Подобные случае, которые сперва казались мне лишь исключительными и вызванными моей неопытностью, повторялись все чаще. Я слишком поздно замечал, что утаивал то, на что нужно указать, или указывал на то, что лучше было бы скрыть. И нельзя было обогнать мой собственный зрительный образ и предупредить, что на плакат не нужно обращать внимания.
Я попробовал было сделать третий щит с надписью «Тот плакат не в счет» и поднимать его тогда, когда хотел, чтобы на предыдущий плакат не обращали внимания. Но с любой галактики его невозможно было заметить раньше, чем первый щит, выставленный по ошибке; дело уже нельзя было поправить, я оказался бы только в смешном положении, и помочь мне мог лишь четвертый плакат: «Это «не в счет» — не в счет»; впрочем, выставлять его было столь же бесполезно.
Я по-прежнему жил в ожидании той далекой минуты, когда с галактик придут отклики на новые досадные и неприятные случаи из моей жизни, и я смогу ответить посланиями, которые уже теперь готовил в соответствии с каждым эпизодом. А между тем галактики, на которых я был больше всего скомпрометирован, удалялись уже на миллиарды световых лет с такой скоростью, что моим посланиям пришлось бы, чтобы догнать их, мчаться в пространстве с большим, чем у самих галактик, ускорением. Тем временем эти галактики будут одна за другой исчезать за горизонтом, отстоящим от нас на десять миллиардов световых лет, из-за которого нельзя увидеть ни одного видимого предмета, и унесут с собою теперь уже окончательное суждение обо мне.
И при мысли о том, что этого суждения мне не изменить, я вдруг испытал облегчение, как будто не мог успокоиться прежде, чем в этом нелепом списке недоразумений уже ничего нельзя будет ни убавить, ни прибавить! И мне казалось, что галактики, которые, приближаясь к пределу моего взгляда, становятся все меньше и меньше а потом исчезают в бесконечной тьме, уносят с собой единственно возможную истину обо мне, и отныне я не мог дождаться часа, когда все они последуют тем же путем.
СПИРАЛЬ
Если представители одного и того же вида лишены способности видеть друг друга, а значит, лишены также ясного представления о себе подобных и обо всем окружающем мире — так обстоит дело с большинством моллюсков, — то зримая органическая форма существенного значения в их жизни иметь не может. Однако вне всякой зависимости от того, могут их видеть или нет, они расцвечены яркими, радужными полосами и обладают формами, прекрасными на наш взгляд (каковы, например, многие раковины брюхоногих).
I
— Вы хотите сказать, — совсем как я в ту пору, когда жил, прилепившись к той самой скале? — спросил старый QfwfQ. — Когда вокруг вздымались и падали волны, а я, тверденький и плоский, как лепешка, только то и делал, что усваивал все, что можно было из них извлечь, ни о чем другом и не помышляя? Если вы желаете знать о том времени, то я вам мало что могу сообщить. Что касается формы, то таковой у меня не было, то есть, конечно, она была, да я о ней и не знал, или, вернее, понятия не имел о том, что вообще возможна какая-то «форма». Рос я себе потихоньку, во все стороны без разбору. Если это и есть то, что вы называете «лучевой симметрией», то, значит, я обладал лучевой симметрией, но только не придавал этому значения. Да и с какой мне стати было расти в одну сторону больше, чем в другую? Ни головы, ни глаз у меня не было, да и вообще ни одна часть тела не отличалась от другой. Это теперь пытаются убедить меня, будто из двух имевшихся у меня тогда отверстий одно было ротовым, а другое — анальным, и что, выходит, мне уже тогда была присуща двусторонняя симметрия, совсем как у трилобитов и у всех вес, теперешних; однако сам я, насколько помню, отнюдь не делал различия между обоими отверстиями и пропускал через себя всякую всячину, туда и обратно, через любое место, какое только вздумается, а это строгое разграничение органов, это чувство брезгливости — все пришло гораздо позже. Но вот странные желания у меня время от времени появлялись — что правда, то правда: то вдруг захочется почесаться под мышкой, то закинуть ногу на ногу, а однажды и вовсе захотелось вдруг отпустить себе усики щеточкой! Разумеется, все эти слова и выражения я употребляю здесь только ради того, чтобы быть понятным вам: в ту пору всей этой массы деталей и подробностей я, конечно, не мог и предвидеть: тогда у меня были одни лишь клетки, похожие друг на друга как две капли воды и без конца выполнявшие одну и ту же работу: майна — вира! — другого они не знали. Однако, сам не обладая формой, я тем не менее ощущал в себе все будущее многообразие форм: все жесты, все гримасы, все звуки, какие только можно издавать, вплоть до непристойных. Одним словом, мыслям моим не было предела. Конечно, мыслями их можно было назвать лишь условно, поскольку у меня не было и подобия мозга, чтобы мыслить, и лишь клетки — каждая в отдельности — как-то мыслили, причем обо всем сразу, и не посредством каких-то там образов, которыми мы в ту пору вообще не располагали, а просто чувствуя себя так, а не иначе, что, впрочем, вовсе не мешало им чувствовать себя одновременно не так, а иначе.
Жил я тогда на редкость привольно и ни в чем не знал недостатка, хоть вы можете подумать, что все было совсем наоборот. Был я холост (при тогдашней системе воспроизводства себе подобных даже временный брачный союз был необязателен), здоров, воздержан. Если ты молод — у тебя впереди долгая эволюция, — «волен избрать любую дорогу, и в то же время ты можешь наслаждаться своей теперешней жизнью прилепившегося к скале моллюска, плоского, влажного и счастливого. И теперь, когда начинаешь сравнивать все это с введенными впоследствии ограничениями, когда представишь себе, что обладание какой-либо одной формой исключает все остальные, когда вспомнишь о той серой, скучной обыденщине, где все заранее известно и где в конце концов чувствуешь себя загнанным в тесную ловушку, то нельзя не подумать, что в те далекие-далекие дни жилось на свете куда веселее!
Правда, я жил, чересчур углубившись в себя, не так, как живут теперь, со всеми этими связями, и не стану отрицать, что среда и возраст привили мне известную долю нарциссизма, как это сейчас называется. Одним словом, я жил. непрерывно наблюдая самого себя, видел в себе не только достоинства, но и недостатки, но и те и другие были мне по душе: ведь я — учтите — ни с кем не мог сравнить себя!
Однако, сколь ни был я отсталым, я все же не мог не знать, что, кроме меня, существует и что-то другое: к примеру, скала, к которой я прилепился, вода, накрывавшая меня с каждым ударом волны, и еще нечто более далекое, то есть мир. Вода была для меня источником информации, достоверной и точной; вода несла с собой всякого рода вещества; не только питательные, которые я вбирал всей поверхностью тела, но и другие, уже несъедобные, по которым я мог составить себе представление о том, что находится вокруг. Система была такова: набегала волна, и я, крепко сидевший на скале, чуть-чуть, едва заметно приподымался, и стоило мне при этом слегка расслабиться, как вода проходила подо мной, принося мне всякие вещества, и ощущения, и стимулы. Как распространялись эти стимулы, всегда было для меня загадкой: то что-то тебя щекочет, да так, что можно умереть от смеха, то бросает в дрожь, то чешется все тело, — и все это без перерыва, одно за другим — настоящая карусель эмоций и развлечений! Не подумайте только, что я был при этом совершенно пассивен — сидел, открывши рот, и глотал, что ни подавай. Весьма скоро я приобрел опыт и научился анализировать все, что оказывалось рядом, и принимать решения, как мне поступить, чтобы, с одной стороны, использовать все наилучшим образом, а с другой стороны — избежать неприятных последствий. Главное состояло а том, чтобы умело сжать каждую из составлявших меня клеток или же вовремя расслабиться: таким образом, я мог сделать выбор: что-то принять, что-то отвергнуть и даже выплюнуть.
Так я узнал о существовании «других»; стихия, окружавшая тогда меня, была насквозь пронизана следами этих «других», столь враждебно отличных от меня или же до омерзения схожих со мной. Конечно, теперь вы вправе подумать, что я по характеру был нелюдим, но это неверно: хотя каждый тогда жил сам по себе, но уже сам факт существования кого-то другого успокаивал меня, говорил, что окружающий мир населен, избавлял меня от тревожных опасений, что я представляю собой исключение, что существую только я, что мне одному достался этот удел, похожий на ссылку.
Но существовал не только «кто-то другой»; были среди них и такие, о которых следовало говорить: «другая». Вода доносила до меня колебания особого рода, и я хорошо помню тот момент, когда впервые отметил это, вернее сказать, отметил, что замечаю их, как нечто знакомое мне испокон веков. А когда я открыл для себя, что они существуют, мною овладело любопытство: не то чтобы мне хотелось увидеть их или себя показать, нет: во-первых, у нас не было зрения, во-вторых, еще не произошло разделения по половым признакам, каждый индивидуум был во всем подобен всякому другому, и ощущать присутствие другого или другой мне было бы ничуть не более приятно, чем ощущать самого себя; мне хотелось лишь узнать, может ли между нами что-нибудь произойти. Мной овладело страстное желание — не то чтобы предпринять что-нибудь необыкновенное, нет, об этом и мечтать нечего было: в моем тогдашнем положении самое обыкновенное было невозможным, — а просто ответить на те колебания каким-нибудь сходным, а вернее сказать, моим, присущим только мне колебанием, чтобы возникло нечто особое, хоть чем-то отличающееся от всего остального. Конечно, теперь вы можете говорить о всяких там гормонах и тому подобном, только для меня в этом было действительно нечто прекрасное.
И вот одна из них производила stlif-stbf-stlif — свои яйца, а я: stluf-stluf-stluf — оплодотворял их; происходило все это в море, в теплой, нагретой солнцем воде. Да, я еще не сказал вам про солнце: его я чувствовал, оно согревало море и грело скалу.
Я сказал: «одна из них», и это верно: море приносило не одну тысячу женских посланий, и поначалу все они казались мне однообразным, безликим потоком, в котором все для меня было одинаково приятно, я копался и рылся в нем, ничему в отдельности не отдавая предпочтения; но в один прекрасный миг я почувствовал, что именно мне по вкусу, хотя до того мгновения я ни о каком моем вкусе и понятия не имел. Короче говоря, я влюбился! Это значит, что я начал распознавать ее сигналы, выделяя их среди остальных, более того, я ждал этих сигналов, которые научился распознавать, я разыскивал их, отвечал своими сигналами на те, которые ждал, старался вызвать их, эти сигналы, чтобы потом отвечать на них моими сигналами. Одним словом, мы полюбили друг друга, а чего еще можно желать от жизни?
Конечно, теперь нравы другие, и вам уже кажется невероятным — как это можно влюбиться, ни разу даже не встретившись. Но это «нечто», принадлежащее только ей и растворенное в морской воде, «нечто», в изобилии приносимое мне волнами, позволяло получить о ней столько информации, что вы и представить себе не можете, и не той, поверхностной, чересчур общей информации, какую получают теперь, видя, осязая, обоняя, слыша голос, нет: то была информация о самой ее сути, о самом ее существе, информация, дававшая обильную пищу воображению. Я мог думать о ней долго и подробно, но не о том, какова она, — это было бы слишком грубо и банально, — а о том, какой она, еще не имевшая формы, могла бы стать, если бы приняла одну из бесчисленного множества форм, при этом оставаясь самой собою. Это не значило, однако, что я выдумывал ее формы, которые она могла бы принят», вовсе нет, я заботился лишь о том особом качестве, которое она, приняв эти формы, придаст им.
Одним словом, я знал ее хорошо. Знал — и не был в ней, уверен. Меня без конца мучили подозрения, беспричинные страхи. Виду я не подавал, мой характер вы знаете. Но под этой маской невозмутимости скрывалось такое, в чем даже теперь, спустя столько веков, я не решаюсь признаться. Сколько раз я подозревал ее в измене, в том, что она направляет свои послания не только мне, а многим другим, сколько раз я бывал уверен, что перехватил одно из этих посланий, или обнаруживал в одном из предназначавшихся мне нотки неискренности! Да, я ревновал — сегодня я могу в этом признаться, но не столько от недоверия к ней, сколько от неуверенности в самом себе. И действительно, где была гарантия, что она правильно поняла, кто я таков? Более того: что я вообще существую? Наши отношения — такие неразрывные, такие тесные, о чем можно было еще мечтать? — отношения, возникшие при посредстве морской воды, были для меня абсолютно личными, в них могли участвовать только я и она, и больше никто. А она? Кто мог дать мне гарантию, что она находила во мне нечто такое, чего не могла найти еще в ком-нибудь или даже во многих — в двух, трех, десяти, наконец, в сотнях и тысячах таких, как я? Кто мог дать мне уверенность, что та самозабвенность, которую она проявляла в отношениях со мной, не направлена в пространство, на авось, кому придется, и не радует всех вокруг?
В том, что все эти подозрения не соответствовали истине, были беспочвенны, меня убеждали колебания, по-прежнему дышавшие той чистотой и покорностью, тем трогательно личным, что всегда было в наших отношениях. Ну, а если причиной ее невнимательности к моей личности были ее застенчивость и неопытность и кто-то другой воспользуется этим в своих корыстных целях? А она, наивная душа, будет всегда думать, что это я, не сможет отличить меня от других, и в конце концов в самые интимные наши отношения замешаются какие-то совсем посторонние существа?
Вот тогда я и начал выделять то, что получило название извести. Мне хотелось создать нечто такое, что могло бы самым недвусмысленным образом утвердить мое «я», оградить мою индивидуальность от шаткости и первозданной неразберихи окружавшего меня мира. Сейчас бесполезно тратить слова, пытаясь объяснить необычность и новизну моего намерения: уже первого сказанного мною слова — «создать», «хотелось создать»-больше чем достаточно: ведь если принять во внимание то, что я никогда ничего не создавал и не помышлял о том, что могу вообще что-нибудь создать, — уже одно это было событием немаловажным. Итак, я начал создавать первое, что пришло мне на ум: это была раковина. С помощью особых желез, расположенных по краю окружавшей мое тело мясистой мантии, я начал усиленно выделять вещество, которое, твердея, приобретало криволинейную форму и в конце концов заковало меня в крепкий многоцветный панцирь, шероховатый снаружи и гладкий, блестящий изнутри. Разумеется, я не имел способа контролировать создаваемую мной форму: я сидел, нахохлившись, тихо и упорно выделяя свои вещества. Создав покрывший все мое тело первый виток ракушки и не успокоившись на этом, я принялся за следующий, и в результате получилась одна из тех закрученных спиралью ракушек, глядя на которые вы, наверное, не раз думали — какой огромный труд вложен в их создание! А нужно было только одно: сидеть и настойчиво, день за днем, выделять непрерывно один и тот же материал — и витки создаются сами собой, один за другим.
Едва возникнув, раковина стала для меня тем необходимым убежищем, той защитой, без которых — не создай я ее — мне вряд ли удалось бы выжить; и тем не менее, пока я ее создавал, мне и в голову не приходило, что в будущем она может пригодиться; напротив, все было как с человеком, воскликнувшим «ба» или «ах»: он мог бы этого не делать и тем не менее делает, — точно так же и я создавал свою раковину исключительно ради самовыражения. И в это самовыражение я вкладывал все свои тогдашние мысли о НЕЙ, все владевшее мной неистовство, все мои любовные помыслы, мое желание существовать для НЕЕ, быть самим собой, и чтобы ОНА была сама собой, и любовь к самому себе, которую я вкладывал в любовь к НЕЙ, то есть все то, что я мог выразить только с помощью этой оболочки, этой завинченной спиралью раковины!