Рок-н-ролл под Кремлем - Корецкий Данил Аркадьевич 2 стр.


Нет, не совсем нормальная. Не совсем. Здесь слишком много агентов КГБ. Пожилых и молодых, в болонье и спортивных пиджаках, в засаленных ветровках, обуженных юбках и модных туфлях-лодочках, и прочая, и прочая. Они всюду. Даже здесь, в автобусе. Растворены в достаточно серьезных пропорциях. Кертис, например.

Да Кертис. Самый говорливый, самый разухабистый янки со жвачкой за щекой, душа компании. Спайк почему-то не сомневался, что он прописан в картотеке Кей Джи Би под каким-нибудь бессмысленным псевдо типа «Жеребец». Именно таких пачками снимают с одурманенных заморским алкоголем советских несовершеннолеток (тоже агентесс) и ставят перед выбором: или – или. Кертисы всегда выбирают правильно.

– …железнодорожная ветка, соединяющая Москву и Ленинград, не совпадала с линией улицы Горького. Уже в двадцатых годах титул главной улицы оспаривала Мясницкая, улица торговая, купеческая, нэпманская…

На задних сиденьях запели «Калинку». Кертис, конечно, и еще двое парней. Риелтор из Дайтона-Бич и хиропрактик… кажется, из Атланты. Два молодых самоуверенных валета. Они только что осушили по сувенирной фляжке «Русской» и теперь хотят балалайку и праздник души. Девушка-гид деревянным голосом призвала их к порядку. Кертис игриво надувает щеки.

На бывшей Тверской-Ямской очередная недолгая остановка. Снова налетает фарца – многочисленная, напористая и наглая. Один из валетов продал зажигалку «Ронсон», второй, опасливо озираясь, сдал сто долларов. Женщина из Уолдасты, хоть и не собиралась, но продала блок «Мальборо» – иначе было не отцепиться… Хватали за руки и Спайка, но он процедил сквозь зубы: «Get out!» – и его оставили в покое.

Спайк посмотрел на часы и вытащил из заднего кармана джинсов помятые сигареты.

Еще два часа экскурсии. Как медленно тянется время. И как ему все это осточертело. Каждый раз одно и то же. Красная площадь, улица Горького, памятник Пушкину, площади Садового кольца, площади Бульварного, Ленинградский проспект… А потом еще Большой, а потом… Сотни раз! И он должен естественно изображать интерес первооткрывателя… Мамма миа!

Паршивая работа.

Проходившая мимо высокая студентка – в брючках-бриджах и красной маечке-безрукавке – с любопытством смотрела на стайку иностранцев, сгрудившихся около красного «Даймлера»: автобус необычной марки, живые, настоящие иностранцы в ливайсах и бруксах, болбочущие на своем настоящем английском… Каждый из них – пропуск в настоящую, красивую жизнь…

И вдруг она поймала на себе чей-то тяжелый ненавидящий взгляд. Полноватый мужчина – тоже явно иностранец – стоял чуть в стороне от группы и разминал в пальцах сигарету. Он смотрел на нее. Смотрел так, словно вот-вот бросится и задушит голыми руками.

«Псих капиталистический, – подумала девушка, вдруг не на шутку испугавшись. – Или наркоман». Она тут же перешла на другую сторону улицы и, не оглядываясь, пошла прочь.

Спайк проводил ее взглядом, пока она не скрылась за углом. Потом закурил. «Московские тинейджерки, суки, – подумал он. – Терпеть не могу. Ненавижу».

С московскими тинейджерками у него давние счеты.

* * *

Что он увидел?

Почему так посмотрел?

Света Шаройко, московская красавица «семнадцать плюс-минус», быстро шла по улице, красиво ставя длинные ноги. От бедра.

– Девушка должна бросать мяч от плеча, а ходить от бедра, – постоянно твердил ее баскетбольный тренер Борис Иванович Руткин, высокий обрюзгший пьяница неопределенного возраста, невесть за какие грехи угодивший в ее родной занюханный шахтерский поселок.

Когда он брал в руки мяч, его огромное ожиревшее тело преображалось на глазах: мяч будто прилипал к ладони, глаза сверкали, он двигался к кольцу, как… Как леопард, честное слово. Он вначале не хотел принимать ее в свою баскетбольную секцию.

– Мелковата, убьют под кольцом, – говорил и поворачивался спиной.

Она вскипала:

– Кого убьют?! Да у меня метр семьдесят пять!

Слово «убьют» в Горняцке никого не удивляло. Парни с пятнадцати лет носили вышлифованные из напильников да перекованные из рессор ножи, а уходить начинали не с восемнадцати – в армию, а с шестнадцати – в тюрьму. Благодаря этому местные власти закупили щиты с кольцами, блестящие кожаные мячи, форму и открыли в поселке баскетбольную секцию. В новом Доме культуры выделили целое крыло: зал с настоящим паркетным полом, раздевалки, душевые, где по понедельникам, средам и субботам – когда работала поселковая баня, шла горячая вода!

Конечно, если бы поселковые парни просто носили с собой финки, то ничего этого бы не было: ни мячей, ни баскетбола, ни душевых… Но однажды, после танцев, завязалась большая драка – верхнегорняцкие бились с нижнегорняцкими, вроде все как всегда – ан нет! На этот раз сломались обычные правила и стерлась граница допустимости бессмысленной пацанячьей «махаловки» – в ход пошли сверкающие в тусклом свете фонарей самодельные клинки… Сделали свое дело они не хуже фабричных – восемь драчунов так и остались лежать на залитой кровью, черной от летучей угольной пыли горняцкой земле, да с ними рядом – участковый Федулыч, контролер тетя Зина да дядька Степы Мороза, который хотел увести домой племянника… Резонанс получился большой, а тут еще на другой день весь поселок на работу не вышел, да ночью кто-то спалил единственный продуктовый магазин, где, ко всему прочему, продавалась еще и водка. Так уголовное дело получило неожиданную политическую окраску…

Советская власть была сильна, последовательна и демагогична. Тех, кто умер, – схоронили, кто не умер, – вылечили, магазин восстановили, показательным судом зачинщиков приговорили к расстрелу да к пятнадцати годам… А чтобы подобных безобразий впредь не случалось, отстроили Дом культуры, открыли в нем баскетбольную секцию и выписали в нее тренера – чуть ли не из самой Москвы и вроде даже мастера спорта.

Попасть в секцию у местной молодежи считалось престижным, тем более что можно было мыться три раза в неделю, – оно вроде и ни к чему столько, но зато бесплатно, и вроде как между делом. Потому Света и ходила за Борис Иванычем, уговаривала его, даже плакала.

И Руткин сдался. Вытащил однажды из кладовки длинный тулуп без рукавов, вывернул его наизнанку, напялил на нее, подпоясал бечевкой и показал пять точек: почти середина площадки, две – диагональ от кольца и две – с двух сторон от кольца, по бокам. Вздохнул, из рук в руки подал мяч и сказал:

– Держишь двумя руками. Бросаешь – одной. Вырабатывай траекторию. Никаких – от щитка! Свечка! Траектория!

…Света вдруг поняла, что ей надо: всего в двадцати шагах сверкнула дверь галантерейного магазина. Зеркальная дверь. Люди входили и выходили, и дверь постоянно была открыта. Света встала рядом и рассматривала себя в это длинное, до асфальта, зеркало. Обычная девушка, стройная, симпатичная, ноги ровные, вон икры загорелые выходят из-под узких штанов – вполне симметричной формы… Ступни, правда, большие, сороковой размер, так это из-за роста… Да и не бросается в глаза… В общем, девушка как девушка. Что он нашел в ней такого? Откуда попёр барак?.. Тот самый глиняный барак, в котором она прожила свои «семнадцать плюс-минус»? Что он имел в виду, этот пухленький иностранец с его ненавидящим взглядом?

Ведь она кожей почувствовала его желание задушить ее. Не облапать, не изнасиловать даже – уничтожить. Как это у Чехова из школьной программы? «…Каждый день по капле выдавливать из себя раба». Но она никогда не была рабыней! Когда Борис Иванович снял с нее этот кожух, стало так легко играть, она постигла эти рысьи пробежки, мяч в двух руках, бросаешь одной, от плеча, какая траектория, ни одной осечки! Она поняла, что все надо так делать. Она стала учиться на одни пятерки. Она поступила в МГУ с первой попытки, она завоевала столицу!.. Что же он учуял, этот гад иностранец?

Света пришла в себя, когда зеркальная дверь закрылась. Исчезло изображение высокой красивой девчонки с очень серьезным взглядом. На ручке, с внутренней стороны двери, появилась белая картонка «Обед». Света усмехнулась, вздернула повыше подбородок и двинулась дальше по улице. Ошибся ты, дядя Чехов. Не раба надо выдавливать из себя, а – страх. Боязнь не то сказать. Не к тому подойти. Не так посмотреть. Вечный страх: как прожить на одну стипендию, чтобы девчонки, соседки по общежитию, не заметили, что голодаешь.

Как натянуть на лицо скучающе-равнодушную маску, когда кто-то из них получает посылку из дома, а там шматы душистого сала, четвертина окорока и пара лещей вяленых, с оторванными головами, чтобы втиснулись в небольшой посылочный ящичек? Эту бы оторванную и выброшенную на помойку голову, да кусочек хлеба… это ж сколько можно выгрызть, вытащить ногтями, долго-долго жевать, с хлебом… Света неожиданно заулыбалась: ничего себе мысли у московской красавицы, у столичной штучки «семнадцать плюс-минус». Кто б знал!..

Улыбаться не хотелось, но она удержала на губах улыбку и, гордо вскинув голову, продолжила свой путь. Конечно, по большому счету, никакая она не московская красавица: горняцкая смазливая деваха, временно командированная в Москву. Но никто из окружающих об этом не знает. И не узнает! А она, конечно, никогда уже в убогий Горняцк не вернется: будет вгрызаться в Москву белыми крепкими зубами, вцепляться ухоженными ногтями, будто выковыривает мякоть из вяленой рыбьей головы, но здесь удержится, останется навсегда!

Высокая студентка, в облегающих брючках-бриджах и обтягивающей красной маечке, уверенно шагала по раскаленной Москве. В конце концов, если не придираться к мелочам, красавица в Москве и есть московская красавица!

Куда может идти московская красавица, ну-ка догадайтесь? Правильно – к своему возлюбленному. Московскому, коли уж на то пошло, красавцу… Ален красив, спору нет. Глаза. Глазищи. Плечи. И карьера обеспечена, и заработок. Но он не маршальский сын, не внук члена Правительства, он даже не москвич, как и Света. И идет она не в его родовое гнездо в доме на набережной или в одну из вот этих, обвешанных мемориальными досками «сталинок» на Горького, с трехметровыми потолками и раздельными санузлами, нет, всего лишь на квартиру к его то ли знакомому, то ли родственнику, у которого Ален обитает в дни увольнительных.

Не москвич. Жаль. А нужен – москвич. Вот такое окошко нужно, – взгляд Светы зацепил широкое, сверкающее чистотой окно на втором этаже. Фрамуга приоткрыта, и ветерок шевелит шикарную белую кружевную гардину. Там, за окошком, паркетный дубовый пол, а не земляной, как у них в бараке, там стены белые или в этих красивых модных бумагах – как они их называют? Обои. И стены эти не сочатся копотью…

Отец Светы погиб на шахте восемь лет назад. Взрыв метана. Да и как он мог не взорваться, если метаном провонял весь поселок, стены в бараках, подушки, детские игрушки. Мать как надела тогда черный платок – так и все. Будто оживший мертвец ходила по инстанциям, добиваясь для Светы направления на учебу: у них есть такая разнарядка «дети погибших на трудовом посту». И добилась. Но не пошла провожать Свету до автобуса, будто на этом силы враз кончились, – так и стояла в перекошенном дверном проеме барака: черный платок, провалившиеся глаза, кукольное старушечье личико, руки раскинула, вцепилась в косяки. Будто не впустит она свою доченьку обратно в барак. Ни за что. Такое у нее получилось благословение.

Бедная мама! Ее надо срочно забрать оттуда. Вот в такую комнату, с гардинами, она и не видела никогда подобной красоты…

…Через час они с Аленом сидели на узком диване, покрытом ярким клетчатым пледом, который резко отличался от серых невыразительных вещей отечественного ширпотреба, как, впрочем, и все в этой квартире. Такие пледы в магазинах не продавались, и такие проигрыватели с хромированными регулировочными тумблерами, и такие пластинки… И билеты на те концерты и просмотры, на которые они ходили, – все это было из другой жизни, недоступной многим даже здесь, в Москве, не говоря уже о засыпанном угольной пылью и провонявшем метаном Горняцке… А рестораны… А поездка на море… Получалось, что не имеющий козырных родителей провинциал показал ей больше, чем генеральский сынок…

Они сидели, упершись худыми спинами друг в друга, наэлектризованные ритмичной музыкой и глубоким баритоном Элвиса Пресли. Сидели и молчали, общаясь через спинной мозг, боялись спугнуть синкопу или сбить с ритма басиста. Ален прикрыл глаза: он сейчас сам был Элвис… Элвис Ааронович Преслин, уроженец Мемфиса, Социалистическая Республика Теннесси… Аронович? Пусть даже Аронович, плевать.

Благослови, Господи, мою душу,

Что случилось со мной?!

Я трясусь, как осенний лист, Мои дружки уверены: я рехнулся, я безнадежен,

А я – влюблен…

Я потрясен!

М-м… О да, да, да!!

На табуретке в цветочек, которую Ален принес из кухни, стоял писк моды – новенький проигрыватель «Мелодия», совсем недавно купленный дядей Колей «для общего пользования», как он выразился. Но пользовался, в основном, Ален.

Дядя Коля – редко, по большим праздникам, выпив две-три запотелые стопочки водки и закусив острыми солеными белыми грибами да тающими во рту пирогами с капустой и грибами, в обнимку с супругой Ниной Степановной слушал старые пластинки Вадима Козина, Изабеллы Юрьевой и – самые обожаемые, записанные на рентгеновских снимках чьих-то ребер и почек песни Петра Лещенко про самовар и Машу, про чубчик кучерявый. Он делал самый маленький звук и молча показывал Сереже на стены и потолок, и прикладывал палец к губам… Учил осторожности.

Мои руки трясутся,

Мои колени слабы…

Не смотрите, что во мне шесть с половиной футов, —

Я заваливаюсь, как Пизанская башня!

Кого же мне благодарить за эту напасть?

О-о… Я влюблен! Я просто потрясен!

М-м… О да, да, да!!

А сейчас на проигрывателе неспешно крутилась новенькая, сверкающая, огромная пластинка и звучал неповторимый, проникающий до самого нутра рок-н-ролл Элвиса – «All Shook Up»… Он сам себе не верил: ведь это недостижимая мечта, начисто отсутствующая в советской реальности! А он достал, добыл свою хрустальную мечту, причем какой ценой: все поставил на карту, всю будущую жизнь, – чуть сердце из груди не выскочило! Как любит говорить дядя Коля: «Кто не рискует, тот не пьет шампанского!» Вот он и рискнул.

И получил приз. И сразу, из автомата, позвонил Свете в обшагу.

Так повезло! Что достал! И баба Таня, вахтерша, – Света говорила, что баба Таня обычно с ходу отметает всех звонящих, и очень грубо, – нет, баба Таня сразу сказала: «Счас!» – и Ален слышал, как она кричала кому-то: «Светланочку позови из пятьсот третьей!»

Светланочку! Не «Светку» или «эту Шаройко, или как там ее…». Нет – Светланочку. Почему она так замыкается, думал он, почему так закрывается наглухо, если он спрашивает ее о семье? Что тут такого – спросить, кто по профессии ее мама и сколько ей лет?

Тридцать семь! – и рот на замок. Почему? Тридцать семь – прекрасный возраст для женщины. Она должна быть еще очень красивой… Почему не сказать, какая у нее профессия?

«Черт его знает, как называется ее профессия!» – словно слыша его мысли, подумала Света. Даже Элвис, проникновенный и зажигательный, не мог заставить ее объяснить Алену, как назвать то, что делает мать и другие женщины. Ползет рваная дырявая лента с углем, а она широченной пудовой лопатой должна быстро рассортировать крупные глыбы в одни ящики, а труху и мелочь – в другие…

Пожалуйста, не спрашивайте,

Что я думаю обо всем этом.

Я и так перепуган до смерти…

Но когда рядом со мной эта девчонка —

Я самый счастливый человек на свете!

Удары моего сердца вколачивают меня в небо —

О-о… Я влюблен! Я просто потрясен!

М-м… О да, да, да!!

«Я ведь тоже не очень честен перед ней», – с тоской думал Ален. И она чувствует это. Потому что она не только невероятно красива, она еще и умненькая девочка. Таких девочек нет больше на свете. Сколько раз у них заходил разговор о дяде Коле? Кто он, почему позвал Алена к себе в дом, почему подкармливает, развлекает, подбрасывает деньги на мелкие расходы? Что-то неясное, что-то неприятное в душе от ее расспросов, и Ален хотел бы сказать… Но он сам не знает! Он не знает ответа!

Назад Дальше