Вернее, там было слишком много всего. Желе, джемы, самые разные майонезы, соусы для салатов, маринованные огурцы, острые перцы, сдобные ватрушки, булочки, булки, масло, холодная вырезка — словом, настоящий арктический гастроном. При виде этого становилось понятно, как планомерно и упорно создавалась невероятная толщина Фанни.
Я глядел, напрягая зрение, пытаясь обнаружить то, что имела в виду Фанни.
«Боже мой! — думал я. — Но что? Что я должен искать? Может, что-то скрыто в одной из этих банок?»
Я с трудом сдержался, чтобы не вывернуть все джемы и желе на пол. Но вовремя отдернул руку. Нету здесь ничего. А если есть, то найти это я не могу.
У меня вырвался жуткий глухой стон, и я захлопнул дверцу.
Диск, с которого исчезла «Тоска», отчаялся и перестал крутиться.
«Надо, чтобы кто-нибудь вызвал полицию, — подумал я. — Но кто?»
Констанция снова выскочила на балкон.
Значит, я.
* * *
К трем часам ночи все было закончено. Приехала полиция, всех опросила, записала фамилии, многоквартирный дом был поднят на ноги, словно в подвале обнаружился пожар, и когда я вышел на улицу, то машина из морга еще стояла у входа, а служители прикидывали, как им вытащить Фанни из комнаты, снести вниз по лестнице и увезти. Я надеялся, что они не додумаются использовать ящик от рояля в переулке, насчет которого шутила Фанни. Они и не додумались. Но Фанни пришлось пролежать в комнате до рассвета — утром пригнали машину побольше и носилки поосновательней.
Ужасно тяжело было оставлять ее там одну на ночь. Но полиция не разрешила мне побыть с ней, ведь в конце концов случай был самый обычный — естественная смерть.
Пока я спускался по лестнице, минуя этаж за этажом, двери одна за другой закрывались, гас свет, и я вспомнил вечера в конце войны, когда последние из пляшущих конгу, выбившись из сил, расходились по своим комнатам или разбредались по улицам, а я в одиночку поднимался на Банкер Хилл, а потом спускался к вокзалу, откуда меня уносил домой грохочущий трамвай.
Выйдя на улицу, я увидел, что Констанция Реттиген свернулась на заднем сиденье своего лимузина и тихо лежит, глядя в никуда. Услышав, что я открываю заднюю дверцу, она сказала:
— Садись за руль.
Я уселся на переднее сиденье.
— Отвези меня домой, — тихо попросила Констанция.
Несколько минут я набирался храбрости, но в конце концов признался:
— Не могу.
— Почему?
— Не умею водить машину.
— Что?
— Никогда этому не учился. К чему мне? — Язык, тяжелый как свинец, с трудом меня слушался. — Разве писатели могут позволить себе иметь машину?
— Господи помилуй! — Констанция ухитрилась выпрямиться и вылезла из машины. Она двигалась неуклюже, как с похмелья. Медленно, ничего не видя, покачиваясь, обошла лимузин и махнула мне:
— Подвинься!
Кое-как она завела машину. На этот раз мы ехали со скоростью десять миль в час, как будто нас окружал густой туман, в котором и на десять шагов уже ничего не видно.
Мы доехали до гостиницы «Амбассадор». Констанция повернула ко входу, и мы остановились, как раз когда расходились последние участники субботней вечеринки в смешных шляпах, с воздушными шариками в руках. В «Кокосовой роще» над нами гасли огни. Я видел, как, подхватив инструменты, спешат домой музыканты.
Констанцию знали все. Мы расписались в книге, и нам отвели бунгало в нескольких минутах ходьбы от гостиницы. Багажа у нас не было, но это, по-видимому, никого не волновало. Посыльный, провожавший нас в бунгало, смотрел на Констанцию так, будто считал, что ее нужно нести на руках. Когда мы вошли в комнату, Констанция спросила его:
— Как насчет того, чтобы за пятьдесят долларов найти ключ и отпереть бассейн, который за гостиницей? Мы хотели бы поплавать.
— Ключ-то, если хорошенько постараться, найти можно, — сказал посыльный. — Но купаться среди ночи…
— Я всегда купаюсь в это время, — объяснила Констанция.
Через пять минут в бассейне вспыхнули огни, и я, усевшись там, наблюдал, как Констанция ныряет и плавает: она сделала двадцать кругов, иногда проплывая под водой, из одного конца бассейна в другой, даже не высовываясь, чтобы набрать воздуха.
Раскрасневшаяся, она вылезла через десять минут, и я закутал ее в большое полотенце и не разомкнул руки.
— Когда же вы будете плакать? — решился спросить я.
— Черт возьми! Этим я сейчас и занималась, — ответила она. — Если под боком нет океана, сойдет и бассейн. Если нет бассейна, включи душ. Тогда можешь кричать, выть и рыдать сколько тебе влезет, и никто об этом не узнает, никто не услышит. Когда-нибудь этим пользовался?
— Никогда. — Я с благоговением посмотрел на нее. В четыре утра Констанция застала меня в ванной, я стоял и смотрел на душ.
— Давай! — ласково сказала она. — Запусти его! Попробуй!
Я встал под душ и пустил воду, открыв кран до предела.
* * *
В одиннадцать утра, возвращаясь, мы проехали через Венецию, поглядели на каналы, затянутые тонкой зеленой ряской, миновали полуразрушенный пирс, понаблюдали, как взмывают вверх, в туман, чайки. Солнце так и не вышло, а прибой был чуть слышен, словно приглушенный гул черных барабанов.
— К черту все это! — выдохнула Констанция. — Бросай монету! Орел — едем на север, в Санта-Барбару, решка — на юг, в Тихуану.
— Нет у меня даже мелочи, — ответил я.
— Господи! — Констанция порылась в кошельке, вынула монету в двадцать пять центов и подбросила в воздух.
— Решка.
К полудню мы приехали в Лагуну, благо дорожный патруль нас почему-то не задержал. Мы сидели в открытом кафе, расположенном на скале над берегом, и пили двойной коктейль «Маргарита».
— Ты видел фильм «Сейчас, путешественник!»?
— Десять раз, — ответил я.
— Так в этом фильме, в первой части, здесь завтракали влюбленные Бетт Дэвис[131] и Пол Хендрид[132]. Они сидели там, где мы сейчас сидим. В начале сороковых тут всегда шли натурные съемки. Стул, на котором ты сидишь, до сих пор хранит отпечаток задницы Хендрида.
В три мы были в Сан-Диего и ровно в четыре остановились перед ареной, где происходили бои быков.
— Ну как, выдержишь? — спросила Констанция.
— Попробую, — сказал я.
Мы высидели до третьего быка, вышли в предвечерние сумерки, выпили еще две «Маргариты» и, перед тем как двинуться на север, съели плотный мексиканский обед. Потом выехали на остров и наблюдали закат, сидя у «Отеля дель Коронадо». Мы ни о чем не говорили, просто смотрели, как солнце, опускаясь, окрашивает в розовый цвет старые викторианские башни и свежеокрашенную белую обшивку отеля.
По дороге домой мы купались в прибое, молчали, иногда держались за руки.
В полночь мы остановились перед джунглями, где жил Крамли.
— Женись на мне, — сказала Констанция.
— Непременно, в следующей жизни, — ответил я.
— Что ж! И это неплохо! До завтра!
Когда она уехала, я пошел через заросли по тропинке к дому.
— Где вы пропадали? — спросил стоявший в дверях Крамли.
* * *
— Дядюшка Уиггли[133] говорит: «Отпрыгни на три шага».
— А Скизикс и Зимолюбка[134] говорят: «Входи!» — сказал Крамли.
В руке у меня очутилось что-то холодное — пиво.
— Да! — вздохнул Крамли. — На вас смотреть страшно. Бедняга.
И он обнял меня. Никогда бы не подумал, что Крамли способен кого-то обнять, даже женщину.
— Осторожно! — воскликнул я. — Я сделан из стекла!
— Я узнал сегодня утром, в Центральном отделении. Приятель сказал. Я вам сочувствую, малыш. Знаю, что вы были большими друзьями. Ваш список при вас?
Мы вышли в джунгли, где раздавалось только стрекотание сверчков да доносились откуда-то из глубин дома жалобы Сеговии, тоскующей по каким-то давно прошедшим дням, когда солнце в Севилье не заходило сорок восемь часов.
Я нашел в кармане свой несчастный измятый список и протянул его Крамли.
— С чего это вы им заинтересовались?
— Да так, ни с того ни с сего, — ответил Крамли. — Просто вы разожгли мое любопытство.
Он сел и начал читать.
* * *
— Господи помилуй! — проговорил Крамли.
— Вы должны проделать это не откладывая. Сегодня же. Обязаны.
— Господи! Ну хорошо, хорошо. Садитесь. Даже лучше — ложитесь. Выключить свет? Боже, дайте я выпью чего-нибудь покрепче.
Я сбегал за стульями и поставил их в ряд друг за другом.
— Вот это вагон в том ночном трамвае, — пояснил я. — Я сидел здесь. Сядьте позади меня.
Я сбегал на кухню и принес Крамли виски.
— Надо, чтобы от вас пахло так же, как от него.
— Вот за этот штрих огромное спасибо. — Крамли опрокинул виски в рот и закрыл глаза. — Ничем глупее в жизни не занимался.
— Замолчите и пейте.
Он опрокинул вторую порцию. Я сел. Потом, подумав, вскочил и поставил пластинку с записью африканской бури. На дом сразу обрушился ливень, он бушевал и за стенками большого красного трамвая. Я притушил свет.
— Ну вот, отлично.
— Заткнитесь и закройте ваши гляделки, — сказал Крамли. — Боже! Не представляю, с чего начинать?
— Ш-ш-ш. Как можно мягче.
— Ш-ш-ш, тихо. Все хорошо, малыш. Засыпайте.
Я внимательно слушал.
— Едем тихо, — гудел Крамли, сидя за моей спиной в вагоне трамвая, едущего ночью под дождем. — Спокойствие. Тишина. Расслабьтесь. Легче. Поворачиваем мягко. Дождь стучит тихо.
Он начинал входить в ритм, и, судя по голосу, ему это нравилось.
— Тихо. Мягко. Спокойно. Поздно. Далеко за полночь. Дождь каплет, тихий дождь, — шептал Крамли. — Где вы сейчас, малыш?
— Сплю, — сонно пробормотал я.
— Спите и едете. Едете и спите, — гудел он. — Вы в трамвае?
— В трамвае, — пробормотал я. — А дождь поливает. Ночь.
— Так, так. Сидите в вагоне. Едем дальше. Прямо через Калвер-Сити, мимо студии. Поздно, уже поздно, в трамвае никого, только вы и кто-то еще.
— Кто-то, — прошептал я.
— Кто-то пьяный.
— Пьяный, — повторил я.
— Шатается, шатается, болтает-болтает. Бормоток, шепоток, слышите его, сынок?
— Слышу шепот, бормотание, болтовню, — проговорил я.
И трамвай поехал дальше, сквозь ночь, сквозь мрак и непогоду, а я сидел в нем послушный, основательно усыпленный, но весь — слух, весь — ожидание, покачивался из стороны в сторону, голова опущена, руки, как неживые, на коленях.
— Слышите его голос, сынок?
— Слышу.
— Чувствуете, как от него пахнет?
— Чувствую.
— Дождь усилился?
— Усилился.
— Темно?
— Темно.
— Вы в трамвае, все равно как под водой, такой сильный дождь, а сзади вас кто-то раскачивается, стонет, шепчет, бормочет…
— Ддд… ааа…
— Слышно вам, что он говорит?
— Почти.
— Глубже, тише, легче, несемся, трясемся, катимся. Слышите его голос?
— Да.
— Что он говорит?
— Он…
— Спим, спим, крепко, глубоко. Слушайте.
Он обдавал мой затылок дыханием, теплым от виски.
— Ну что? Что?
— Он говорит…
В голове у меня раздался скрежет, трамвай сделал поворот. Из проводов полетели искры. Ударил гром.
— Ха! — заорал я. — Ха! — И еще раз:
— Ха!
Я завертелся на стуле в паническом ужасе — как бы увернуться от дыхания этого маньяка, этого проспиртованного чудовища. И вспомнил еще что-то: запах! Он вернулся ко мне вдруг и теперь обдавал мне лицо, лоб, нос.
Это был запах разверстых могил, запах сырого мяса, гниющего на солнце. Запах скотобойни.
Я крепко зажмурился, и меня начало рвать.
— Малыш! Проснитесь! Господи помилуй! Очнитесь, малыш! — кричал Крамли, он тряс меня, шлепал по щекам, массировал шею. Он опустился на колени, пытаясь подпереть мне голову, поддержать руки, не зная, как лучше меня ухватить. — Ну все, малыш, все! Ради Бога, успокойтесь!
— Ха! — выкрикнул я, в последний раз содрогнулся, дико озираясь, выпрямился и вместе с этим гниющим мясом свалился в могилу, а трамвай пронесся надо мной, и могилу залило дождем, а Крамли продолжал бить меня по щекам, пока у меня изо рта не вылетел большой сгусток залежавшейся пищи.
Крамли вывел меня в сад, добился, чтобы я стал ровнее дышать, вытер мне лицо, ушел в дом подтереть пол и вернулся.
— Господи! — воскликнул он. — Ведь получилось! Мы достигли даже большего, чем хотели! Правда?
— Да, — устало согласился я. — Я услышал его голос. И говорил он именно то, что я ждал. То, что предложил вам как название вашей книги. Но голос его я хорошо слышал, он мне запомнился. Когда я теперь его увижу, где бы это ни оказалось, я его узнаю. Мы идем по следу, Крамли! Мы уже близко. На этот раз он не уйдет. Теперь у меня есть примета еще получше, чтобы его узнать.
— Какая?
— Он пахнет трупом. В тот раз я не заметил, а если и заметил, то так нервничал, что забыл. Но сейчас вспомнил. Он мертвый, наполовину мертвый. Так пахнет пес, раздавленный на улице. У него рубашка, и брюки, и пиджак — все застарело-заплесневевшее. А сам он еще того хуже. Так что…
Я побрел в дом и очутился за письменным столом.
— Ну теперь-то я и своей книге могу дать новое название, — сказал я и стал печатать.
Крамли следил за моей рукой. На бумаге появились слова, и мы оба прочли: «От смерти на всех парусах».
— Хлесткое название, — сказал Крамли. И пошел выключить звук, убрать шум темного дождя.
* * *
Панихиду по Фанни Флорианне служили на следующий день. Крамли отпросился на час и подвез меня к благостному старомодному кладбищу на холме, с которого открывался вид на горы Санта-Моники. Я удивился, обнаружив вереницу машин у ограды, и еще больше удивился, увидев, что к открытой могиле движется длинная процессия желающих возложить цветы. Людей было не меньше двух сотен, а цветов, наверно, тысячи.
— Обалдеть! — пробормотал Крамли. — только посмотрите, какое сборище! Кого тут только нет! Вон тот сзади — это же Кинг Видор[135]!
— Точно, Видор. А вон Салка Фиртель. Когда-то она писала сценарии для Греты Гарбо[136]. А вон тот типчик — мистер Фоке — адвокат Луиса Б. Майера[137]. А этот подальше — Бен Гетц, он возглавлял филиал МГМ в Лондоне. А тот…