Но после того как ввели нэп, жизнь в столице начала стремительно меняться: не поймешь, то ли несется в неизвестное «завтра», то ли, наоборот, так же стремительно откатывается в прекрасное и благодушное «вчера». Открылись маленькие кафишки на Арбате, невесть откуда в лавчонках появилась ветчина; бургундское — этикетки с потеками, грязные, истинная французская беспечность; извозчики приосанились, в голосе появились прежние почтительные нотки при виде хорошо одетого человека. Заметив это острым глазом человека, всю жизнь дававшего ссуды, Левицкий вдруг понял, как же, в сущности, он жалок и несчастен — со своей воблой и толстыми мокрыми блинами, которые так старательно и неумело пекла жена.
Примерно через неделю после разрешения частной торговли к нему зашел Шелехес, долго унижал его своим нагло произносимым «товарищем», а потом, положив на стол сафьяновую подушечку с бриллиантами, сказал:
— Евгений Евгеньевич, мы с Пожамчи просим вас быть третейским судьей: тут десять камней — вот накладная, — Шелехес подвинул Левицкому вощеную бумагу, удостоверявшую количество камней и их каратность, — но мы с Николаем Макаровичем расходимся в оценке бриллиантов. Назовите, пожалуйста, вашу сумму.
— Оставьте, — несколько удивленно ответил Левицкий, ибо такая просьба была по меньшей мере странной: и Шелехес и Пожамчи славились своим фантастическим знанием камней не только в России, но и в Британии, и Голландии, и Франции.
Когда Шелехес ушел, Левицкий посмотрел камни через лупу: бриллианты были прекрасные, чистые, с голубым высверком, видно, южноафриканские, от буров. Он рассеянно пересчитал мизинцем камушки и удивился: бриллиантов было двенадцать. Он не поверил себе, пересчитал камни еще раз. Сомнения быть не могло — вместо десяти, указанных в накладной, на красном сафьяне лежало двенадцать бриллиантов. Эти два лишних камня, сразу же — несколько даже автоматически, независимо от своей бескорыстно-честной щепетильности — прикинул Левицкий, стоили не менее семи тысяч золотом.
Левицкий знал, что родственники у Шелехеса какие-то важные большевики, поэтому он снял трубку телефона и позвонил в отдел оценки бриллиантов:
— Гражданин Шелехес, вы, вероятно, ошиблись: здесь больше…
Шелехес перебил его, закрутился — суетливо, быстро:
— Да что вы, что вы, товарищ Левицкий! Вы, видимо, плохо считали, сейчас я к вам забегу, что вы, товарищ Левицкий!
Левицкий похолодел: он не мог понять — проверяет его большевистский родственничек или то, о чем он поначалу даже испугался подумать, — правда. Шелехес пришел к нему через минуту, рассыпал бриллианты по столу, пересчитал, отложил в сторону два, самых крупных.
— Я же говорил — десять, товарищ Левицкий. Ровно десять. — Он посмотрел ему в глаза и добавил: — А извозчик вас уже дожидается, вы ж просили вызвать пролетку… Я вас заодно и провожу.
Он зажал два камня в большой руке, остальные десять спрятал в коробочку и, опустив в карман, довел Левицкого до выхода, подсадил в пролетку и тогда, словно бы пожимая руку при прощании, насильно всунул в потную, холодную ладонь Левицкого два ледяных камушка…
Часа два Левицкий кружил по городу. Сначала он чувствовал страх — противный, мелкий, леденящий душу. Потом, убедившись, что за ним никто не следит, он успокоился, и тоска овладела им. «Проклятые большевики, — думал он, — я всегда был честен, и все знали, что я честен, а они довели меня до того, что я стал преступником». Возле Серпуховки он отпустил извозчика и долго бродил по замоскворецким, милым его сердцу переулкам, ныне запустелым, тихим, затаившимся. Он не заметил, как вышел к грязному берегу пересохшей Яузы возле Каменного моста.
«Бросить эти проклятые камушки в воду — и дело с концом, — подумал он, — никто ничего не узнает, а если Шелехес попробует шантажировать — заявлю в милицию. Хотя нет… Это уже будет слишком — не только взяточник, но и доносчик. Я никогда не посмею донести — он и это учел».
После Левицкий никак не мог объяснить себе, отчего он оказался возле особняка на Дмитровке — там жил старик Кропотов, патриарх московских ювелиров, трижды дававший в долг Левицкому: первый раз, когда Евгений Евгеньевич уезжал со своей содержанкой Ингой Азариной в Биарриц, второй раз, когда выдавал дочь замуж, и третий раз, за неделю перед переворотом, когда совершал купчую на дачу в Кунцеве.
Кропотов, словно бы дожидался Левицкого, заохал, запричитал, провел в свое, как он говорил, зало, усадил в кресло, долго расспрашивал про здоровье, вспоминал пропажу юсуповского изумрудного ожерелья, утер слезу, рассказывая о добрых причудах графини Воронцовой, а потом, без всякого видимого перехода, только чуть понизив голос, сказал:
— Евгений Евгеньевич, я все знаю, ко мне Шелехес забегал. Пять тысяч золотишком вот тут, — и он протянул Левицкому бумажник, — товар с вами? Или надо куда подъехать?
Левицкий молча протянул ему два бриллианта и, не попрощавшись, ушел. Напился он в тот вечер до остекленения, взял девочку — маленький огрызочек, под гимназисточку работала, промучился с ней до утра в каком-то холодном пустом подвале на Палихе и домой вернулся уже под утро, протрезвев от дурного предчувствия: ему казалось, что там ждет засада. Но засады не было. Заплаканная жена сидела с топором в руках: она с детства боялась грабителей…
— Так что? — настойчиво переспросил Шелехес. — Вы позволите нам ввести контролеров в суть дела?
Левицкий брезгливо поинтересовался:
— А я что — не смогу этого сделать?
— Конечно, товарищ Левицкий, вы это сможете сделать значительно лучше…
Левицкий достал металлическую коробку «Лаки Страйк» («Огромных денег стоит», — немедленно отметил про себя Шелехес), закурил, не предложив сигареты собеседнику, и сказал:
— Камней больше не давайте, не надо. Три тысячи золотом ежемесячно будете передавать мне — и не здесь, конечно, а возле Третьяковской галереи, в последний вторник.
— Да откуда же мы ежемесячно — три тысячи, товарищ Левицкий…
— Я вам не товарищ, это вы попомните на будущее, а откуда вы станете ежемесячно доставать три тысячи — меня не интересует. Провалитесь — в ваших интересах обо всем молчать, — экспертизу, видимо, мне придется проводить, и я буду определять вашу работу как порядочную, избыточно честную, либо как невольно халатную, либо, — Левицкий поднял палец, — как преступную, корыстную…
— О последнем, — возразил Шелехес, — советовал бы много раз подумать: Кропотов станет говорить то, что прикажу ему я, — он деньги-то мои вам передавал, Евгений Евгеньевич… И не мешайте мне, когда я стану водить контролеров. И будьте со мной в их присутствии строги, но обязательно уважительны…
С этим он вышел из кабинета, а Левицкий долго сидел в прежней позе, не в силах сдвинуться с места: слишком уж оскорбителен был и тон Шелехеса, и его слова, а сам он, тайный советник и кавалер, беспомощен и открыт для удара в любое время — отныне и навсегда.
Пожамчи и Шелехес встретили контролеров у входа; здороваясь, крепко пожали им руки. Пропуская Козловскую вперед, Шелехес заметил:
— Нас, кажется, знакомил мой покойный брат…
Мария Игнатьевна достала из маленькой потертой сумочки пенсне, внимательно посмотрела на Шелехеса и ответила:
— А я что-то не помню. Представьтесь, пожалуйста…
— Яков Шелехес… Мой брат, Исай, умер в девятнадцатом году, в бытность секретарем Курского губкома, от голодного туберкулеза… А я бриллианты сортировал…
Он распахнул дверь в хранилище драгоценных камней. Козловская задержалась на пороге:
— Простите… Исая я знала, это был великолепный товарищ… У меня слаба память на лица…
Шелехес начал рассыпать перед Козловской камни, они высверкивали — глубинно и таинственно — при неярком свете электрических ламп, и Шелехес — помимо своей воли — понизил голос:
— Вот это романовские изумруды, они с редкостной синевой, а потому их реальная стоимость практически не может быть определена. Камни, по-моему, привезены в семнадцатом веке и не иначе как из Индии.
— Здесь очень душно, вы не находите? — спросила Козловская, и Шелехес от ее спокойного голоса, от того, что она так рассеянно смотрела на камни, растерялся:
— Где душно?
— Здесь, — ответила Козловская. — И ужасно пахнет нафталином.
— Это от коробочек, мы сафьян пересыпаем нафталином, чтобы сохранить все в целости. Раньше коробочки делались на заказ в Бельгии, подбирались соответствующие оттенки сафьяна — особого, ворсистого, не ранящего камни…
— Вы поэт своего дела, — улыбнулась Козловская, — будете моим добрым гидом.
— С удовольствием. Хотите посмотреть золото?
— Меня, право, не очень все это интересует…
А Пожамчи в это время водил по золотому отделу Газаряна и Потапова, рассыпая перед ними монеты, портсигары, кольца, брелоки, часы. Сам Пожамчи золота не любил, считал его тяжелым и неинтересным, откровенно купеческим, без той внутренней тайны, которая была сокрыта в каждом камне.
Так же, как Шелехес, он жадно вглядывался в лица контролеров, рассыпая перед ними диковинные богатства.
— Чье это раньше было? — спросил Потапов, видимо из матросов, шагавший вразвалку, чуть косолапо.
— Буржуев, — ответил Газарян, — чье же еще, по-твоему?
— А сколько, к примеру, этот портсигар потянет?
— Смотря на каком рынке. Рынков-то много: и оптовый, и черный, и международный… На черном рынке этот портсигар больших денег стоит, но я с черным никогда связан не был, не знаю, а ежели перевести на международный, то долларов девятьсот выньте и не грешите, — ответил Пожамчи.
— А это сколько — девятьсот долларов? Там вон и камушки всякие в него вделаны…
— Ну, камушки эти особой цены не имеют, настоящие камни стараются не прятать в оправу, чтобы дать возможность играть граням… Здесь важна форма — видите, как хорошо в ладонь ложится? Ну и вес, конечно. Половине Гохрана, — засмеялся Пожамчи, — можно коронки вставить из этого портсигара.
Когда Пожамчи закончил экскурсию и объявил контролерам, из чего исходят оценщики, определяя истинную стоимость той или иной драгоценности, Потапов недоуменно вздохнул:
— На это золото хлебушка можно всей России купить, чего ж мы голодаем?
— Ну, это не нашего ума дело, — возразил Пожамчи, — правительство знает, куда золото тратить, там люди высокого ума сидят и об народе не меньше нас думают…
— Как будем организовывать работу? — спросил Газарян.
— Как вам покажется нужным, товарищ, — ответил Пожамчи.
— Я думаю, оценку вы будете производить самостоятельно, — продолжал Газарян, — но в нашем присутствии, и если у нас возникнут какие-то вопросы — будете давать объяснения, при надобности — письменные.
— Совершенно с вами согласен, товарищ, совершенно согласен.
Возвращаясь из Гохрана, Пожамчи и Шелехес обменялись впечатлениями.
— По-моему, ничего страшного не произошло, — раздумчиво говорил Шелехес, — и счастье, что на бриллианты поставили бабу. Методика проста: она интеллигентна — следовательно, доверчива. Она партийка — следовательно, беспочвенные подозрения будут ею отвергаться: по их морали — я это вывел из общения с братцами — нет ничего обидней беспочвенных подозрений. Она близорука — следовательно, уследить за пальцевыми манипуляциями, — Шелехес усмехнулся, — не сможет, даже если бы ей приказали следить за нами во все глаза, вы уж мне поверьте…
— Да я уж верю, — улыбнулся Пожамчи, хотя Шелехесу он не верил. Он сделал для себя вывод, что теперь, когда к ним посадили контролеров, все покатится под гору: первый контроль предполагает последующий, и чем дальше, тем наверняка жестче он будет осуществляться. И Пожамчи решил при первом же удобном случае бежать. Случай подвернулся нежданно-негаданно. Наркомфин Крестинский поручил ему поехать в Ревель, к Литвинову, с бриллиантами. И надо ж ему было встретить Воронцова на границе!
Однако по прошествии месяца после прихода контролеров РКИ в Гохран обстановка там стала лучше и чище — исчез дух взаимной подозрительности.
Альский попросил Козловскую и Газаряна написать свои заключения о проделанной работе и о том, как «прижились» в системе Гохрана те контролеры, которые туда были направлены. Оба старших инспектора представили Альскому докладные, в которых категорически утверждали, что все налажено, работа идет нормально, организовано дело надежно и никаких хищений нет, да и быть не может.
Эти докладные со своим сопроводительным письмом Альский отправил Фотиевой — для Ленина. Не верить сообщениям сталинских инспекторов РКИ не было никаких оснований, и поэтому в карточке Секретариата СНК карточка Гохрана была вынута из отделения «Особо срочных».
9. Пути-дороги…
С отцом Всеволод простился на вокзале. На людях они совестились обниматься и поэтому стояли близко-близко; и рука отца была в холодных руках Всеволода, и он то больно сжимал ее, то нежно гладил, и было горько ему ощущать, как она суха и худа — эта отцовская рука, и как слаба она и беззащитна.
— Ты вернешься, папочка, и я к тому времени буду дома, — тихо говорил Всеволод, — и мы с тобой вместе — только ты и я, и никого больше, да?
— Да, — так же тихо отвечал Владимир Александрович, — как раньше, Севушка.
— Гулять будем по лесу и на сеновале спать…
— А я буду мурашей разглядывать. Мечтаю долго и близко смотреть мураша в лесу — ничего больше не хочу…
Паровоз загудел, вагоны, перелязгивая ржавыми буферами, резко дернулись, быстро взяли с места, потом ход свой замедлили, и отец, стоящий на площадке, успел пошутить:
— Видишь, у нас даже вагоны должны утрясать вопросы с паровозом. Сплошные согласования и утверждения…
Всеволод долго шел за вагоном — до тех пор, пока мог видеть лицо отца.
Бокий ждал Всеволода в комнате Транспортной ЧК Балтийской дороги: поезд Всеволода уходил через полчаса.
Владимиров должен был добраться до Петрограда, а там Севзап ЧК обеспечивала его «окном» на границе.
— Сева, — негромко, во второй раз уже повторил Бокий. — Пожалуйста, будь очень осторожен. Блеск твой хорош дома, там будь незаметен. Характер у тебя отцовский — ты немедленно лезешь в любую драку. Запомни: ничего, кроме проверки данных Стопанского. Я не очень-то верю, что кто-то из наших дипломатов может работать на Антанту. Скорее всего поляк имел в виду кого-то из шоферов, секретарей — словом, тех, кто просто-напросто служит в здании. Рекомендательные письма в Ревель тебе передадут на границе. Там же тебе дадут записную книжку. Отбросив первую цифру и отняв от последней «2», ты получишь номер телефона нашего резидента Романа.
— Ясно.
— Теперь вот что, — Бокий передал Всеволоду пачку папирос, — здесь, во второй прокладке, фото наших людей, которые бывали в Ревеле. Других не было. Пусть посмотрят наши друзья, кто из этих семи человек встречался с Воронцовым в «Золотой кроне», — это важно; соображений у наших товарищей много, а фактов, увы, нет…
— Это показать Роману?
— Да. Он знает, через кого все это перепроверить вполне надежно, он тебя сведет с друзьями…
— В случае, если завяжется интересная комбинация, ждать указаний от вас или вы положитесь на меня?
— Мы привыкли полагаться на тебя, но не лезь в петлю.
— Ни в коем случае… — улыбнулся Всеволод. — Я страдал горлом с детства…
К вагону Бокий провожать Всеволода не стал: не надо провожать Максима Максимовича Исаева члену коллегии ВЧК Бокию. Ведь Максим Максимович Исаев не с пустыми руками едет в Ревель, а как член кадетского подполья: стоит ли вместе показываться чекисту и контрреволюционеру? Никак этого делать не стоит — так считали оба они, потому и попрощались в маленькой комнате, где окна были плотно зашторены.
Сначала, как только Никандрова втолкнули в камеру с серыми, тщательно прокрашенными масляной краской стенами, низким потолком и маленьким оконцем, забранным частой решеткой, он начал буянить и молотить кулаками в дверь, обитую листовым светлым железом. В голове еще мелькало: «Как в гастрономии, где разделывают туши».