Мы с Зайцем идем на охоту
Сегодня чуть свет заглянул ко мне Заяц.
— Вставай, братец Кролик, пошли на охоту!
На охоте мне не раз приходилось бывать, но все это получалось как-то случайно. Нарвешься на собаку — и ходу, а она за тобой. Ну, и пошла охота.
— Оставь, — говорю, — я еле с прошлой ноги унес.
— Да нет, братец Кролик, я не о том. Мы сами будем охотиться.
Мы — охотиться. Вот чудак!
— Тоже скажешь… Какие из нас охотники?
— Еще какие! — говорит Заяц и разглаживает усы — это он недавно завел себе такую привычку. — Пойдем, засядем в кусты, глядишь, и затравим кого-нибудь. На прошлой неделе — слыхал? — во-от такого Медведя затравили.
— Медведя?
— Ну да. — Заяц почему-то начал смеяться. — Сидим мы, понимаешь, с ребятами в кустах. То, се, пятое, десятое… Смотрим, Медведь ползет. Не спеша так, видно, прогуливается. Ступит шаг — воздух понюхает, но нас не чует: ветер-то в нашу сторону. И тут Хорек говорит: «Трави его, ребята!»
Первым начал травить Сурок. Спрятался подальше за кустик и кричит: «Эй, ты, рыжий!» Медведь идет, будто его не касается. «Рыжий! Рыжий!» — кричит Сурок. Еще немного прошел Медведь и все-таки обернулся. «Это вы меня?» спрашивает, а сам никого не видит, потому что мы все в кустах. Только хлопает глазами да носом водит по сторонам. Потеха!
«Тебя! — кричит Хорек. — Тебя, рыжего!» — «Я вовсе не рыжий, — говорит Медведь. — Это вам показалось». — «Рыжий!» — кричит Сурок. «Рыжий!» кричит Хорек. «Я коричневый, — оправдывается Медведь. — Это только сверху немного выгорело». Представляешь? Мы там, в кустах, прямо валимся со смеху. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок.
Тут и я голос подал: «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» А чего мне стесняться? Ветер-то в нашу сторону!
Эх, жаль, что тебя там не было, когда я ему это крикнул. Я еще тогда, когда крикнул, подумал: «Жаль, что здесь нет братца Кролика!» «Рыжая кандала, тебя кошка родила!» — крикнул я, и Медведь сразу присел, попятился. «Нет, не родила! — заревел он. — Причем здесь кошка и еще какая-то кандала?» Жаль, что тебя там не было, ты б на него посмотрел. Мы с ребятами так и покатились в кусты от смеха. «Рыжий!» — кричит Хорек. «Рыжий!» — кричит Сурок. И я тоже кричу: «Рыжий!»
Ревет Медведь, рвет на себе шерсть, будто хочет показать, какой он внутри. «Честное слово! — ревет. — Не верите, да? Чтоб я так был здоров, чтоб мои дети так были здоровы!» — «Рыжий! — кричим мы, а сами помираем от смеха. — Рыжий черт! Рыжая команда!»
И тогда, представляешь, он лег на спину и рванул шкуру у себя на груди. «Не верите? Тогда сами можете посмотреть. Снимайте с меня шкуру!»
— Ну?
— Ну и сняли. Это проще всего, когда Медведь затравленный.
Да, вот это охота. Никто за тобой не гонится, никто не преследует по пятам. Сиди себе под кустиком, отдыхай. Тут и покричишь, и посмеешься.
Пошли мы с Зайцем.
— А кого сегодня будем травить? — спрашиваю его по дороге.
— Это уж кого придется, заранее трудно сказать. — Заяц засмеялся: — Не могу забыть, как он сдирал с себя шкуру.
Когда мы пришли, ребята — Сурок и Хорек — уже сидели под кустиками.
— Значит, травим? — сказали они.
— Травим, — сказали мы с Зайцем.
Залезли мы под кустик, и все вместе стали ждать. Час ждем, два ждем никто не появляется. Погода хорошая, солнышко не печет, и ветерок с полянки как раз в нашу сторону.
— Я пойду погляжу, — говорит Заяц. — Может, они там ходят другой дорогой?
Вышел он на полянку, вокруг походил, назад возвращается. Я уже и потеснился, чтобы место ему освободить, как вдруг слышу — Хорек кричит:
— Рыжий!
Упал Заяц на землю, по сторонам оглядывается. Но по сторонам никого нет.
— Рыжий! — кричит Хорек.
А за ним и Сурок:
— Рыжий!
Только я один ничего не понимаю.
— Кого травим? — спрашиваю ребят.
— Ты что — не видишь? Вот этого! — И показывают на Зайца.
А Заяц, видно, и сам смекнул — не в первый раз на охоте. Сидит, прикрылся ушами, а глазами водит по сторонам. Никогда я не думал, что у Зайца такие большие глаза. И круглые, как капуста.
— Это вы меня, ребята? — спрашивает Заяц и жмется к земле.
— Тебя! — кричит Сурок. — Тебя, рыжего!
Глаза у Зайца стали еще круглей, и такими большими, что в них сразу поместились мы все, со всеми нашими кустиками.
— Какой же я вам рыжий, ребята? — тихо сказал Заяц. — Я просто серый, обыкновенный, как все.
— Рыжий! — кричит Сурок.
— Рыжий! — кричит Хорек.
Никуда от них не сбежишь, не спрячешься.
— Вы же меня знаете, ребята, — объясняет Заяц, а у самого даже уши дрожат. — Я же серый, это только сверху немножко выгорело.
— Рыжий красного спросил, где ты бороду красил? — пропел Хорек, покатываясь от смеха.
— Я на солнышке лежал, кверху бороду держал! — подхватил Сурок.
— Ну что вы, какая у меня борода? — сказал Заяц, и мы все исчезли из его глаз — такими они стали мутными. — А если у меня шкура… немножко… так внутри я ж совсем не такой…
— Такой! — крикнул Хорек.
— Такой-сякой! — крикнул Сурок.
А я добавил, вспомнив, как травили Медведя:
— Рыжая кандала, тебя кошка родила!
Услышав про кошку. Заяц вскочил, но тут же снова упал на землю.
— Не верите? — крикнул он и заплакал.
Слезы текли у него по шерсти, она становилась мокрой и торчала клочьями, так что на Зайца было смешно смотреть.
И мы хором крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули: «Рыжий!», и опять крикнули, и опять.
А он все мокрел и мокрел от своих слез, и шерсть у него все больше торчала клочьями. И он катался по земле, которая к нему прилипала, так что уже нельзя было определить его цвет.
— Не верите? — плакал он. — Почему же вы мне не верите? Ну почему? Почему?
Конечно, мы верили ему. Но охота есть охота.
Ленивец Ай
Может показаться странным и даже загадочным, как это ленивец Ай, никогда не покидавший дерева, вдруг приобрел такую известность. Но он все-таки ее приобрел, и за всю жизнь это было его единственное приобретение. Потому что ленивец Ай никогда ничего не имел и ничем не дорожил, кроме покоя.
Но покоем он дорожил.
Когда барсук Сурильо объявил всем войну, а затем начал военные действия, один ленивец Ай не покинул своего дерева. Он смотрел, как удирают лама Викунья и свинка Пекари, как они пускаются наутек и улепетывают без оглядки, но ему даже не пришло в голову позаботиться о себе. И не потому, что ленивец Ай не боялся барсука Сурильо — попробуйте не бояться Сурильо, который всем объявляет войну и затевает военные действия, — но ленивец Ай не побежал по примеру ламы Викуньи и свинки Пекари потому, что не любил, да и не умел бегать.
Тем временем прибыл броненосец Татупойу, который, по хитрому замыслу барсука Сурильо, воплощал в себе одновременно живую силу и технику. Броненосец Татупойу затормозил у самого дерева и стал бряцать об него своим панцирем, поднимая такой шум, какой бывает только на войне.
— Эй ты, Ай! — кричал при этом броненосец Татупойу. — Тебя что, война не касается? Ты почему не спасаешься бегством?
Бегством! Ленивец Ай знал, что если он сейчас побежит, то это будет выглядеть довольно смешно, и броненосец первый же станет над ним смеяться.
— А зачем бежать? — сказал он, переводя разговор в область абстрактной философии. — От беды все равно не сбежишь, а за счастьем все равно не угонишься.
В ответ на это броненосец дал задний ход, чтобы его было как следует видно с дерева, и опять пошел на приступ, так страшно бряцая панцирем, что ленивец Ай побежал бы непременно, если б не боялся показаться смешным.
Объявив всем войну, барсук Сурильо никак не рассчитывал на такое серьезное сопротивление. В военных действиях должны участвовать две стороны, а если одна из них отсиживается на дереве… Как видно, ленивец Ай решил взвалить на барсука Сурильо всю тяжесть войны…
— Ладно, пускай сидит, — сказал он броненосцу Татупойу. — Но передай ему, что я его все равно победил.
— Он тебя все равно победил, — сказал ленивцу броненосец Татупойу.
Ленивец Ай не стал возражать против этого.
— Если дерево остается деревом, а земля землей и если все остается по-прежнему, то не все ли равно, кто кого победил?
Так сказал ленивец Ай, и слова его разнеслись по лесу, потому что мысль, заключенная в них, вносила ясность в создавшееся положение.
И свинка Пекари, которая все еще бежала, с трудом поспевая за ламой Викуньей, вдруг остановилась и воскликнула:
— Но если все остается по-прежнему?!
— То не все ли равно, кто кого победил! — подхватила лама Викунья, и они побежали обратно.
Барсук Сурильо с удовольствием обнаружил в себе победителя, но деревья оставались деревьями, а земля землей — и он никак не мог доискаться, в чем же, собственно, состояла его победа? И он снова и снова гонял по лесу свою живую силу и технику, чтобы еще раз напомнить всем, что он победил.
— Вы знаете, кто победил? Вы все знаете, кто победил? — допытывался броненосец Татупойу.
— Мы никогда не искали победы, — сказали лама Викунья и свинка Пекари.
В конце концов барсук Сурильо уже и сам не мог понять, что же он здесь одержал — победу или поражение? Что же он здесь потерпел — поражение или победу?
И броненосец Татупойу ничего не мог ему на это ответить. Потому что в глубине души, если отбросить всю эту технику и оставить только живую силу, он и сам восхищался этим ленивцем Аем, который умел говорить такие замечательные слова.
Потому что, опять-таки, если отбросить всю ЭТУ технику, мудрость — это удел побежденных.
Так подумал броненосец Татупойу, подумал и тяжело вздохнул, впервые почувствовав себя победителем.
Фаза одиночества
Великое прошлое шистоцеров является залогом их великого будущего и утешением в их убогом настоящем. Мы проходим одиночную фазу развития, живем у себя под кустиками и встречаемся лишь для того, чтобы вспомнить те времена, когда несметные полчища шистоцеров, пустынной саранчи, шли по земле, превращая ее в пустыню.
— Что-то вас давно не видать, — говорит мой сосед, заглядывая ко мне под кустик.
— Да и вас не видать. Лучше всего, чтоб нас было не видать. Это для нас самое безопасное.
А ведь было время, когда шистоцеры жили локоть к локтю, плечо к плечу и умирали только в строю, на марше. Мирная жизнь нас разъединяет, а война объединяет в полки и дивизии, и тогда мы идем по земле, летим над землей и рождаемся и умираем только на марше.
— Что-то у меня ломит суставики, — говорит сосед шистоцер, заглядывая ко мне под кустик.
— А брюшко? Как у вас брюшко?
Глупейшие, нелепейшие разговоры! Мы совершенно не умеем общаться — может быть, потому, что проходим одиночную фазу развития, когда каждый у себя под кустиком, каждый сам по себе.
Тогда, на марше, шистоцеры шли в едином строю, форсируя реки, оставляя за собой безжизненные поля. Их клевали птицы, их давили машины, их жгли огнем и травили смертельными ядами, они гибли миллиардами, но никто не покинул строй. А когда вся их армия взмыла в небо, на земле наступило солнечное затмение.
И здесь, под кустиком, мы представляем, как огненной тучей взмываем над землей, мы слышим металлический звон и чувствуем себя частицей огромного механизма, все сокрушающего и несущего смерть.
— Я хотел бы умереть в строю, — говорит мой сосед, удобно расположившись под кустиком, и я понимаю: не умереть ему хочется, а жить, подольше жить, продлить эту безмятежную одиночную фазу.
— Может, еще удастся, — говорю я. — Друг мой, мы полетим с тобой вместе, локоть к локтю, плечо к плечу. И если я погибну в пути, сложу голову, обещай, что ты расскажешь обо мне будущим поколениям.
— Я умру рядом с тобой, — говорит мой друг. — Нет, я умру вместо тебя…
Мы запеваем старую солдатскую песню. Эта песня когда-то пелась в строю, но мы поем ее у себя под кустиком. Нам не мешают чужие локти и плечи, а также чужие крылья за спиной… Такая у нас фаза. Мы в пустыне только живем, и не нам, не нам превращать землю в пустыню.
Чучело муравья
В копенгагенском зоологическом музее муравьи служат музейными экспонатами. Все остальные экспонаты — чучела, но попробуйте сделать чучело муравья! Гораздо дешевле использовать на этом месте живого.
И вот живет в музее муравей, сам живой, а работает чучелом. Не он один работает чучелом, хотя многие делают вид, что у них другая, более осмысленная работа. Потому что с чучела какой спрос? Живешь за стеклянной витриной, в государственном муравейнике. А рядом по телевизору всю твою жизнь показывают в увеличенном виде. Какой муравей может мечтать, чтоб его показывали по телевизору?
Плохо только, что свои не могут посмотреть. Они внутри витрины живут, а телевизор повернут экраном наружу. Выберется муравей из витрины, чтоб по телевизору себя посмотреть, а там зазевается, с кем-то заговорится — и поползет от витрины к витрине, разглядывая, как там настоящие чучела живут.
Ничего не скажешь, красиво чучела живут. Какое разнообразие, какое богатство природы! Тут тебе и тропики, тут тебе и арктические льды. Умеют чучела жить, умеют устраиваться. Станешь им рассказывать про свою насекомую жизнь, а они и не слышат. И головы в твою сторону не повернут. Такие важные, неподвижные. Это называется: манера держаться. Что бы тебе ни говорили, а ты как глухой. Держишь себя в руках, не поддаешься соблазну.
Все-таки быть чучелом — большое искусство. Не просто работать чучелом, а быть чучелом всем своим существом.
Говорят, такое чучело где-то работало директором музея. Прислали его экспонатом, но на месте не разобрались и зачислили на должность директора. Спохватились, когда уже на пенсию провожали. Подошли целовать, чмок, а это чучело.
Да, по-крупному чучела живут, у нас так не умеют. Правда, по телевизору их не показывают в увеличенном виде, а что толку, что нас показывают, если мы живем в натуральную величину? У нас в жизни одно, и совсем другое по телевизору.
Правда, обещают. Если будем жить самоотверженно, беззаветно, то и нам после смерти воздвигнут чучело. Вот когда мы по-настоящему заживем!
Хотя какая это жизнь — после смерти! У нас и при жизни этой жизни пустяк, а после смерти и столько не наберется. И все же больше, чем у этих чучел, потому что у них и того нет. Жизнь красивая, а присмотришься — жизни нет. Потому что у них нет проблем, а для жизни нужны проблемы.
Была б у муравья своя отдельная семья, был бы у него личный ребенок, он бы сказал этому сопляку: жизнь — это проблемы. Мы живем, потому что у нас проблемы. И пока у нас проблемы.
А эти чучела? У них никаких проблем. Поэтому и жизни у них на муравьиный ноготь не наскребется.
Я был тарпаном
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас ничего не было, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, с этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними. Мы всегда презирали узду, даже если она была из чистого золота.
Мой друг Белогрив, который лучше меня разбирался в жизни, не раз говорил:
— У послушной скотины сена полные закрома, но ноги ее опутаны толстой веревкой. Желудок у нас один, а ног вон сколько, о чем же мы должны больше думать?