– Побойся бога, ты император священной империи! – загомонили попы. – Княгиня из Руси тебе не по достоинству!
Ольга поняла, что придворные Константина не желают их брака, всячески этому противятся, и потому сказала:
– В послании ты писал, что хочешь жениться, дабы сиим союзом и наши страны соединить. Не передумал ли, пока я ехала в Царьград? Ежели не будет союза государств, где мы вместе сядем на престол и править станем, я замуж не пойду. Ибо сама вдова и могу быть невестой, но со мной вся Русь, она же ныне не вдовствует. Есть муж при ней – мой сын именем Святослав.
– По нашему это называется триумвират, – обрадовался император. – Повелеваю – быть нашему союзу и триумвирату! Мы с тобой и твой сын!
Должно быть, придворные наслышаны были о детине-князе и о том, что он творил в своей стране, однако не ведали, что Святослав избавился от черного рока и оттого в ужас пришли. Даже летописец-хронист, всюду следующий за Константином, писать перестал, сославшись, что кончились чернила. Княгиня же масла в огонь подлила:
– Добро, коль так, я согласна пойти за тебя!
Митрополиты пришли в себя, увещевать стали Константина и Ольгу:
– По христианскому обряду вас след венчать в храме. А как венчать, если княгиня еще не окрещена? Не по русскому же языческому обычаю! Вот завтра примет она веру Христову, так сразу и окрутим! А там как бог пошлет!
Уговорили кое-как подождать до следующего дня, а по всей Священной империи уже молва полетела: Русь на сей раз без меча пришла, но взяла Царьград, и ныне придется не дань платить – в плен идти к безумцу и разбойнику Святославу! По всем церквам молиться стали, дабы образумил Господь императора, и отказался бы он от того, что замыслил, потеряв голову от прельстительницы заморской. Соперники Константина враз головы подняли, стали на свою сторону склонять и войско, и народ: де-мол, Багрянородный из ума выжил, а Русь тем и воспользовалась. Если не сместить его с престола, быть беде, и неизвестно, что еще задумали варвары. А ну если молодой князь следом за матерью идет, да с дружиной? Как только женится император, выйдет из храма – этот разбойник уж под стенами, и пропал византийский трон, рухнула Священная империя!
Одним словом, шум пошел великий, однако княгиня ничего не знала и пребывала в спокойствии и молитвах всенощных, готовясь к обряду. А жених ее Багрянородный тем часом к свадебному торжеству гостей скликал со всего мира, союзников своих: так уж ему хотелось удивить их неземной красой невесты! И указ свой провозгласил, чтобы завтра утром все бы жители Царьграда сошлись к Софийскому собору, где предстоит крещение, а потом и венчание. Княгине же прислал крестильную рубаху белого персидского шелка, в которую служанки ее и обрядили.
Рано утром в соборе началась литургия, но Ольгу не впустили и поставили, как полагается оглашенным, в притворе. Инок Григорий не отходил ни на миг – велели ждать, когда покличут. Константин пред алтарем молился за себя и за невесту свою, а точнее, благодарил Бога за то, что на старости лет послал жену, появ которую и умереть не грех.
Княгиню же в тот час начало ломать: поначалу суставчики на пальцах заныли, потом локти и колени, а через четверть часа корежило все кости, и снежно-белые зубы вдруг зашатались. Не в силах стоять на ногах, она было присела, но чернец зашикал – надобно выстоять весь срок, покуда не огласят!
– Больно мне, – пожаловалась. – Не держат ноги...
– Выходит из тебя поганый дух! – объяснил Григорий. – Потерпишь еще, матушка, и выйдет весь. И сразу полегчает!
Навалившись на стену, княгиня распростерла руки и застыла как распятие; огонь, воспламенивший кости, прорвался наружу, и загорелось все тело! Будто живую на погребальный костер подняли – мука смертная!
– Ужо иду в Последний Путь! – едва простонала. – И белый свет не мил...
– Начнется новый! – вдохновлял чернец. – Чем более муки в сей миг, тем дольше радость испытаешь! Крепись?
Стиснув ноющие зубы, она очи закрыла и не могла уж век поднять, пока ее не огласили. Да только не услышала – Григорий подтолкнул:
– Пора! Настал час! Радуйся, чудо чудес, одигитрия Богородице. Радуйся, обрадованная...
Она ступала, ровно по углям огненным, и того не позрела, что жених ее, император, под руки подхватил и ведет к купели. И голоса его не узнала, поскольку все смешалось в тот миг; колесом вращался мир у головы ее, качался, словно корабль на морской волне, и земля кренилась во все стороны, а то, может быть, и вовсе разламывалась. Мелькали чьи-то лица, золоченые одежды, обилие горящих свечей, дым благовонный окуривал сей коловорот, а над теменем ее то ли свет вращался – суть свастика, – то ли обещанная небесная благодать.
Неведомые руки схватили ее нежное, огнем пылающее тело и стали погружать в пучину вод. После первого погружения с головой остудился жар телесный – столб пара возреял над купелью, будто не человека опустили туда – железо раскаленное. Второй раз погрузили – открылись очи и остановилось коловращение мира. А когда в третий раз измерила она глубину бездонную, просветлело сознание и сошла благодать божья.
Вскинула она робкую руку, наложила крест:
– Аз Бога Ведаю...
Да что это? Попятились люди, крестясь или рукой заслоняясь. Хор грянул – радуйтесь! – да что-то не видно было на лицах ромейских радости. Царь Константин, принявший ее из купели, вдруг бросил руку, зашатался и чуть не рухнул на пол: кто-то подхватил его и повел мокрого с головы до ног, словно поднятого из пучин святой воды.
В тот миг позрела княгиня матерь Богородицу и руки, ей поданные. Ухватилась она и сделала первый шаг.
– Аз Бога Ведаю.
Позрела она свет Христов, изведала Божью благодать, да не знала еще в то мгновение, что красной девой погружалась в купель, а выплыла оттуда с иным именем – Елена – и старухой древней: изъязвленный временем лик, седые космы торчком, три зуба во рту и нос уж скрючился и к устам потянулся. Смыла святая вода чародейство Владыки Чертогов Рода...
Шла она, принятая и ведомая самой Богородицей, и потому не видела, как уводили попы жениха ее с таким видом, что краше в гроб кладут. Да княгиня в тот час другому отдана была, ставши невестой Христовой, и оттого сиял в очах огонь чистый, будто горний свет.
– Аз Бога Ведаю!
Если бы мир внимал помыслам и делам человечьим, давно бы иссякли не только реки, а и моря бы иссушились, и плодородная земля обратилась бы в прах, и свет бы иссяк над головой. Но несмотря ни на что, без воли человека, Свет продолжал существовать, всходило солнце над землей, и после зимы непременно наступала весна, полнившая реки, и Стрибожьи ветры поднимали на крыло перелетных птиц. А путь птичий лежал с юга на север, над священной рекой Ра...
И буйным, весенним ветрам, что сгоняли мертвящий холод с земли, что вскрывали реки и моря, не было преград. Однако лебединым стаям у берегов Хвалынских путь был затворен. Там, где Великая река, разбившись на лучи, соединялась с морем, стоял заслон. Черные хазарки, подобно мгле, покрывали Птичий Путь на север. От их аспидных крыльев здесь меркло солнце и светлая река чернела, будто изъязвленная дурной болезнью. Злобный крик и гогот вставал стеной и доставал звезд. Хазарки требовали дани от всякой перелетной птицы, будь то журавль или куличок болотный. И лихо брали – десятину от стаи! Было птицам слез, когда давали дань птенцами или женами... Да что же было делать, коль не миновать устья реки Ра, коль Птичий Путь – единственный? И не сыскать иного, ибо не сдвинуть звезды с их вечных мест? Возвращались ли на родину ранней весной или осенью, улетая на юг, все птичьи стаи полнились печалью глубокой, и несли ее на своих крыльях от реки Ра до реки Ганга.
Лишь гордые лебеди не кланялись хазаркам и дани не давали, ибо не пристало белой птице покоряться и служить тьме. А посему всякий раз, пролетая над лучистым устьем Ра, вскипала в поднебесье птичья битва.
Верно, потому в лебедином крике, плывущем над Русью весной и осенью, слышен воинский клич, и полет этих белых птиц есть боевой дружинный порядок – таранный клин, чтобы пробиться через заслон.
И этой весной весенние ветры – Стрибожьи сыновья – беспрепятственно пронеслись над устьем Великой Ра, но перед лебединым клином возникла на пути туча черная, грозовая – разве что молнии не сверкали и гром не гремел. Земной простор и небесная ширь – все мглою окуталось, не отвернуть и не укрыться белой птице. Кто устьем завладел, тот возомнил, что и рекой владеет, а значит, и всем Птичьим Путем. Так не бывать сему!
Орда хазарья восклубилась, ровно черный дым, лишь зобы краснели, напитанные птичьей кровью. Лучистым клином плыли в чрево тьмы лебеди, и расступались пред ним крикливые передние вихри темной силы. Но ведал лебединый князь все хитрости супостата – втянуть непокорных птиц в недра коварной тучи, чтобы напасть потом со всех сторон, затмить солнце от лебедей, если днем, и звезды, если ночью. И коли дрогнет князь, потеряет свой небесный путь – пропасть и всей птичьей братии, ибо рассыплется боевой клин, размечется, и истает во мраке белый свет. Кто понесет его на холодные берега северных морей? Кто свяжет воедино истоки двух священных рек – Ра и Ганга? Кто еще выбьет сорную траву на тропе Траяна, соединяющую Пути земные и небесные?
Не дрогнул лебединый князь, не убоялся хазарьего смерча, и сшиблись птицы! Белое перо смешалось с черным, кровь алая – с кровью черной, ветер же от крыльев вздыбил волну на Великой реке. Не птицы в небе бились, а свет с тьмою, день с ночью. Погасло солнце, последний свет истаял, заслоненный хазарьими крыльями, казалось, мрак наступил вселенский, а с ним – первозданный хаос: вода смешалась с землей, земная хлябь с небесной твердью...
И в ратище этом за честь было – умереть за други своя, ибо не жизнь дорога, а птичий белый клин, суть луч, пронзающий тьму. Не устояли краснозобые, хоть и побили лебедей изрядно – более чем десятину взяли от стаи. Покорились бы хазаркам, меньше бы потеряли... Но зато в тридесять убавилась туча и посерела, так как не могла уж больше заслонять крыльями солнца. Вырвался птичий клин, огрузший от ран, и позрел сквозь прорехи в крылах на светлые воды Ра. Вырвалась за клином погоня, но в открытых небесах краснозобые избегали битвы и норовили в спину ударить. Старый лебединый князь повернул к солнцу и полетел к сердцевине его, дабы лучи слепили супостата: не узреть черному глазу белую птицу! Отстали хазарки, заметались, незрячие и убрались восвояси.
И лишь тогда победно кликнул лебединый князь и посадил свой пернатый народ на светлые воды. Да не отдыха искали птицы, не корм добывали в священной реке – мертвых оплакивали и скорбь свою топили в волны, чтобы не нести ее в Русь тресветлую...
Птицы пробивались, ибо их Путь был вечен, поскольку обновлялся каждую весну и осень, но Путь для народов Ара был затворен. Утрачена живая связь времен и жила кровеносная, соединяющая реки Ра и Ганга, не перерезана была, но перекрыта, как обрушенной скалой перекрывается ручей, бегущий по ущелью.
А рок изначальный Святославу – восстановить сей Путь, пробить его, исторгнув Тьму из устьев рек и с берегов морей, дабы Животворный Свет не угасал ни у славян на Ра, ни у ариев на Ганге. Один он ведал, куда идти походом и как нанести удар, но только не знал срока, ибо и Вещим будучи, и на тропе Траяна – все равно не изведать судьбоносного часа. И только когда пробьет он, услышать: в сем и есть суть зрящего духа.
Он изготовился, как пардус перед прыжком, и затаился, выжидая голос неба.
В походе обычном, творимом по своей воле – изгнать ли супостата, дани поискать в чужих землях иль чести и славы, – можно полагаться на себя да на другое своих, с кем все потом и поделишь. Но в этом, отпущенном судьбой и предначертанном Родом, след было повиноваться высшей воле, ибо Вещий князь был десницей бога на земле. Его дружина, исполчившись, ждала с ним вместе и изнемогала, подвигая Святослава выступить: играла в руках великая сила, лезвия мечей томились в ножнах, и кони, застоявшись, копытили землю. Он сдерживал порывы своих витязей, ворчал Свенальд, толкуя: коли занес руку – бей, иначе передержишь, и дух воинский, совокупленный в рати, прокиснет, как вино. Старый воевода не посвящен был, куда князь устремит свой взор, кто супостат, но зрел своим острым глазом на восток, где горела хазарская звезда, и чуял длинным носом, что предстоит лихой поход, ранее незнаемый. И князь медлит только потому, что ждет чего-то, поелику же часто по ночам глядит на звезды в небе, знать, выжидает срок и час благоприятный. Потому и не торопил Свенальд, а чтобы не застоялась дружина, советовал найти врага и с ним сразиться.
И благо, враг не заставил себя ждать. Из донских степей, как из преисподни, вдруг хлынуло отребье, сор человеческий, гонимый восточным ветром. В Хазарии, где был воздвигнут идол со светочем в руке и освобождены из-под господской воли рабы, кумир сей вдруг рухнул, не простояв и года. Теперь, спасаясь от его обломков, разбегалось все мировое рабство; подобно саранче, лавина эта промчалась по стране и остановилась там, где нашла себе пищу – в вятских и новгородских землях. У первых смута началась из нищеты великой и оттого, что дань платили много лет хазарам – байки о свободе слушали, разинув рот. И зароптали, де-мол, долой хазар и русь! Сами собой станем княжить и владеть, а как соберемся с силами, пойдем и освободим все остальные земли – возьмем и будем потреблять!
Святослав готов был к прыжку на восток, однако прыгнул на вятичей, но не покорил их, а лишь исторг чуму, с огнем и мечом прокатился и, взяв большой полон – мужей, пригодных для походов, вернулся в Киев. Возник в пределах, словно ветер, и так же умчался прочь, и потрясенные его дерзостью вятичи долго не могли прийти в себя. А он тем часом уж скачет к Новгороду, послы его впереди с предупреждением:
– Иду на вы! Пока же не встал у стен, сами изгоните тьму!
Богатый, вольный от веку Новгород не принял голи перекатной, но приютил у себя иную тварь – хазарских ученых мужей, которые наустили бояр и знать местную восстать против владычества Киева и зажечь огонь свободы.
– Что нам детина-князь? – стали размышлять они. – Одни невзгоды от него были в прошлом, и теперь нечего ждать.
Сначала изгнали князя, которого еще у Ольги просили, потом и вовсе потеряли меру – посадили править одного из белых хазар и стали именовать его не князь, а каган. А тот, воссевши над новгородцами, издал указ, даруя всей земле полную свободу.
Плати и потребляй!
Диковинное дело, но испытать не грех, почем она, свобода. И загуляли: пили и плясали день, другой, третий – каган знай бочки с вином на площадь выставляет, а плату берет, ну просто смех один! Да не за вино берет – за право вкушать зелье в людном месте, что ранее строго запрещалось. Отдал грошик и твори, что хочешь! Бояре поначалу лишь таращились, как празднует люд простой, вздыхали старики – к добру ли пир такой? – потом не удержались, и мало-помалу загулял весь Новгород. Глядь, а уж и женки тут, коих за прилюдное питие вообще сажали в сруб; сначала появились вдовы и засидевшиеся в девках, а там и жены мужние, и девицы на выданье. Не хоровод водили, не пряли и не ткали-пили и плясали на площади. И тут же бесстыдство творили с вольными женками за небольшую плату. Так было день, другой, третий, и когда в угаре сем загорелись чьи-то хоромы, тушить не побежали, а радовались, что светло от пожара и можно погулять подолее.
Чуть только город не спалили...
На четвертый же проснулись, пошли на площадь опохмелиться – там стражники стоят из того самого отребья и гонят взашей. К каганскому подворью было ринулись – подай вина! – вина подали, но за такую плату, что в горло не полезло, хоть головы трещат. А попытались сами взять, так встретили с дубьем. Тут и спохватились бояре и мужи именитые, давай совет собирать, а колокола нет, новая стража свезла и в Волхов бросила, а вече упразднили! Теперь, оказывается, новгородцами будут править слуги свободы – суть ученые мужи, пришедшие с востока, и во главе каган.
И зачесал в затылках вольный люд, хлебнув свободы...