря и с восторгом облегчения чувствует, как тот трещит и раскалывается. Он молчал, ожидая, пока всё до единого слова дойдет до слушателей. Толпа затаила дыхание. Вновь прорезавшийся голос Айгенблика, громкий, низкий, вкрадчивый, заставил всех содрогнуться.
— Хорошо. Вы не знали. О нет. Откуда бы ва-ам знать? Вы никогда не задумывались. Забыли. Не слышали. — Наклонившись вперед, Айгенблик скользнул взглядом по их головам, как грозный родитель, готовый проклясть своих чад. — Что ж, на этот раз прощения не будет. И так слишком многое прощено. Вы это, конечно, понимаете, вы знали это с самого начала. Если в глубине души вы предвидели, что это случится, — предвидели, не отпирайтесь — то надеялись, наверное, на повторное незаслуженное снисхождение; думали получить еще шанс, как бы плохо ни использовали предыдущие; мечтали, что в последний момент вас не заметят, вас, именно вас, пропустят, не сосчитают. Всех остальных поглотит катастрофа, а вы уцелеете. Нет! Только не в этот раз!
— Нет! Нет! — кричали они ему в испуге. Душа его взволновалась, преисполнившись глубокой любви и жалости к ним за их беспомощность, и он сделался силен и могуч.
— Нет, — проговорил Айгенблик мягко, воркующим голосом, укачивая их в объятиях бездонного гнева и жалости, — нет, нет, Артур спит на Авалоне; у вас нет защитника, нет благой надежды; выход один — сдаться, разве вы еще сомневаетесь? Сдаться — в этом единственное спасение; предъявить заржавленный меч, бесполезный, как игрушка. Предъявить себя, беспомощных, не знающих ни причин, ни следствий, состарившихся, растерянных, слабых как дети. И все же. И все же. Жалкие и бессильные, — медленными движениями он жалостливо простер к ним руки, словно желая всех обнять и приголубить, — готовые угождать, исполненные любви, проливающие младенческие слезы и молящие только о милости и снисхождении; и все же, все же. — Руки упали, большие ладони вновь обхватили края кафедры, словно это было оружие; пожар вспыхнул в груди Рассела Айгенблика, и сердце охватила ужасающая благодарность за то, что он может наконец склониться к микрофону и произнести: — Все же жалости вы не дождетесь, ибо у них ее нет, страшное оружие не остановите, ибо оно уже вынуто из ножен, и ничего не измените, ибо это война. — Он ниже склонил голову, приблизил губы сатира к ошеломленным микрофонам и оглушил зал шепотом: — Леди и джентльмены, ЭТО ВОЙНА.
Непредвиденный шов
Ариэл Хоксквилл в Городе тоже ощутила перемену, похожую на мгновенную менопаузу, но происшедшую не с ней, а со всем миром. Стало быть, Перемена; Перемена не с маленькой, а с большой буквы прокатилась по пространству и времени; или же мир запнулся о толстый и непредвиденный шов в бесшовной ткани.
— Ты это почувствовал? — спросила она.
— Что почувствовал, дорогуша? — отозвался Фред Сэвидж, все еще хихикая над кровожадными заголовками во вчерашней газете.
— Ладно, бог с ним. — Голос Хоксквилл звучал мягко, задумчиво. — Теперь о картах. Что-нибудь вырисовывается? Подумай хорошенько.
— Туз пик перевернут. Пиковая дама в окне твоей спальни, свирепая как волчица. Бубновый валет снова на дороге. Червовый король, это я, детка. — Он начал негромко напевать сквозь зубы (цвета слоновой кости) и, не вставая, проворно ерзать по длинной, истертой ягодицами скамье в зале ожидания.
Хоксквилл явилась на большой Вокзал, чтобы обратиться к своему старинному оракулу. Она знала, что он обретается здесь почти каждый вечер после работы, сообщает незнакомцам странные истины, водит узловатым, похожим на корень в комьях грязи указательным пальцем по вчерашней газете, тыкая в интересные места, которые пассажиры могли пропустить, или рассуждает о том, как женщина, которая носит мех, усваивает пристрастия соответствующего животного. (Хоксквилл подумала о робких девушках из предместья, одетых в кроличьи шубки, выкрашенные под рысь, и улыбнулась.) Иногда она приносила сэндвич, чтобы присоединиться к Фреду, если он закусывал. Уходила она обычно более мудрой, чем приходила.
— Карты, — сказала она. — Карты и Рассел Айгенблик.
— Ах, этот фрукт… — Сэвидж ненадолго задумался. Потряс свою газету, словно надеялся вытрясти оттуда тревожные сведения. Но ничего не выпало.
— Что это? — воскликнула она.
— Черт меня возьми, если сейчас не приключилась какая-то перемена. — Сэвидж взглянул вверх. — Чего-то… Что это было, как ты сказала?
— Я ничего не говорила.
— Ты назвала имя.
— Рассел Айгенблик. В картах.
— В картах. — Он аккуратно сложил газету. — Этого хватит, — сказал он. — В самый раз.