Дело о пропавшем боге - Латынина Юлия Леонидовна 10 стр.


Господин араван стукнул в небольшую медную тарелочку, вызывая слугу с чаем и закусками, и за руку подвел гостя к ждавшему того креслу. Гость, однако, сел лишь после хозяина. Ранг у обеих чиновников был теперь одинаковый, но столичный инспектор был чуть не вдвое моложе аравана провинции, и притом – разве мог он позволить себе забыть, что это Нарай в свое время положил начало его карьере?

– Я чрезвычайно признателен вам за книгу Минчева, господин Нан. Вижу, что вы не забыли случайной фразы… Я ведь ищу ишуньский извод Минчева лет десять. Говорят, в нем анонимным переписчиком сделаны два века назад прелюбопытные дополнения.

– Дополнения эти, – по моему мнению, – высказался Нан, – не столько любопытны, сколько прельстительны. Ишуньский извод переписывают редко – и поделом. Книга Минчева показывает, что мир и спокойствие царят в государстве только тогда, когда каждый следует долгу, а не выгоде. Она уподобляет общество мелодии, правильность которой – в согласии нот. Добавления ишуньского анонима противоречат идее книги. Он пытается доказать, что мир и гармония возможны и тогда, когда каждый, пренебрегая долгом, следует лишь собственной выгоде. В одном месте это очень ярко выражено: аноним уподобляет общество арке, которая возносится в высоту, потому что каждый ее камень по отдельности стремится упасть.

– И вы считаете, что аноним неправ?

– Я вижу вокруг очень много камней, которые норовят упасть, но я не вижу, чтобы они все вместе устремлялись к небу, – усмехнувшись, проговорил Нан, и добавил: – А тех, кто стремится к небу поодиночке, ждет опала.

Нарай зорко взглянул на плечо столичного чиновника, и Нан подумал, что не стоило, получив три дня назад девятый ранг, рассуждать об опале, ожидающей честных чиновников.

Но араван клюнул на похвалу гостя. Откинувшись в кресле, сначала тихо и запинаясь, потом все громче и громче заговорил он о том, что три года назад был пешкой в чужих руках, что получил поделом и многое передумал…

Нан насторожился.

Чиновники продажны, – но продается лишь то, на что есть спрос. Корни злоупотреблений – не в высших чиновниках, а в Нижних Городах.

Нижний Город не соблюдает справедливой цены. Если цена на его рынках выше справедливой, цехи норовят продать товар мимо государственных лавок, а когда она ниже, Нижний Город наносит ущерб цехам.

Люди Нижнего Города развращают себя бездельем и народ – непозволительной роскошью. Крестьяне перестают тачать сапоги, а отправляются за ними в город. Чтобы купить сапоги по несправедливой цене, они по несправедливой цене сбывают зерно. Равновесие в государстве разрушается. Добродетель народа терпит ущерб. Народ ропщет на злоупотребления чиновников, а злоупотребления чиновников проистекают из распущенности народа. Чтобы возвратиться на путь предок, недостаточно принять меры по наказанию казнокрада, надо принять меры по исправлению народа.

Нан слушал, вежливо кивая, глядя то на высохшие суетливые руки собеседника, то дальше, туда, где у нарочито простого, сработанного, как велят древние законы, топором, дверном косяке, болтался круглый амулет. Суеверие было непременным признаком той старины, которой был привержен Нарай. Даже боги в этом доме – не часть веры, но часть идеологии.

«Сейчас он скажет, – думал Нан, – что собственность ведет к вечным раздорам и тут же обвинит богачей в том, что они объединились в заговоре против империи. Поставит в образец деревню и тут же заклеймит ее распад… Идеология не боится противоречий. Противоречия существуют в ней на правах аксиом».

Нан ненавидел Нарая так, как обычно ненавидел людей, которым причинял зло, и которые об этом не знали. Три года назад Нарай положил начало карьере Нана, – а Нан, доверенное лицо Нарая и его противников, воспользовался этим, чтобы половчее подставить ему подножку. Нан не испытывал угрызений совести ни тогда, ни сейчас. Нарай развязал в столице эпидемию ложных наветом, которые кончались для людей вещами похуже, нежели назначение главой провинции. Боялся Нан только одного: не прослышал ли Нарай о роли молодого чиновника в своем падении? Играет ли он сейчас перед Наном роль – или искренне излагает очередной проект государственного переустройства. Наверняка этот проект и написан уже, и лежит в ожидании удобной оказии, не иначе как Нана и попросят отвезти его в столицу…

А Нарай уже, бледнея и заикаясь, говорил о бесчинствах в провинции. Бесчинства, судя по словам аравана, были изрядные. Айцар, первый богач провинции, продавал оружие горцам. Наместник пьянствовал по харчевням с ссыльным поэтом Ферридой, сбивал шапки с прохожих. Дошло до того, что стражники стали бояться арестовывать ночных грабителей: а вдруг это наместник буянит в чужой лавке? Чернь, впрочем, была в восторге.

– Деревни пустеют, а наместник свозит в свой сад статуи, украденные из храмов, люди голодают, а в бухгалтерских книгах господина Айцара растут тысячные прибыли. А деревни западного края, разоренные в сообщничестве с горцами?!

Все это Нан уже встречал – в записке бунтовщиков. Можно было бы подумать, что господин араван цитирует сие сочинение, если бы отождествление вора и собственника не было в империи общим местом.

Право же, кажется, это говорит не араван, а чиновник об одном хвосте! Старик не мог настолько утратить влияние на дела: стало быть, предпочитал не встревать, а смаковать в доносах вред от действий наместника, по принципу: «Чем хуже, тем лучше».

– А ереси! – внезапно вскрикнул араван. – Знаете ли вы, Нан, что в провинции не две, а три главы! Целые деревни – лишь легальные формы деятельности секты!

Вас едва не убили утром! А почему? Да потому, что мятежники могут убить вас в любую минуту, – вас, меня, – и убийца даже не посчитает себя героем, потому что будет уверен, что настоящий убийца – это тесак, заколдованный волей Кархтара, а человек – лишь инструмент при тесаке!

Сморщенное, как персиковая косточка, лицо аравана исказилось, в глазах плясал неподдельный ужас.

– А Смятая Тростинка? Этот человек колдовством смущает народ, говорит, что может сидеть на колосе, не сминая его, обещал Кирену, сыну наместника, вылечить хромоту!

Нан чуть поднял брови. Сектант по прозвищу Смятая Тростинка был врагом Кархтара, предводителем соперничающего толка «длинных хлебов» и ни в чем плохом не был замечен, кроме хождения нагишом мимо общественных управ. Нан опять не мог не подумать, что в списках арестованных накануне бунта значились в первую очередь «длинные» сектанты, куда менее боевитые, чем Кархтар…

– И поэтому вы приказали судье арестовать мятежников? – спросил Нан.

– Да. Я сам составил списки. Вот оригинал.

И Нарай вынул из бамбукового складня для документов и протянул инспектору несколько листков, исписанных изящным почерком в стиле «летящих по ветру лепестков».

Нан углубился в изучение имен.

– Но здесь я вижу в основном клички «длинных» хлебов! – вдруг изумился инспектор, – неужели их настолько больше, чем «пышных»?

– Их ересь опаснее, – вскрикнул старик, – они смеются над миром, публично испражняются у подножий статуй, а Смятая Тростинка на глазах у народа совокупился с кошкой, засунув ее в кувшин! Это называется у них, – отрицать искусственные преграды, «жить по природе». Но что значит «природа?» Природы не существует вне государства! После мятежа Лиминны Харайн превратился в страну болот и озер, а Чахар стал пустыней. Наши каналы и есть наша природа, а каналы не соблюсти без чиновников!

Нан помолчал. Некоторые из прочитанных им доносов обвиняли Нарая в том, что тот, пользуясь служебным положением, арестовал всех соперников своего друга-еретика. Сам Нан, по крайней мере, предпочитал сектантов, совокупляющихся с кошками сектантам, убивающим людей.

– Но покойного судью все считают человеком наместника. Почему же он исполнял ваш приказ?

– Он поссорился с наместником.

– Когда? Почему?

– В прошлом месяце наместник увидел на улице дочь судьи: девушке семнадцать лет, редкой красоты барышня. У наместника четыре жены, – он захотел пятую.

Нан поднял брови. Древних законов в империи никто не изменял, и многоженство запрещено не было, но вывелось частным образом. Просто брачный контракт первой жены обыкновенно включал запрет на другие браки, или же женщина брала с собой в дом подругу. Иметь три-четыре жены было странно, быть пятой женой – просто позорно.

– А как же контакт первой жены? – спросил Нан.

– Она умерла, от огорчений или яда, – кто знает?

Араван помолчал и продолжил.

– Покойный судья попытался найти друге место, взял долг в деньги и заплатил двести тысяч за должность в Иниссе. Продавец скрылся с деньгами, заимодавец потребовал от судьи вернуть деньги, угрожая напустить на него разбойников. Не думаю, что это было случайно, возле всей этой сделки крутился один из самых грязных людей наместника, некто Ишмик. Судье намекнули, что все его беды кончатся, если он отдаст дочку. Тогда судья пришел ко мне и сказал: «Я ничего не хочу, а хочу лишь сделать наместника Харайна пылью в государевых глазах».

– А двести тысяч? Он их вернул? Он не пытался просить у вас этих денег?

Нарай даже оскорбился.

– Господин Нан! Откуда я могу взять двести тысяч? Ни один честный чиновник за жизнь не накопит и половины этой суммы!

– А какие-нибудь практические шаги для обвинения наместника судья предпринял?

– Да. За два часа до смерти он сказал мне, что заполучил ужасные для наместника документы.

– Какие?

– Он не сказал. Вошел какой-то монах, и судья отошел в сторонку. Он не хотел, чтобы нас считали друзьями.

Нан вынул из рукава отделанный слоновой костью самострел.

Араван не изумился при виде оружия, – видимо, новости из судебной управы достигли его еще днем, вероятно, с платой за доставку.

– Судья был убит вот из этого самострела. Вам не случалось видеть его раньше?

– Я не имею права посещать управу наместника и не имею желания посещать дома его клевретов. Но не думаю, что сам наместник решится на такое дело. Скорее всего, кто-то подслушал наш с судьей разговор, и наместник приказал одному из своих людей убрать предателя.

– Преступление, – сказал Нан, – совершил тот же человек, который ночью бросил самострел в колодец. Это мог быть только сам наместник.

Нан помолчал и объяснил:

– Выйдя из комнаты в сад, наместник оставил следы на мокрой земле, а потом, возвращаясь, наследил по всей деревянной террасе.

– На земле отпечатались следы наместника?

– Не только.

– Чьи же еще?

– Ваши.

Араван долго глядел на свои сапоги, крытые синим сукном с вышитым у носка серебряным пламенем.

– Я не покидал ночью отведенного мне покоя, – возразил араван. – Что же касается сапог, то рисунок на каблуках сапог аравана утвержден самим государем Иршахчаном. Такой рисунок подделать легче, чем крест вместо подписи неграмотного крестьянина!

Нан помолчал. Действительно, насчет сапог – это был неплохой довод. Сильный. Очень сильный довод, если бы настоящей уликой были следы, а не показания датчиков…

– Господин араван, каково ваше мнение о мятежнике Кархтаре?

Араван поднял брови.

– Мне странно слышать от вас такой вопрос, господин Нан. Как может чиновник относиться к мятежнику? Воды наших источников замутнены грязью, но разве мы очистим их, добавив в грязь – крови? Однако искоренять надо не ересь, а ее причины. Варвары и мятежники приходят в империю вслед за богачами. Чтобы не было бунтов, не должно быть богатых.

– Каковы в таком случае ваши отношения с Кархтаром, господин араван?

– Никаких.

Тогда Нан раскрыл бывшую при нем корзинку для документов, вынул оттуда два бледно-зеленых листа, скрепленных подписью покойного судьи, и протянул их Нараю:

– Это показания одного из арестантов о том, что он неоднократно сопровождал бунтовщика к вашему дому.

Араван некоторое время молчал. Потом произнес:

– Этих показаний не может быть.

Точнее, господин араван сказал не совсем «не может быть». Он употребил прошедшее сослагательное, – книжное время, используемое для описания событий, которые произошли, но не имели права происходить.

Нан молча сгреб листы и сунул их в бронзовый, на витой ножке светильник, пылавший перед статуей Белого Бужвы. Пламя обрадовалось и принялось за листы.

– Вы правы, господин араван, – сказал молодой чиновник, – этих показаний нет.

Господину Шавашу, секретарю столичного инспектора, было двадцать три года; он занимал великолепное для своего возраста место секретаря старшего следователя столичной судебной управы, носил шесть хвостов на чиновничьей шапке и мог служить живой иллюстрацией того положения, что в империи самые высокие посты открыты для даровитого выходца из народных низов.

Отец Шаваша, хворый и болезненный крестьянин, едва сводил концы с концами; после очередного передела земли личное его поле оказалось в само центре окруженного каналами квадрата. Такие поля были особенно капризны, на них часто застаивалась вода, и урожай пропадал, стоило недоглядеть за каналов или вовремя не обработать растения. Водный инспектор деревни, собирая приданое для дочери, намекнул, что мог бы уделить участку дополнительно внимание. Отец Шаваша не захотел понять намека или не имел на то денег. Осенью его личный урожай покрылся красными пятнышками рисовой проказы, заражая поля взбешенных соседей. В таких случаях по закону государство безвозмездно выделяло бедствующей семье семена и пропитание с государственного поля, но законы в последнее время соблюдались только за плату, и поэтому семена выделяли вовсе не тем, кто нуждался, а как раз наоборот, тем, кто хотя бы и не нуждался, но мог заплатить.

Сосед, дела которого шли лучше, предложил отцу Шаваша продать землю. То есть не продать, по законам земля не продавалась. Но древний законы позволял нуждающемуся крестьянину усыновить преемника, который при жизни родителя возьмет на себя заботу о земельном участке. Нынче о богачах говорили: «Тысячи отцов сын».

Усыновленный сосед не был ни особенно богат, ни особенно злобен. Но жалость жалостью, а пустую прореху своим лоскутом не зашивают, – у него было пятеро здоровых сыновей, и Шаваш был на этой земле – шестой лишний.

Смышленый девятилетний мальчишка и не стремился батрачить на чужом участке: его манила столица.

Шаваш был несколько раз с отцом на ярмарке, и его поразил по-другому устроенный мир, инакое пространство рынка, где на нескольких квадратных локтях горой навалено то, что производят, уныло и оплошно, мили и мили унылых полей и каналов, плещущих мутной водой, где каждый торговец – как волшебник из сказки, который умеет за одну ночь посеять, взрастить, сжать и обмолотить урожай. Шаваш заметил, что в городе люде ложатся и встают, повинуясь не солнцу, а своей собственной воле, и трудятся не по предписаниям деревенского сановника, издающего указ о начале сева, а сами по себе.

Шаваш видел, что лучшие сапожники, гончары и плотники уже уходят в город, и в день усыновления покинул отчий дом. В его котомке лежали три кукурузных лепешки да украденный в храме амулет. В ней, разумеется, не было разрешения на выход из общины – разрешения, стоившего либо денег, либо унижений.

К несчастью, не один Шаваш мечтал о столице.

Было время, когда за высокими стенами Верхнего Города, который тогда был еще просто «городом», стояли казенные дома чиновников и казенные цеха, где работали по справедливым, определяемым в управах ценам, потомственные ремесленники. Было и прошло.

Было время, когда вокруг Верхнего Города рос Нижний. Он рос из ремесленников, ушедших из деревни, мелких торговцев, держателей гостиниц и прочей почтенной, квалифицированной публики, имевшей свидетельства о выходе из общины и зарабатывавшей лучше, чем в деревне. Прошло и это время.

Нижний Город переполняли толпы нищих, не находящих, а то и не желающих искать работы. Документов у них не было, и юридически эти людей не существовали. Поэтому государство не кормило их, как кормило крестьян. Они пробавлялись случайными заработками, незаконными промыслами, или питаясь от щедрот многочисленных монастырей. Храмовыми землями еще кое-где правили законы даровой экономики, где кормление нищего приравнивалось к кормлению бога. Но чем ближе был храм к городу – тем больше соблазняли и его городские рынки, некоторые же храмы, наоборот, пользуясь большей, чем частные лица, безнаказанностью, норовили стать банками и финансовыми корпорациями.

Назад Дальше