– Пойдем, – сказала Гдламини.
– Ку… – попытался спросить Дмитрий, но тонкая бровь дрогнула в безмерном недоумении, и «… да?» вцепилось в зубы, потом потихоньку уползло прочь, так и не решившись соскочить с уст. Все это так напомнило вдруг Академию и незабвенного сержанта, изловившего ходивших в самоволку, что лейтенанту Коршанскому стало, как тогда, весело, бесшабашно и совершенно на все наплевать.
– Как скажешь, куин, – хмыкнул Дмитрий. – Ты начальник, я – дурак…
Бровь Гдламини изогнулась еще круче.
Ничего удивительного. Стервочка таки ухитрилась достать его, и согласие на променад было выражено тоном пресловутого поручика Ржевского, бессменного персонажа практикумов и контрольных из академического спецкурса «Такт и этика гарнизонного офицера»…
Обмен любезностями был завершен.
Через цветущие заросли они шли молча.
Девушка вела. Дмитрий следовал за нею, против воли любуясь плавно покачивающимися бедрами, почти не прикрытыми коротенькой, сильно выше колен алой повязкой.
У девчонки, нельзя не признать, имелись изумительной стройности ноги, длинные, но не чересчур, накачанные, но в самый раз, и танцующая походка оглушительно подчеркивала их красоту. Эти ножки, пожалуй, превосходили те, другие, давно ушедшие налево, которые Дмитрий три года подряд пытался забыть и почти забыл, но во снах они все равно оказывались у него на плечах, одна – слева, другая – справа, и сны эти посещали его чаще, чем хотелось бы…
Гдламини шла, изредка встряхивая головой, и тогда чернейшая туча взвихривалась вокруг нее, и это тоже выглядело красиво. Она ни разу не обернулась. Она не сомневалась: земани следует за нею, и она была права. Куда он мог деться? Тем более что зрелище покачивающихся перед глазами бедер, выпирающих из-под набедренника ягодиц и развевающейся гривы волос понемногу стало именно тем, чем и было задумано: невидимым поводком, с которого не сорвется ни один мужчина, если ему не девяносто.
Послушно шагая за девушкой, безошибочно находящей совсем невидимую тропинку, Дмитрий не без удовольствия ощущал, что как бы там ни было, но до девяноста ему далеко…
Он попытался отвлечься. И не смог.
Ни статьи «Устава космодесантника», ни пикантные воспоминания о зеленокожих сучках из конхобарских борделей, ни чудом задержавшийся в памяти сонет Шекспира, а вполне возможно, что вовсе не Шекспира, а совсем наоборот, Петрарки, не сумели хотя бы чуть-чуть ослабить незримый ремешок, тянущий вперед быстрее, чем следовало бы, если желаешь хотя бы казаться безразличным.
Из относительно постороннего удалось сосредоточиться лишь на одном: «Интересно, – думал Дмитрий, – это у нее от природы все одно к одному, или тренировалась?..»
Интересный вопрос. Но неразрешимый. Во всяком случае, на ходу, с видом на аппетитную задницу прямо по курсу…
Тропа оборвалась внезапно, и лейтенант Коршанский едва не налетел на резко затормозившую владычицу окрестностей, в самый последний миг сумев все же остановиться на более-менее пристойном расстоянии.
– Смотри, земани!
Смотреть было на что.
Почти на самом краю высокого обрыва стояли они, и вид, распахнувшийся вокруг, захватывал дух не меньше, чем несравненные ляжки Гдламини. Сколько хватало простора, все внизу, вширь и вдаль, было зелено, и зелень переливалась всеми возможными и невозможными оттенками, от нежно-салатового и паутинно-лилового с медной прозеленью до густого, переходящего в буро-коричневый. Сельва царила внизу безраздельно и равнодушно, она дышала и стонала, и дыхание ее курилось вверх невесомой испариной, искрящейся в предпоследних, уже не очень ярких лучах. До самого окоема тянулась сельва, кажущаяся с высоты сплошным, плотно сбитым войлоком, не разорванным ни единым ручьем, не прореженным ни одним вихрем.
– Когда-то мы жили там, земани, – стоя в профиль к Дмитрию, сообщила Гдламини и, внезапно испуганно вскрикнув, с силой ухватила спутника за локоть. – Хватит смотреть! Уйди! Тех, кто не привык, она может позвать!
Вовремя!
Увлеченный невиданным зрелищем, Дмитрий не заметил, что стоит уже на самом краю обрыва, чудом удерживая равновесие над гостеприимно поджидающей бездной.
Шаг назад, скорее! И еще один, для верности…
А девушка, раскинув руки, словно собираясь лететь, стояла там, откуда он отпрыгнул, чуть подавшись вперед и почти повиснув над пропастью. Как ей это удавалось? Может, ветер, насвистывающий песенку над кронами, между зеленью и синевой, поддерживал ее, пользуясь случаем погладить нежную золотисто-смуглую кожу? Почему нет? Ветер тоже имеет право на толику счастья.
Сколько минут или часов стояла она так, темно-золотая на бледно-голубом фоне?
Дмитрий не считал.
Но когда Гдламини наконец отошла от края скалы и, присев рядом, без церемоний прислонилась голым плечом к его плечу, лейтенант Коршанский понял, что совсем не прочь простить девчонке не только уже нанесенные обиды, но и те, которым, вне всякого сомнения, еще предстоит быть.
От нее удивительно хорошо пахло: чистой свежестью кожи, цветочным дурманом, какими-то странными, будоражащими подсознание притираниями. Все это сплеталось воедино, вбирая в общий венок еле уловимый запах воды из горьковатого источника близ пещеры, в струях которого трижды в день омывали тела женщины дгаа. Тягучий влекущий аромат невидимым перышком щекотал ноздри, возбуждал, затуманивал рассудок, заставляя каждую клеточку тела, истосковавшегося по женской плоти, против воли наливаться густым, тяжким, исподволь нарастающим пламенем…
Наверное, следовало бы держаться, заставить себя устоять, но землянин уже не вполне отдавал отчет в происходящем. Тело, огрызнувшись на окрик разума, велело ему постоять в сторонке… и когда Дмитрий, затаив дыхание, обнял девушку, она не выскользнула из-под мускулистой руки, обхватившей плечи, напротив – мурлыкнула и прижалась покрепче, уронив голову на обнаженную грудь чужака, как раз рам, где тихонько и размеренно выстукивал свои ритмы тамтамчик сердца.
– Держи меня! Держи крепче! – голос ее, оказалось, умеет быть низким и зовущим, он втекал в сознание, заполняя самые укромные его уголки. – Твои руки не похожи на руки людей дгаа; они тяжелы, но нежны, тхаонги…
– Почему вы называете меня так?
Дмитрия и впрямь занимало это, но сейчас он спрашивал не ради ответа, а просто так, ради того, чтобы сказать хоть что-нибудь.
– Потому что это правда, – она льнула, она прижималась все сильней и сильней. – Разве у тебя не два сердца, тхаонги?
От неожиданности Дмитрий вздрогнул.
Матерь Божья!
Так вот оно в чем дело! Вот в чем причина боязливых взглядов маленького шамана, вертящегося вокруг, но не осмеливающегося приближаться! Вот почему иногда так широко, с откровенным обожанием улыбается пришельцу простодушный Мгамба, и вот отчего, не медля, исполняет приказы чужака тяжелый на руку Н'харо, не склоняющий голову ни перед кем, кроме собственных родителей и вождя!
– Ну-у… можно сказать и так, – буркнул Дмитрий.
Что еще мог он придумать в ответ?
Не объяснять же полуголой дикарке, обожествляющей сельву и по-родственному обнимающейся с ветром, ту простую истину, что без регистро-датчика, вживленного в грудь с правой стороны, его, лейтенанта-стажера Коршанского, как, впрочем, и любого другого гражданина Галактической Федерации, включая и Президента, не подпустили бы даже к космопорту, а не то что к трапу космофрегата…
Можно, конечно, попытаться растолковать все, как есть, но вряд ли стоит. Для чего маленькой экзотической обезьянке, ласковой и немножечко двинутой на себе, знать устройство и назначение синхрофазотрона?
Гдламини, впрочем, расценила его молчание иначе.
– Не гневайся, тхаонги, за слово «нет», – все тем же грудным голосом проворковала она, и мягкие губы легко-легко коснулись груди Дмитрия. – Ты явился людям дгаа в ночь Большой Жертвы. Ты не наш, но знаешь наш язык. Я должна понять все и объяснить людям. Ведь я – мвами…
Вот сейчас было самое время задать вопрос, уже второй час приплясывающий на кончике языка.
– Но почему ты вождь? Разве у вас…
Он запнулся. В здешнем наречии, естественно, не оказалось слова «матриархат», и Дмитрию пришлось поразмышлять секунду-другую, подбирая выражение поточнее.
– Разве у вас властвуют матери?
Ветер возмущенно взвыл над обрывом. У народа дгаа не принято задавать вопросы своему мвами. Но здесь, сейчас – Дмитрий чувствовал – ему позволено многое. В конце концов, он ведь не был человеком дгаа…
Гибко извернувшись, Гдламини умостила голову ему на колени. Мягкий овал лица, овеянный нимбом черных волос, осветился медовым сиянием, живущим в глубине глаз.
– Нет, у нас властвуют отцы…
Розовые губы девушки пересохли, и она быстро облизнула их острым язычком, неуловимо напомнив Дмитрию чернобурую лисичку из мультика.
– Дъямбъ'я г'ге Нхузи, мой родитель, был величайшим из воинов народа дгаа. Тогда мы еще не были народом. Были люди дгагги, и люди дганья, и люди дгавили, и еще много иных племен, понимавших друг друга, но живших отдельно. Это не было хорошо, тхаонги, но так заповедал Предок-Ветер, и никто не смел исправлять созданное им. Племена пересекали тропы соседей, племена вздорили из-за воды и удобных пещер, и кровь людей дгаа лилась понапрасну. Отец пожелал сделать плохое хорошим. Он воззвал к Красному Ветру, прося позволения изменить жизнь. И Предок согласился, но предупредил, что ничто не дается даром. Предок спросил моего отца: готов ли он платить многим за многое? И Дъямбъ'я г'ге Нхузи ответил: «Да!» Тогда велел Предок великому мвами взять боевое копье, взойти на обрыв и пронзить сердце смерча. И сделал указанное Красным Ветром мой родитель. Пришел сюда, где мы сейчас с тобою, поднял копье свое, прозванное Мг, Смерть, и метнул его в сердце Предку. Так говорят старые люди…
Голос Гдламини дрогнул, и Дмитрий ласково погладил девушку по щеке. Ему самому было не по себе. На миг словно наяву распахнулась перед глазами невероятная, невозможная картина: ночь, обрыв, вой урагана, рыдание сельвы глубоко внизу и черная в белых разрядах молний фигура человека, стоящего на краю бездны, вскинув боевое копье: человек обнажен, волосы его, заплетенные в косы, развеваются в порывах ветра; он медлит с броском, медлит, медлит, но наконец решается и посылает смертоносное оружие вперед, в самое окно беснующегося тайфуна! Дикий вопль прорезает смоляную мглу, и нет больше ничего кругом, кроме потоков воды, раскатов грома и пляшущего над пропастью человека…
– Когда отец мой сделался сед, тхаонги, все вокруг было уже не так, как в дни его юности, – тихо и чуть надтреснуто продолжала Гдламини. – Не было уже племен, ни дгагги, ни дганья, ни дгавили, а был один народ дгаа; мир и тишина пришли в горы, не лилась кровь, и никто не требовал плату за кровь. И назвали люди дгаа Дъямбъ'я г'ге Нхузи новым именем: Мппенгу вва'Ттанга Ддсели, Тот-Который-Принес-Покой, и чтили его почти как самого Красного Ветра. Но в уплату за совершенное покарал его Предок бесплодием, и некому было ему передать серьги дгаамвами, великого вождя. Что может быть страшнее для мужчины? Ни одна из жен его не сумела понести, и ни единая из наложниц не осчастливила потомством. Когда же случилось нежданное и одна из жен не пролила на траву краски в положенные дни, отец мой уже не вставал со шкур и не мог отложить уход. Вот тогда-то и собрал он старейших и заклял их страшными заклятьями: пусть серьги власти принадлежат тому, кто выйдет на свет из утробы через девять месяцев. И все, кто был там, подтвердили, что так и будет. Вот что рассказывают старые люди.
Теперь в девичьем голосе ясно ощущалась затаенная горечь.
– Когда я пришла на Твердь, многие были озадачены. Не бывает так, говорили они, чтобы лишенная иолда властвовала над людьми дгаа. Чтобы стало так, нужно сломать обычай, говорили они, но разве есть среди нас новый Мппенгу вва'Ттанга Ддсели или хотя бы некто, подобный ему? Другие многие отвечали: все так, но кто осмелится нарушить обещание, данное Тому-Который-Принес-Покой? Не было таких, и умолкали пугливые, но после вновь начинали спорить. Однако решили под конец: пусть девочка Гдлами носит серьги власти, но пускай снимет их в тот день, когда того потребует обычай…
Последние слова черноволосая произнесла совсем тихо, почти неслышно, а затем очи ее, только что подернутые туманной дымкой, вновь полыхнули озорно и задиристо.
– Вот так говорят старые люди, земани Д'митри. А новые люди, живущие нынче, говорят, что им нравится такой мвами, а другого им не надо!..
Огонек, веселящийся под пушистыми ресницами, вдруг застыл, сделался темно-пурпурным, тьма на мгновение сомкнулась над сознанием Дмитрия, а потом лицо Гдламини оказалось не внизу, а совсем рядом с его лицом, близко-близко, нос к носу, губы к губам; дыхание ее, только что ровное, сделалось частым и прерывистым, и девушка, плавно изгибаясь всем телом, словно громадная черногривая кошка, урчала, курлыкала, звала; все было в этом зове, кроме человеческих слов, но слова уже были бы лишними…
Это походило на самое настоящее колдовство, а может, колдовством и было. Оторвавшись от Тверди, Дмитрий воспарил в Высь, в поющую синеву и неспешно поплыл, удерживаемый потоками ветра, над полянами. Оттуда, с высоты своего полета, он ясно видел себя самого, разметавшегося на траве неподалеку от края обрыва, и рассыпавшуюся, укрывшую происходящее от нескромных глаз путаницу черных волос.
Жар и холод, холод и жар, и боль, и восторг, и знобкая дрожь, и онемевшие до боли мышцы; это было как болезнь, как смерть, но такой смертью хотелось умирать еще и еще, потому что только она и была настоящей жизнью!
Губы Гдламини невесомо прошлись по плечам, коснулись груди – уже жестче, требовательнее, ухватывая кожу, почти кусая, затем медленно, выматывающе постепенно поползли вниз, к затвердевшему, воющему от желания, едва ли не прорывающему набедренную повязку, почти коснулись его, но обманули, ушли прочь, заставив обезумевшее тело рычать, затем вернулись, влажные и горячие, тонкий гибкий язычок пробежал по раскаленной плоти вниз-вверх, взад-вперед, и еще, и еще, у кроны, у корня, медленно, быстро, а потом сделалось сладко и влажно, зверь, содрогающийся в судорогах, помогая самке, подбросил себя вверх, обрушил вниз и снова, снова, опять, вновь, бесконечно; все существо выло, сжавшись в комок, жидкое пламя рванулось наружу, неостановимое, яростно-упругое, хлещущее тугой беспощадной струей; оно прыгнуло, ударило шквалом, и алые лепестки набухших от жажды девичьих губ приняли огненную волну, всю, до искры, до последней капельки, а розовый бойкий язычок помог им, обтерев сухо-насухо; в кратчайший, неудержимо-летучий миг просветления, рухнув с кричащей и вопящей высоты в собственное тело, сведенное судорогами неимоверного кайфа, Дмитрий попытался было стать самим собой, удержать хоть малую частичку рассудка, но это желание было только блажью, не больше того, потому что небо опять вертелось перед глазами, и красноватое светило, надувшись, выплюнуло изжелта-белый протуберанец, нагайкой полоснувший по мозгам, выбивший напрочь бессмысленную попытку уцепиться за обломки вертящейся в кипящем водовороте наслаждения яви… Длинные, невероятно стройные ноги легли ему на плечи, справа и слева, и твердое снова стало твердым, а упругое упругим, и бред был дороже всего… за любую частицу этого бреда он, не задумываясь, разорвал бы горло кому угодно, вставшему на пути… он весь был сейчас этим твердым, жаждущим, он стремился вперед, туда, где влажно, туда, где сладко… но твердые пальчики остановили его порыв, обхватили, направили ниже… и Дмитрий вошел в Гдламини так, как она позволила, но даже и это оказалось непредставимо, острее, чем десантный кинжал, остервенелее, чем взбесившийся воздух, воющий в ушах при первом прыжке; он вошел, и вышел, и снова вошел, и напрягся, и, наконец, взвыл, замерев между раскинутых ног девушки… и, содрогнувшись, рухнул рядом с нею, обессиленный, исчерпанный, вывернутый наизнанку…
Когда Дмитрий окончательно пришел в себя, солнце уже почти уползло за горизонт, южный ветер, подкрашенный закатом, посвежел, и лицо Гдламини, полуукрытое сумеречной вуалью, казалось умиротворенным и до боли родным…