Смерть — дело одинокое - Рэй Брэдбери 15 стр.


— Кто же на него донес? — Я и сам расстроился. Я видел, как собаки обожали Пьетро, видел, с какой любовью за ним хвостом ходили кошки и гуси, вспомнил, как на его шляпе с колокольчиками сидели канарейки и как сам он половину моей жизни плясал на улицах.

— Кто же заложил его, Генри?

— В том-то и беда, что никто не знает. Просто явились копы и сказали. «Давай!» — и все его любимцы исчезли навсегда, а Пьетро посадили: то ли он мешал кому-то, то ли затеял скандал перед домом, ударил кого-то, набросился на полицейского. Никто не знает, в чем дело. Но кто-то на него донес. Только это еще не все…

— Что же еще? — спросил я, прислоняясь к стене.

— Сэм.

— А с ним что?

— Он в больнице. Напился вдрызг. Кто-то поднес ему две кварты чего-то сильно крепкого. Этот идиот сразу все выпил. Ну и как это называется? Острый алкоголизм. Будет Божья воля, так доживет до завтра. Никто не знает, кто его угостил. Но самое-то плохое — Джимми, вот это хуже всего!

— Господи! — прошептал я. — Дай-ка я присяду. — Я сел на ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж. — Вот уж поистине «Ничего новенького, или Отчего собака сдохла»!

— Что?

— Старая пластинка на семьдесят восемь оборотов. Пользовалась успехом, когда я был мальчишкой. Называлась «Ничего новенького, или Отчего собака сдохла». Собака наелась горелого овса в сгоревшем амбаре. Почему сгорел амбар? Из дома долетели искры, вот он и сгорел. Искры из дома? В доме стоял гроб, вокруг свечи. Свечи вокруг гроба? Умер чей-то дядя… И так далее, и так далее. А все кончилось тем, что собака наелась горелого овса и сдохла. В общем, «ничего новенького». Это твои рассказы так на меня подействовали, Генри. Ты уж прости. Мне очень жаль.

— Вот именно, жаль. Так вот, про Джимми. Знаешь, где он спит по ночам? То на одном этаже, то на другом. А раз в неделю раздевается и залезает в ванну на третьем этаже мыться или на первом, в умывальной. Ну, сам знаешь. И вот как раз вчера он забрался в полную ванну, перевернулся и утонул.

— Утонул!

— Утонул. Глупо, верно? И какой позор, если об этом напишут на могильной плите, хотя никакой плиты у него, ясное дело, не будет. Похоронят на кладбище для бродяг. Найден в ванне, полной грязной воды. Перевернулся. Был такой пьяный, что заснул в ванне и захлебнулся. И ведь как раз на этой неделе он получил новые зубы. А зубы-то исчезли, что ты на это скажешь? Его нашли в ванне, утонувшего. А зубов-то нет.

— О Господи! — воскликнул я, подавив не то смех, не то рыдание.

— Вот именно. Помянем Господа. Он нас всех спасет. — У Генри задрожал голос. — Теперь ты понимаешь, почему я не хочу, чтобы ты сказал об этом Фанни? Мы ей расскажем потом, понемногу. Будем сообщать каждую неделю о каком-то одном случае. Растянем на несколько недель. Пьетро Массинелло в тюрьме, его собаки пропали, кошки разбежались, гусей сварили. Сэм в больнице. Джимми утонул. А я? Взгляни на мой платок. Я его комкаю в кулаке. Он весь мокрый от слез. Я не слишком-то хорошо себя чувствую.

— Да уж, сейчас вряд ли кто чувствует себя хорошо.

— А теперь, — Генри безошибочно протянул руку туда, откуда раздавался мой голос, и мягко коснулся моего плеча, — а теперь поднимайся и изволь быть веселым. Повесели Фанни.

* * *

Я постучал в дверь Фанни.

— Слава Богу! — донесся до меня ее голос. Казалось, будто пароход поднялся вверх по течению, широко распахнул дверь и, вспенивая воду, по линолеуму вернулся назад.

Снова втискиваясь в свое кресло, Фанни взглянула на меня и спросила:

— Что стряслось?

— Стряслось? Господи. — Я повернулся и посмотрел на дверную ручку, за которую все еще держался. — Ты что, никогда не запираешь дверь?

— А зачем? Кому придет в голову врываться сюда и штурмовать Бастилию? — Но Фанни не смеялась. У нее был настороженный вид. Как и у Генри, нос у нее был чуткий. А меня бросило в пот.

Я закрыл дверь и сел в кресло.

— Кто умер? — спросила Фанни.

— Умер? Что ты хочешь сказать? — запинаясь, ответил я вопросом на вопрос.

— У тебя такое лицо, будто ты только что с китайских похорон и очень проголодался. — Она сделала попытку улыбнуться, но только поморгала.

— Ах да, — нашелся я. — Меня Генри напугал в вестибюле, вот и все. Ты же его знаешь. Входишь в дом, а его в темноте не видно.

— Какой ты никудышный враль! — возмутилась Фанни. — Где ты пропадал? Я извелась, дожидаясь, когда ты наконец явишься. Ты когда-нибудь уставал от того, что ждешь? Я так ждала тебя, дорогой мой, боялась, не случилось ли чего. Ты, наверно, грустил?

— Очень грустил, Фанни.

— Ну вот. Я так и знала… Это из-за того ужасного старика в львиной клетке? Так ведь? Как он смел огорчить тебя?

— От него это не зависело, Фанни, — вздохнул я. — Наверно, он предпочел бы остаться в билетной кассе и подсчитывать конфетти у себя на жилете.

— Ну ладно. Фанни тебя развеселит. Не опустишь ли иголку на пластинку, дорогой? Да, это она, Моцарт. Под него можно петь и танцевать. Как-нибудь пригласим сюда Пьетро Массинелло, хорошо? «Волшебная флейта» как раз для него. И пусть приведет свой зверинец.

— Конечно, Фанни.

Я опустил иголку, пластинка многообещающе зашипела.

— Бедный мальчик, — вздохнула Фанни. — У тебя и впрямь несчастный вид.

* * *

Кто-то тихо поскреб по двери.

— Это Генри, — сказала Фанни. — Он никогда не стучится.

Я пошел открывать и услышал голос Генри в коридоре.

— Это я.

Я распахнул дверь, и Генри потянул носом.

— Мятная жвачка. По ней я тебя и узнаю. Ты вообще-то жуешь что-нибудь другое?

— Не жую, даже табак.

— Твой кеб здесь.

— Мой… что?

— С каких это пор ты можешь позволить себе такси? — изумилась Фанни, щеки у нее порозовели, глаза зажглись. Мы провели чудесные два часа с Моцартом, и вокруг нашей внушительной леди даже воздух светился. — Ну так в чем дело?

— Вот именно. С каких это пор я могу себе позволить… — проговорил я и прикусил язык, потому что Генри, оставаясь за дверью, предостерегающе покачал головой. И осторожно приложил палец к губам.

— Так это твой друг. Таксер. Знает тебя по Венеции. Ясно?

— Ясно! — ответил я, нахмурившись. — Раз ты так говоришь…

— Да, и вот еще что. Это для Фанни. Пьетро просил ей передать. У него внизу так тесно, совсем места нет.

Он вручил мне пушистого мурлыкающего кота, белого в рыжих и черных пятнах.

Я взял его на руки и понес эту мягкую ношу к Фанни, а та, взяв кота, и сама замурлыкала.

— О Боже! — воскликнула она, радуясь и Моцарту, и пестрому коту. — Ну и кот! Прямо мечта!

Генри кивнул ей, кивнул мне и скрылся в коридоре. Я подошел к Фанни и крепко обнял ее.

— Ты только послушай, послушай, какой у него моторчик! — воскликнула она, поднимая кота, толстого, как подушка, и целуя его.

— Запри дверь, Фанни, — попросил я.

— Что? — удивилась она. — Зачем?

* * *

По дороге вниз я нашел Генри, он все еще чего-то ждал, притаившись у стены.

— Генри, ради Бога, что ты тут делаешь?

— Прислушиваюсь, — ответил он.

— К чему?

— К дому. К этому месту. Ш-ш-ш! Осторожно. Ну вот!

Он поднял трость и, словно антенну, направил ее в глубину коридора.

— Там. Ты… слышишь?

Где-то шелестел ветер. Где-то далеко, сквозь темноту пробежало легкое дуновение. Скрипнули балки. Кто-то вздохнул. Застонала дверь.

— Ничего не слышу.

— Потому что стараешься. Не надо стараться. Стой спокойно. Просто слушай. А сейчас?

Я прислушался. У меня по спине пробежал холодок.

— Кто-то в доме есть, — прошептал Генри. — Кто-то чужой. Я чую. Я не дурак. Наверху кто-то есть, бродит, замышляет недоброе.

— Не может быть, Генри.

— Так и есть, — прошептал он. — Это я, слепой, тебе говорю. Чужой. Плохой. Генри знает, что говорит. Не послушаешься, упадешь с лестницы или…

«Утону в ванне», — подумал я. А вслух сказал:

— Будешь стоять тут всю ночь?

— Кто-то же должен сторожить.

«Слепой?!» — подумал я.

Он прочитал мои мысли. Кивнул.

— Ну ясно. Старый Генри. А как же? А теперь беги. Там, у входа, огромный сногсшибательный «Дьюсенберг»[89] пахнет — помереть можно! Никакое это не такси. Я соврал. Кто может заехать за тобой так поздно? Кого-нибудь знаешь с такой шикарной машиной?

— Никого.

— Ну иди. Я поберегу Фанни для нас. А вот кто теперь позаботится о Пьетро? Ни Джимми нет, ни Сэма.

Я пошел к выходу, из одной ночи в другую.

— Да, еще одно…

Я остановился. Генри сказал:

— А что за дурные новости ты принес сегодня и ничего не сказал? Ни мне, ни Фанни?

Я рот раскрыл.

— Откуда ты знаешь?

Я подумал о леди с канарейками, как она, завернутая в простыни, молча опускается на дно реки и скрывается из виду. Подумал о Кэле, о том, как крышка пианино прихлопнула ему пальцы, исполнявшие «Кленовый лист».

— Хоть ты и жуешь мятную жвачку, — рассудительно заметил Генри, — дыхание у тебя, молодой сэр, сегодня несвежее. А значит, пищу ты перевариваешь плохо. Это значит, плохой для писак выдался день, до нутра пробрало.

— День был для всех плохой, Генри.

— Ну, я пока еще здесь пофырчу и порычу. — Генри выпрямился и потряс тростью, целясь в коридор, где сгущалась тьма, перегорели лампочки и тихо оплывали души. — Генри — сторожевой пес. А теперь — марш!

Я вышел из дому к машине, которая не только пахла, но и на самом деле была «Дьюсенбергом» выпуска двадцать восьмого года.

* * *

Перед входом стоял лимузин Констанции Реттиген.

Длинный, сверкающий, роскошный, словно витрина магазина на Пятой авеню, неизвестно как оказавшаяся на убогой окраине Лос-Анджелеса.

Задняя дверца была распахнута. Шофер на переднем сиденье низко надвинул на глаза фуражку и смотрел прямо перед собой. Он даже не взглянул на меня. Я пытался привлечь его внимание, но лимузин ждал, мотор ворчал, и я только тянул время.

В жизни не ездил в такой машине!

Может, это мой единственный и последний шанс.

Я прыгнул внутрь.

Не успел я устроиться сзади, как лимузин тронулся с места и одним плавным движением, словно боа-конструктор, отполз от тротуара. Задняя дверца захлопнулась за мной, мы рванулись вперед, и при выезде из квартала наша скорость составляла уже шестьдесят миль в час. А Темпл-Хилл мы взяли приступом на скорости в семьдесят пять миль. До Вермонта ухитрились домчаться по зеленой волне, там свернули на Уилшир и понеслись в Уэствуд, хотя необходимости в этом не было, но, наверно, так казалось эффектней.

Я сидел на заднем сиденье, как Роберт Армстронг[90] на коленях у Кинг-Конга, ликуя и воркуя что-то себе под нос. Я знал, куда еду, но не мог понять, за что мне такое счастье.

Потом я вспомнил вечера, когда приходил навестить Фанни и слышал у ее дверей такой же аромат «Шанели», кожи и парижских ночей, какой вдыхал сейчас. Видно, Констанция Реттиген бывала у Фанни за несколько минут до меня. Можно сказать, что мы с ней не раз разминулись всего на волосок норки, на выдох, благоухающий французскими духами.

Перед поворотом в Уэствуде мы проехали мимо кладбища, так неудобно расположенного, что стоило зазеваться, как тут же попадаешь на его парковку. А ведь могло случиться и наоборот — пришлось бы искать стоянку, колеся по кладбищу между могилами! Занятно!

Прежде чем я успел это обдумать, и кладбище, и парковка остались позади, и мы уже были на полпути к океану.

В Венеции и Уиндворде мы ехали вдоль берега. Легко и быстро, словно мелкий дождичек, проскочили мимо моей тесной квартиры. В окне, возле которого стояла моя машинка, мерцал слабый свет. «Интересно, — подумал я, — может, на самом деле я сижу там, а все это мне только снится?» Позади осталась моя покинутая телефонная будка и Пег на другом конце молчащего провода, за две тысячи миль отсюда. «Ах, Пег, — подумал я, — видела бы ты меня сейчас!»

Ровно в полночь мы свернули к задним воротам белой мавританской крепости, и лимузин остановился так мягко, как накатывает волна на песок; хлопнула дверца, шофер, не став разговорчивей после долгой поездки, в полном молчании быстро скрылся в задних дверях форта. И больше не появлялся.

Целую минуту я ждал, что будет дальше. Но ничего не дождался, вылез из машины, как воришка, чувствуя себя без вины виноватым и подумывая, не лучше ли удрать?

В верхнем этаже я заметил темную фигуру. Шофер ходил по мавританской крепости, возведенной на венецианских песках, и зажигал везде свет.

Я покорно ждал. И смотрел на часы. Когда минутная стрелка проползла последнюю секунду последней минуты, над входом в крепость вспыхнули огни.

Я поднялся к открытой двери и вошел в пустой дом. Где-то далеко, в холле, я увидел маленькую фигурку, она сновала по кухне, готовила напитки. Невысокая девушка в форме горничной. Она помахала мне и убежала.

Я вошел в гостиную, где расположилась целая стая подушек размерами от шпицев до датских догов. Я сел на самую большую и сразу утонул в ней, вдобавок к тому, что сердце у меня и так уходило в пятки.

В комнату вбежала служанка, поставила поднос с двумя бокалами и тут же умчалась, я даже не успел ее рассмотреть (в комнате горела только свеча). Служанка бросила через плечо:

— Пейте! — не то с французским, не то с каким-то другим акцентом.

В бокале оказалось холодное белое вино из самых лучших, сейчас оно было мне просто необходимо. Моя простуда усилилась. Я, не переставая, чихал и шмыгал носом.

* * *

В две тысячи семьдесят восьмом году при раскопках на побережье Калифорнии, где, по слухам, некогда правили короли и королевы, которых потом смыло приливом, была обнаружена древняя могила или то, что приняли за могилу. Говорили, будто иных из правителей хоронили с их колесницами, других с реликвиями — свидетельствами их великолепия и высокомерия. А были и такие, кто оставил после себя только изображения, хранящиеся в странных коробках, и если рассматривать эти изображения на свет, да еще намотать их на бобину, то они начинали говорить, и на экранах возникали целые представления черно-белых теней.

Так вот. В одной из обнаруженных и вскрытых могил была похоронена королева, в ее склепе даже пылинки не было, не было в нем и мебели, только подушки на полу, а вокруг ряд за рядом штабелями поднимались до самого потолка коробки с наклейками, на наклейках значились названия всех прожитых королевой жизней. Но все эти жизни только казались настоящими, на самом деле их вовсе не было. То были грезы, законсервированные и укупоренные в жестянки. Из коробок слышались возгласы джиннов, в них скрывались и принцессы — они прятались там от убийственной реальности, мечтая сохраниться для вечности. В каком-то далеком году, затерявшемся под слоем песка и воды, эта гробница находилась по адресу: Калифорния, Венеция, Океанское побережье, Спидвей 27. А звали королеву, фильмы которой, спрятанные в коробки, заполняли комнату от пола до потолка, — Констанция Реттиген.

И вот я сидел в этой комнате, ждал и размышлял.

Я надеялся, что она не окажется похожей на леди с канарейками. Надеялся, что увижу не мумию с запорошенными пылью глазами.

И надеялся не зря.

Вторая после Нитокрис египетская царица наконец появилась. Она вошла без всякой торжественности, на ней не было ни вечернего туалета из серебристых кружев, ни даже элегантного платья с шарфом, ни брючного костюма.

Я почувствовал, что она стоит в дверях, еще до того как она заговорила. И что же я увидел?

Женщину около пяти футов роста в черном купальном костюме с неправдоподобно загорелым телом и лицом, смуглым, как мускатный орех или корица. Стриженые волосы — светло-каштановые с проседью — лежали как им вздумается, словно она только коснулась их гребнем и оставила в покое. Тело у нее было стройное, крепкое, быстрое, и сухожилия ног вовсе не казались перерезанными. Она босиком стремительно перешла комнату и остановилась, глядя на меня сверху вниз блестящими глазами.

Назад Дальше