Аз Бога Ведаю! - Алексеев Сергей Трофимович 37 стр.


– Ра-джа-джа! Ра-джа-джа! Ра-джа-джа-джа-джа-джа-джа!

А женщины зазвенели бубенцами, забряцали своими тяжелыми украшениями и затянули песнь долгую, и плотные звуки эти, сплетясь в незримый столб, вдруг поднялись над головами и потянулись в небо, захватывая с собой взоры людей.

– Ай, н-на-ны, н-на-ны, н-на-ны! Дари-дари-дари – дай-ра! Дари-дари-дари – дай-ра!

Лютово воинство, тем часом с силами собравшись, за мечи похваталось и, выстроившись клином, дабы рассечь сей круг, ударило внезапно, когда увлеченные и самозабвенные раджи, казалось, сами улетели в небо вслед за голосами своими. Да чудное дело – клин сей будто сквозь воздух пронесся, и булат напрасно искал цели, вспарывая пустое пространство. Сила – ударная настолько велика оказалась, что витязи не сдержали ее и ровно камень с горы покатились по двору, взрезав толпу киевлян и упершись в стену дубовую. А хоровод за их спинами сомкнулся, и новый напев огласил вечереющее небо:

– Цы-га-н-ны, на-н-ны, на-ны! Ра-джа-ны цы-га-ны-ны!

– Рубите ж их, рубите! – закричал неистово Лют с гульбища, однако княгиня вскинула руку:

– Довольно!.. Натешились!.. Не устоит твоя сила против этой силы.

– Не устоит! – вознегодовал Свенальдич, и малиновые пежины разбежались по бритому лицу. – Ибо сила сия – дьявольская. Сатанинская! Учил же я тебя – прежде испытай святым крестом, а потом и впускать вели!

– Впускать я не велела... Сами вошли. Не властна стала ныне. Вот и ты, холоп, уж учить меня вздумал.

– Не учить, но в вере наставлять!

– Отзови свое воинство, – княгиня усмехнулась. – Не взять гостей, ибо се племя светоносно, оттого и имя ему – раманы.

– Ужель и сына своего впустишь? – ужаснулся Лют. – Забыла, как он Киев позорил? Как в поединок с матерью вступивши, опрокинул тебя наземь и космы отрубил? Опомнись же, княгиня! Ты госпожа в Руси! Единая! И свой престол делить возможно токмо с Богом, Христом Спасителем!

– Да еще с тобой...

– Поелику сестра! – вмиг уцепился братец во Христе. – Однако же при сем я не досужий править, ибо суть раб твой на веки вечные. Но раб смиренный безвреден для престола. А коли впустишь детину Святослава?.. И час не усидишь!

– Уж лучше бы... мой брат, стал бы ты братом ратным мне и, как отец твой, мечом служил Руси, чем крестом честным.

– Помилуй, госпожа! Что я услышал! – вскинулся Свенальдич. – Не ты ли слезы проливала мне на плечо, когда явилась с поединка остриженной, как блядолюбивая девка? Не я ли очи утирал твои и душу пестовал от горя, от ран сердечных? Не я ли ко кресту привел тебя? Кто сказывал мне: Свенальдич – Утешитель? Лют – Спаситель мой?

– Се рок такой, – промолвила княгиня и отшатнулась, ровно от кинжала.

– Ты рок прокляла свой! И сына отдала Креславе!

– Но ежели он... вернулся ныне? Вместе с сыном?

В сей миг Свенальдич на колена встал и, руки вознеся, взмолился:

– О! Горе мне, Всевышний! Молитвами твоими держал сию жену покуда мог! Срази ж меня, негодного! Не одолеть мне более урока, ибо верно сказано: сколь не корми волчицу – все в лес глядит! Коль прав я был и верно вел княгиню, то разрази меня! Убей до смерти!

Почудилось, дохнуло с неба, и сей молельник Лют, возжелавший в жертву принести себя, внезапно вздрогнул, встрепенулся и, выгнувшись ровно в падучей, рухнул мертвым возле княжьих ног. Ольга от зрелища такого попятилась вначале, затем, спохватившись, склонилась над Свенальдичем, а из него уж и дух вон!

На улице тем часом раджи водили хоровод, да не такой, что принят был, а странный, с пляскою и свистом; русь же, что доселе дивилась лишь танцорами, мало-помалу освоила их лад и потянулась в круг. Сметливые женки – к волхвицам, мужи, смешавшись, и не щадя достоинств, к раджам примкнули. Глядь, и уж сами пляшут, и свистят, и пробуют подпеть:

– Ай! Цы-га-н-на-на-на-на! Да-ра-ра-ра-рай цыгана!

Глядь, и тесно стало на дворе княжеском! Словно волна, выплеснулся народ на широкую улицу, запел, заколобродил, отбивая незнаемый ритм по деревянной мостовой, будто по барабану.

Княгиня же не успела тиунов кликнуть, как на гульбище очутился инок Григорий. Завидев мертвого, даже поклона не отвесил госпоже, встал пред Свенальдичем на колена и отходную песнь завел, меж делом зыркая суровым взглядом.

– Господь его сразил, – промолвила княгиня. – Сам попросил смерти!

– Великий грех тебе! – воскликнул поп и перст поднял. – В сей же час ступай в храм и на колена, ко стене ликом. Молись, как я учил. Епитимью налагаю: три тысячи поклонов еженощно!

– Да недосуг мне в храм, – расстроилась она, чаруясь звуками и ритмом. – Мой сын ко мне идет! И на восходе будет!

– Анафеме предам!

– Что есть сие – анафема?

– А все равно что по-вашему – пути лишить! Токмо ко храму!

– Ужель мне вдругорядь рок свой проклясть?.. Нет, не желаю! Поди же прочь! Поди! – Княгиня тиунов призвала: – Снесите мертвеца! И ты ступай отсюда, поп. Вослед за мертвецом!

Послушные холопы сволокли Свенальдича во двор, там погрузили на телегу, в нее и инок сел, но прежде чем тронуться, еще раз перст поднял:

– Ужо опомнишься, княгиня! Ужо придешь и в ноги бросишься ко мне!

Но Ольга не вняла ему в тот час, поскольку, крадучись от нянек, на гульбище явились два внука старших, Ярополк с Олегом. И ну канючить:

– Отпусти гулять!

– Весь Киев ныне пляшет – мы в тереме сидим. Пусти?

– А ведомо ли вам, по случаю какому сей праздник сотворился? – спросила их княгиня.

– Вот и позрим, коли отпустишь! – вдохновился Ярополк.

– А верно тиуны кричали – Лют издох? – вдруг окатил вопросом Олег, но Ольга не желала отвечать и потому сказала:

– Ваш отец вернулся. И завтра поутру будет в Киеве.

– А где же ныне он? – чуть ли не хором воскликнули внуки.

– Боярин сказывал, на Змиевых валах остановился...

– Знать, станем ждать утра, – сказал благоразумно старший Ярополк. – Пойдем в свои покои!

И брата за собой увел.

Все разошлись, и княгиня, оставшись в одиночестве, почуяла тоску; она вначале погрызла душу, ровно бродячая собака кость, и будто бы отстала, поелику думные бояре собрались, чтобы решить, впускать чумного князя в Киев или не впускать. А без единовластной Ольги решить не посмели, и потому призвали ее в гридницу. Там долго судили да рядили, покуда не вынесли златое слово: пусть Святослав к воротам подойдет, и от того, с чем домой возвратился после стольких лет скитаний, зависеть будет, впускать иль нет. И всяко надобно подержать неделю-две под стольным градом, пустить к нему послов, затем детей, хотя он их не знает и никогда не видел, после чего – княгиню.

С тем и окончили совет, а Ольга, вновь оставшись в одиночестве, уж не клыки собачьи испытала – тоску смертную! Приникла было ко кресту, взмолилась, как учена была, однако на распятии Христос с поникшей головой не то что не внимал ее словам, но и сам будто смертную тоску испытывал. Тогда она в чулан спустилась, и там средь скарба пыльного нашла Перуна-бога, отерла лик руками.

– Ты не сердись на женку неразумную, – сказала ласково. – Ведь я почти слепая, пути не зрю перед собой... Мой сын явился в Русь, под Киевом стоит. Скажи мне, громовержец, вернулся ль рок мой вместе с ним? Или мое проклятье и доныне висит над головой?

Перун не отвечал и зрел сурово...

– Хоть знак подай! Хоть слово изрони, как прежде бывало?..

Но он не разомкнул своих серебряных уст и не шевельнул золотыми усами. Стоял себе, как истукан, и думу думал...

– Подите все! – в сердцах вымолвила княгиня и поднялась в покои.

Ох, смертная тоска!

И вдруг надежду обрела, о внуках вспомня! Скорее к ним, в мужскую половину, сквозь потайную дверь, которой ходила к мужу своему Игорю.

Вернувшись с берегов священной реки Ра, где утратила космы свои, княгиня и вспоминать не хотела о внуках, велела отослать их в Родню вкупе с матерями – наложницами Святославовыми, дабы не видеть и не слышать ничего, что напоминает о детине. И целых три года думала лишь так: мол, извергово семя произрасти должно и плоды принести соответствующие. Так пусть же не созреет плод! И пусть побеги, выметав листву, не укоренятся, пусть ветви отсохнут и истреплются ветрами, а хворост – в огонь!

Так думала, пока однажды старая ведунья Карная не обронила будто ненароком, что в Родне побывала и зрела там внучат. Остановить бы ее, рот заткнуть, чтоб не бередила душу, но Ольга отчего-то смолчала. А волхвица сия и давай тоски подпускать: дескать, старший Ярополк подрос и уж не дитя – скорее, к отрочеству ближе, крапиву косит мечом деревянным, а с ним повсюду брат Олег, и оба на отца похожи. А Владимир, тот, что от Малуши-ключницы, хоть и помладше братьев всего на полгода, но ростом не вышел и вдвое меньше, и потому старшие дают ему трепку, обижают и надсмехаются. Матери их тоже в ссоре, потому и нет ладу меж братьями...

Ушла Карная тогда и заронила искру. Княгиня то возрадуется от дум по внукам, то гневом закипит, вспомнив, чье это семя. Еще год миновал, и как-то раз, бывши с Лютом на соколиной ловле, заехали они в пределы Родни и тут средь поля хлебного Малушу повстречали. Склонившись, она жала рожь и вязала снопы, не приметив в поте лица, как Ольга очутилась подле на своем коне.

– Ты ли, Малуша? Иль не ты? – окликнула княгиня.

Та в ноги повалилась, не выпуская серпа.

– Я, матушка! Раба твоя, ключница!..

– Ужели бедствуешь, коли сама крестьянствуешь?

– Ой, госпожа, не спрашивай! Сын у меня, твой внук Владимир именем, вскормленья нет ни от кого, поелику в опале.

– Где же иные женки, что в наложницах были?

– Они живут!.. Кормильцы есть у них. Они не нам чета – боярский корень...

– А что же брат твой, Добрыня? Не шлет на прокорм?

– Да он боится... Коль я в опале, вдруг и его...

Малушин брат был холопом при княжеском дворе, и службу нес исправно, и жил в довольстве... Тут же зло обуяло княгиню!

– Боится?.. Что же, добро, быть ему в опале! Пришлю к тебе! И пусть крестьянствует. А ты... А ты, страдалица, будь при внуке. И не давай в обиду!

Уехала княгиня, и вскоре Добрыня отправился в Родню, однако же не успокоилось сердце, тоска вселилась: то сон приснится – с внуками в ладье плывет по волнам бурным, – то наяву иной раз услышит голоса зовущие: бабушка... А тут и Лют Свенальдич нет-нет да и вспомянет сыновей Святослава: мол, не по-христиански сие – внучков бросать на произвол року, и след бы вскормить из них князей достойных. Он же, Лют, готов кормильцем стать всем троим...

Точил, ровно капля камень. И источил на нет! Сломав гордыню, она сама отправилась в Родню и взяла внуков, оставив богатые дары их матерям, чтоб глаз не казали на княжеский двор. Они дары приняли, и кланялись, и клялись исполнить волю ее, однако и месяца не прошло, как Малуша приплелась в Киев и пала пред воротами княжескими. Холопы ее спровадили, а опальная ключница уж вновь блажит у стен и слезы льет. Ее взашей толкали, грозили в яму бросить на берегу Днепра – она же на своем стоит и просится впустить. Лют сдобрился, шепнул: мол, нет греха, пусть войдет, не по-христиански сие...

И вошла Малуша в терем. Через короткий срок другой опальный – брат ее, Добрыня, – вернувшись самовольно, пал у врат, взмолился:

– Раб твой навеки! Прими хоть конюхом, либо конем – в любые сани запрягай, а то верхом катись. Или уж псом привратным, стеречь и лаять стану, науськаешь кого порвать – порву клыками!

И снова брат во Христе замолвил словечко:

– Возьми себе раба, не прогадаешь...

Взяла...

Рок материнский свой был проклят и отвергнут, однако сила нерастраченных чувств настолько велика и всемогуща, что, отданная внукам, она взлелеяла из них достойных чад. След было вскармливать из отроков князей и славных витязей, способных и государством править, и ратной доблестью сокрушать врагов безжалостно; иначе и не мыслила княгиня. Да материнство – суть любовь и ласка – владело над умом, и княжичам в сердца струилась добродетель, и восхищенный Лют Свенальдич лишь восклицал:

– Прекрасная, святая, мудрейшая из мудрых! Ты рождена не на плесковском перевозе – под сенью смоковниц палестинских, и не правленья для – для подвига Христова! След бы крестить княжичей, ибо вскормленные в лоне церкви, они понесут истинный свет по Руси, а не греховный!

Но думные бояре все ворчали и, видя смиренных наследников престола Киевского и русских земель, грозились отнять их и отдать в дружину на вскормленье.

– Кто встанет на защиту, коль княжичи, прежде чем мечом смахнуть лозу, прощенья просят у ракиты? Сии ли витязи дружины поведут на поле бранное? Имея кроткий нрав, как править станут народом вольным, удержу не знающим ни в пирах, ни в кулачных сварах? Да Русь с такими князьями вскоре всякому бродяге станет дань платить, и не куньим мехом, не воском и медами – рабами, людом русским! Нет, сие нам не пристало!

И сетование их понятно было Ольге но, более себя балуя, она просила думных дозволить ей хотя бы еще год оставить внуков при себе. Де-мол, они набедовались без материнской ласки, а отцовскую суровую руку еще узнают много раз, и лики отроческие покроются шрамами, рубцами – се дело наживное.

Расставание с княжичами было близко, и сей весной исполнилось бы, но отец их явился из небытия и оттянул прощание на две недели...

Княгиня дверью тайной проникла в покои мужа своего усопшего, где обитали внуки, и, свечу затеплив, узрела Владимира, почивавшего на дедовском ложе: ему, как младшему, такая была оказана честь в назидание братьям, чтобы не обижали. Ярослав с Олегом и в тереме держались вместе, избрав палаты, где некогда Игорь принимал князей удельных, воевод и послов союзных народов. Постояв над внуком, Ольга отворила еще одну дверь и, осветив покои, двух старших не нашла.

– Где твои братья? – встряхнув от сна Малушиного сына, спросила княгиня. – Ужель без ведома покинули терем и ротозействуют на пляски?

– Ни, госпожа, – буравя кулаками очи, промолвил меньшой внук. – Я слышал, сговорились и, лошадей заседлав, ускакали к Змиевым валам.

– Куда? – опешила она. – Да ведь не близок путь до сих валов! Всю ночь скакать, а то и не поспеешь, коль не сменить коня!

– Они взяли подводных...

– Какое самовольство! Зачем же поскакали?

– Отца будто встречать. Измыслили себе, что их отец явился с неба и встал на тех валах.

Возмущенная княгиня вмиг сделалась как грозовая туча, однако в тяжкой темноте не молния сверкнула, но луч пробился: отвага внуков и жажда позреть своего батюшку, не дожидаясь восхода солнца, подкупила ее – не зря любви учила...

– Нет, не измыслили они, – проговорила сдержанно. – Отец ваш, Святослав, и впрямь стоит под Киевом.

– Я слышал возгласы в толпе, и ропот был...

– А что же не поехал с братьями?

– Малушин сын, рабичич, – смиренно вымолвил Владимир. – Мне любо быть с тобой, и с матерью, и с дядей. А мой отец – се в поле ветер...

В тот миг княгиня не вняла словам отрока и, озабоченная самовольством старших внуков, поспешила к тиунам, чтоб погоню выслать за дерзкими всадниками: мало ли что, вдруг печенежин встренет? В полон возьмет, за выкуп, ежели признаются мальцы, кто их отец, а еще страшнее – за коней ретивых, арабских скакунов, смахнет головы мечом, ибо за них дороже заплатят...

Умчались тиуны. А тоски от внуков лишь прибыло! Нет! Нет утешения ни в чем!

Но Киев веселится вкупе с племенем раманов, гуляет без медов хмельных и будто без причины, ровно с ума сошел народ. Полуночь на дворе, но нипочем ему! Малый хоровод все рос и рос, покуда улицы хватало, затем уж тесно стало на площади. И, наконец, круг сочинился вровень с городом: вдоль стен его пошли все вкупе – холопы, бояре, крестьяне, дружина Ольгина и стража городская, наемники Свенальда, и стар и млад – все вышли из домов своих! Почудилось княгине, и сам Свенальд втиснулся в сей круг и пляшет, и ведет со всеми, скрипя кольчугою своею ржавой от времени и крови. Токмо купцы заморские остались в стороне, собравшись в горсточку, стояли, зырили и шептались, и не смеялись более, как всегда, мол, Русь темна, безбожна и потому глупа.

К полуночи сей хоровод возжег светочи – и стал плясать с огнями.

А Ольга все металась то ко кресту, то к жертвеннику Рода, стоящему в чулане, то снова к внуку. Вздумалось ей возжечь травы Забвения, воздать Даждьбогу, чтоб он покой послал, да обыскалась – травы той не нашла. И кликнула тогда служанок, но оказалось, терем пуст! Все утекли и встали в хоровод, и лишь Малуша-ключница да брат ее Добрыня, верный пес, остались при дворе. Но да и те не спали, а, бодрствуя на своих местах, приплясывали и вторили звучанию небес над Киевом:

Назад Дальше