Сельва не любит чужих - Вершинин Лев Александрович 5 стр.


И тогда стало тихо.

Умолкли воины, и старейшины, и слабые, прячущиеся в сумраке, тоже затихли, потрясенные. И дгаанга уже не визжал больше. Нелепо разбросав руки, он тихо и неподвижно лежал на земле, противоестественно вывернув шею, зубы его щерились в оскале, глаза остановились, и жизни в нем, ставшем внезапно плоским, словно лист бумьяна, было не больше, чем в другом, грузно повисшем на ремнях, обвивающих столб.

Щуплый юноша, три последних лета прислуживавший дгаанге, растирающий для него зелья и проветривающий шкуры, несмело, почти ползком приблизился к лежащему, приложил ухо к груди, заглянул в глаза – и молча ударил себя в грудь, как велит обычай поступать тому, кто навеки утратил отца.

И все, стоящие вокруг, повторили горестный жест, приветствуя нового, совсем юного взывающего к Незримым и скорбя об ушедшем дгаанге, великом и мудром, не пожалевшем себя, но свято исполнившем свой долг перед народом дгаа…

А потом девушка, стоявшая в окружении лучших воинов, выступила вперед и вскинула руку в подчиняющем жесте, как человек, привыкший повелевать.

– Люди дгаа! – голос ее был звонок, словно горный поток, и столько же холода струилось в нем. – Вы видели звезду, посланную из-за туч?

Легким благоговейным гулом отозвалась толпа.

– Есть ли среди вас такой, кто скажет: не народу дгаа послана звезда, не народу дгаа принадлежит?

Возмущенный ропот в ответ, красноречивее любых слов.

– Тогда я велю! – Изящная и нежноликая, она казалась в этот миг воплощением самой Молнии, и глаза ее сверкали алым, словно угли, рдеющие в догорающем костре. – Пусть воины пойдут по следам звезды, к равнинам. Пусть найдут ее и принесут нам посланное Незримыми. Я сказала! Пойдешь ты, Н'харо…

Темнолицый свирепоглазый воин покорно склонил большую курчавую голову.

– … Ты, Мгамба…

Совсем еще юный парнишка встал рядом с темнолицым; на вид он был почти мальчик, но любой, увидевший шрамы от когтей леопарда на впалой груди, поостерегся бы заступить ему дорогу.

– И ты, Дгобози!

Еще один воин, стройный и светлокожий, шагнул вперед; забыв о приличиях, не отрываясь, глядел он на точеный девичий лик, и огонь, бушующий во взоре, мог бы без труда расплавить гранитный валун.

– Возьмите необходимое. Отправляйтесь немедля. Красный Ветер укажет тропу. Пусть рукой моей на головах ваших будет бесстрашный Н'харо!

Белейшие зубы засияли на темном лице названного первым, свирепость уступила место радостной гордыне, и стало ясно, что Н'харо, Убийца Леопардов, хоть и зрелый муж с виду, на деле прожил немногим больше весен, чем стоящие рядом с ним.

– Н'харо слышал, вождь! Н'харо повинуется!

– Мгамба будет копьем славного Н'харо, вождь! – ударил себя в безволосую грудь юноша, прославленный шрамами.

– Дгобози из рода Красного Ветра порадует тебя, дочь дяди, – все так же откровенно и беззастенчиво любуясь девушкой, добавил третий, чья кожа была светла. И прежде чем шагнуть в проход, образованный расступившимися воинами дгаа, вслед за уходящими Н'харо и Мгамбой, добавил – совсем тихо, так, чтобы чужое ухо не уловило слов:

– Но помни, Гдлами: я…

Пухлые девичьи губы затвердели, и живые черты сделались маской из тонкой бронзы.

– Ты? – Она и не подумала смирить голос, ей было все равно, слышат ее стоящие вокруг или нет. – Ты? Кто – ты?

Красивое лицо юноши исказила гримаса муки.

– Дгобози стоит перед тобой, вождь, – медленно и отчетливо, с немалым трудом выдавил он, и огненный взор на краткий миг подернулся мутью.

– Дгобо-о-ози? – нараспев, с подчеркнутым недоверием протянула девушка.

Недоуменно покачала головой, всколыхнув волну темных, ниспадающих ниже пояса волос, и золотые серьги тао-мвами, символ высшей власти, мелодично звякнули.

– Если ты – Дгобози, почему ты еще не в пути?

3

Сельва. Восемь дней спустя

Сперва тропа была легка, и лишь вечные сумерки сельвы, не знающие прямых солнечных лучей, тревожили и давили, пока не сделались привычными. Здесь, под сенью сплошного шатра, сотканного из ветвей и листвы, время текло незаметно, уносясь в никуда однообразной серой струей. Дмитрий шел вперед единожды избранным путем, заботясь лишь об одном: не сбиться с узенькой, едва заметной стежки, ведущей неведомо куда. У всех тропинок есть начало и есть конец; вот и эта рано или поздно выведет к тем, кто протоптал ее.

Он шел не медленно и не быстро, ровным походным шагом, позволяющим экономить силы, и бамбуковый посох, как мог, помогал человеку. А вокруг, обманчиво-равнодушные, словно хорошо вышколенные часовые, высились дородные мангары, упирающиеся макушками в высь. Их мохнатые мшистые бороды пахли сыростью, гнилью, а еще почему-то арбузными корками, которые в детстве Димка любил выгрызать начисто, до самой безвкусной цедры. Мангары хранили тропу, не позволяли ей увильнуть, и человек шел, раздвигая путаницу лиан, тонких, как стальные тросы, и толстых, почти в голень мужчин. Глухо чмокала в такт шагам прелая листва, и яркие мясистые цветы, прильнувшие к земле, охали и разбрызгивали прозрачную жидкость, лопаясь под рифлеными подошвами тяжелых десантных ботинок.

А сельва следила за идущим тысячами внимательных глаз, таящихся в несчитанных складках зеленой завесы; вот этот слитный неотступный взгляд мешал больше всего, он жег и давил, и человеку стоило немалого труда заставить себя не впасть в ненужную панику, не завертеться, оглядываясь по сторонам. Да еще непривычный, гнилостно-сладковатый аромат, дурманящий, путающий мысли, мешающий дышать полной грудью…

Потом Дмитрий притерпелся, и дыхание сельвы сделалось привычным, а неотступный провожающий взор уже не тревожил, а просто смешил. Мягкий хруст ветвей под ногами, шелест и чавканье почвы, шуршание кустов успокаивали, негромкое цвирканье птиц, порхающих в кронах, подбадривало, помогало идти, и, когда почудилось, что вот проскочил в отдалении, неясной тенью в сплетении ветвей, некто быстрый, неразличимый – идущий сквозь сельву даже не вздрогнул, напротив, помахал рукой, посылая попутчику приветствие.

Хуже всего была духота. Вкрадчивая, парная, какой нет ни на Земле, ни на курортной Карфаго, ни даже в полудиких джунглях далекого Конхобара, где третьему курсу Академии довелось проходить трехнедельную практику выживания. Душно! Словно комья влажной, пропитанной горячим паром ваты забились под комбинезон, не позволяя телу дышать. И липкий пот, избавить от которого не в силах даже почти мгновенно вышедший из строя терморегулятор…

Сельва не любит чужих.

Но уважает терпеливых.

Долго ли он шел в тот, первый свой переход? Наверное, да. Пока не дунуло – резко и совсем неожиданно – прохладой; но в нее поверилось не сразу, и, уже жадно глотая воду из холодного лесного ручья, Дмитрий тем не менее все еще опасался, что это – лишь бред помутненного духотой рассудка. А осознав явь, захохотал, заколотил по тихо журчащей глади раскрытыми ладонями, поднимая фонтаны брызг.

Он не сломался! Он стал частью сельвы, и Дед, незримо шедший рядом все это время, улыбался, гордясь внуком!

И рухнула ночь, первая из ночей на этой планете.

Упала камнем, без предупреждений, словно тушь разлилась из опрокинутого пузырька. Втиснувшись меж могучих корней мангара, надежно прикрывающих фланги, он приготовился к ночлегу. А сельва уже ворочалась, дышала во всю грудь, болтала и бормотала на сотни голосов, стряхивая сонное оцепенение дня. Там и здесь: вздохи, стоны, щелканье, цоканье, стрекотанье, бульканье; справа пронзительно верещали, словно там вовсю трудилась циркулярная пила, слева громко и требовательно причмокивали; отовсюду наплывали таинственные шорохи, шепотки, всхлипывания…

Вдалеке грозно зафыркал некто большой и сильный, по голосу очень похожий на леопарда, меньшого владыку тропических краев. Фырканье заглохло в протяжном рыке: большой владыка остерегал малого собрата, заявляя о своем пробуждении. Лепетом и визгом откликнулась на рев хозяина сельвы зубастая мелочь. Над головой заверещали юркие зверьки, похожие на обезьянок. И дикий вопль кого-то гибнущего оборвал все.

Содрогалась земля, трещали кусты. Целое стадо быстрых и пугливых пронеслось мимо. И снова потекли мгновения зыбкой, дрожащей тишины, сплетаясь в бесконечные часы стонущего и утробно причмокивающего безмолвия. Вокруг безраздельно властвовал и правил бал обманчивый покой, вслушиваться в который хорошо лишь тогда, когда ни на миг не выпускаешь из потной ладони ребристую рукоять «дуплета»…

Впереди было немало ночевок, и все они походили одна на другую, но та, первая ночь навсегда запомнилась Дмитрию, и даже пожелай он того, все равно бы не смог забыть…

Она была вкрадчива и неуловимо опасна. Она колдовала над ним, шаманила, обволакивала то кислыми запахами плесени, то сладковатыми ароматами тления; она иногда накидывала душную удавку, запирая воздух в груди, но тотчас отпускала и успокаивала, лаская прохладными пальцами…

Сперва мрак был всесилен и абсолютен. Затем откуда-то из-под земли мягко заструился слабый рассеянный свет, и ему показалось, что это хоббиты, в которых некогда свято верил маленький веснушчатый Димка, зажгли в своих утепленных норках зеленовато-серебряные светильники.

На мгновение поверилось: вот стоит закрыть глаза, забыться, и тут они, рядом, все вместе – старый Бильбо и славный парень Фродо со своим неразлучным Сэмом. Он так остро почувствовал их близость, что зажмурился-таки, сам усмехаясь собственной блажи. А когда открыл глаза, естественно, никого не было. И впрямь, откуда им, хоббитам, появиться здесь, в чужой сельве, где даже эльфам пришлось бы худо от сырости? Несусветно далек отсюда родимый Шир Бэггинсов, и почти четыреста лет минуло со дня, когда успокоился в зеленой британской земле мастер Джон Роналд Руэл…

Уплыли на закат последние корабли, и не место здесь, в инопланетной сельве, старым сказкам ушедшего в никуда Димкиного детства. Не фонарики это, не светильники, горящие в круглых окошках, а всего только мерцающие грибы-гнилушки, изобильно рассыпанные по влажной прели…

Странное это было состояние, сумеречное и лживое.

Сон перетекал в забытье, забытье в явь, явь вдруг оборачивалась сном, и лейтенант-стажер Коршанский, хоть и фиксировал все, происходящее вокруг, не смог бы наверняка поручиться что есть что.

В какой-то момент ему показалось, будто он снова, как много лет назад, остался один в затхлом, покинутом погребе, крышка которого захлопнулась порывом ветра. Света нет и не будет, проводка давно оборвана, а вокруг, в замшелых стенах, шуршат, пытаясь выбраться на волю, заточенные в камень, не имеющие облика порождения тьмы…

Страха, впрочем, не ощущалось вовсе, как и тогда, в погребе. Был только непривычный, выстуженный ознобом интерес и туманящее голову предвкушение встречи с неведомым…

А потом перед глазами возник ниоткуда и запрыгал, закривлялся лесной дух.

Вместо глаз – два огненных шара, щербатый рот оскален в беззвучном ехидном смешке, на шишковатой голове остренькие выступы, не понять, то ли уши, то ли рожки, голенастые ноги похожи на нелепые ходули.

– Привет, красавчик, – гостеприимно сказал Дмитрий, и огнеглазый шутовски, с реверансом и подскоком, раскланялся, приложив лапки к впалой груди.

Призрак был записным шутником, но вовсе не злобным, напротив: он вовсю подмигивал, ободрительно хихикал, приплясывал. А потом вдруг подпрыгнул, кувыркнулся по-цирковому, с двойным поворотом, взмемекнул под стать шаловливому козлику и сгинул, бесенок, в никуда, точно так же, как и явился ниоткуда.

Вот это скорее всего был уже настоящий сон, потому что сразу после него стало светло.

И был новый день, а потом закат, и еще одна ночь, уже почти не страшная, и рухнувший внезапно рассвет.

И снова змеилась под ногами, порой ненадолго исчезая, узенькая прихотливая тропинка, опять и опять удручающе монотонно чередовались похожие одна на другую колдобины, камни, корневища, лианы, сучья…

Дмитрий не сразу, но притерпелся к сельве, и она тоже попривыкла к нему. Чужак уже не был забавной новинкой, он стал частью леса; идет, решила вековечная зелень, ну и пусть себе идет: у каждого, в конце концов, своя дорога.

Шаги сплетались в часы, и не было вокруг ничего, кроме зеленого мельтешения, однообразного, до оскомины на зубах бесконечного. И когда на четвертые… да нет, пожалуй, уже на пятые сутки марша в глаза ударило смолянистой чернью, Дмитрий сперва даже не сумел понять: что там, впереди?

Впереди же простиралось пепелище.

Обширная гарь разлеглась в «зеленке» на много сот шагов вширь и вдаль. Совсем недавно здесь жили люди, и жили, судя по всему, небедно. Но теперь все было выжжено дотла: и сам поселок, и огороды, и стойла для скота. И ничего живого не наблюдалось вокруг, кроме драной, на всю жизнь перепуганной кошки, сжавшейся в комок на верхушке колодезного журавля, чудом уцелевшего в огне.

Только кошка, обычная серая кошка с опаленными боками…

И царила кругом тишина, нарушаемая лишь карканьем больших черных птиц, жировавших у горелых кольев изгороди, там, где на покосившихся воротах висели четыре бесформенных, исклеванных мешка, почти не похожих уже на человеческие тела…

Вот тогда-то Дед снова счел нужным напомнить о себе.

«Вперед!» – приказал он, и лейтенант Коршанский не рассуждая шагнул с зеленого на черное, ибо распоряжения Верховного Главнокомандующего исполняются без проволочек. Он шел, стараясь не смотреть по сторонам, и он прошел через пепелище напрямик, не сворачивая; круглые кошачьи глаза неотрывно следили за идущим, а жирные черные птицы, немного похожие на ворон, злобно каркая, разлетались прочь от пищи, когда живой, приблизившись, остановился около мертвых…

Четверо висели уже не менее десяти дней. Когда-то все они были крепкими сильными мужчинами, длинноволосыми и длиннобородыми, и они, надо думать, дрались до конца, потому что те, кто вешал, не дали им умереть быстро.

Только месть, рожденная злобой, может подсказать такое. Палачи подтянули веревки хитро, так, чтобы казнимые чуть-чуть касались пальцами босых ног земли и смерть пришла к бородачам далеко не сразу…

Глядя в пустые провалы глазниц, Дмитрий ощущал, как вдоль спины бежит холодная мерзкая дрожь. Господи! Война есть война, и в рассказах Деда о минувших днях тоже было мало приятного, но кем бы ни были эти, расклеванные птицами, нельзя человеку умирать так

Кажется, он не выдержал и закричал. А может, и нет. Потому что именно в этот миг, словно из ниоткуда, на пепелище и на всю сельву, сколько ее было кругом, обрушился дождь, и с этого момента воспоминания сделались отрывочными, скомканными, словно все, что происходило дальше, происходило не с ним, и самому Голосу, если даже тот пытался, оказалось не под силу привести в чувство человека, подхваченного буйством стихии.

Дождь не был обычным тропическим ливнем!

Он рухнул сразу, мгновенно, и вокруг стало темно, словно в сельву до срока пришла ночь. Молнии сверкающими ножами вспарывали липкую тьму, но даже они, огненные, шипя, угасали в сплошной стене воды. Гром раскалывал небо, врубался в землю и раскатами катился окрест, сотрясая плотный воздух, и воздух закручивался в смерчевые воронки, рвущие с корнем сорокалетние мангары. Капли воды хлестали отовсюду, словно плети, словно пули, они били и жгли, изредка Великий Ливень немного ослабевал, набираясь сил для нового буйства, и снова обрушивался в полную силу.

Смерч закрутил человека, оторвал от земли, будто невесомую игрушку, швырнул вверх, вниз, подхватил, не позволив разбиться о твердь, снова подбросил и уронил вдали оттуда, где взял, с размаху швырнул в буйный, вспенившийся поток лесного ручья, в считанные мгновения обернувшегося морем крутящейся, дыбящейся, воющей влаги…

Последним, что успел увидеть Дмитрий, был ярко-оранжевый сполох, рванувшийся прямо навстречу откуда-то сбоку, где никак не могло находиться небо.

Затем наступило Ничто.

И когда лесной царь Тха-Онгуа умерил мощь гнева своего, люди дгаа увидели наконец того, по чьим следам шли от самой воронки, найденной на месте белой звезды, уничтоженной огненным громом.

Назад Дальше