Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 17 стр.


12. …И сын

Редактор газеты «Народное дело» Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.

«Милый Григорий!

Податель этой весточки — Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь.

Искренне Ваш 

Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе — «в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить», — по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием — компрометацию в глазах свободно думающей России.

— Как добирались, Максим Максимович? — спросил Вахт.

— На животе, — улыбнулся Исаев, — мимо пограничников.

— Документы у вас как?

— С документами плохо.

— Понимаю. Рассчитываете на помощь?

— Да.

— Вы ведь не член нашей партии?

— Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?

— Мы придерживаемся иной концепции…

— Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.

— Это почти невозможно.

— Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?

— А потом?

— Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.

Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека — весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России».

— Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.

— Вы правы.

— Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…

— За мной начали топать…

— По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались?

— Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.

— С кем вы работали в пресс-группе Колчака?

— С Николаем Ивановичем Ванюшиным.

— Ванюшин — личность колоритнейшая, — ответил Вахт, — и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.

— Да… Жаль его, — сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, — погиб он нелепо.

— Он жив, господь с вами, — сразу же ответил Вахт. — Мы недавно имели от него весточку из Китая…

— Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?

— Я дам вам адрес, — ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. — Поплавский, кстати, как поживает?

— У меня нет связей с ЧК, — ответил Максим Максимович. — Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале…

— Когда это случилось? — спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.

— Когда это случилось? — переспросил Максим Максимович. — Сейчас я отвечу точно, — весною…

— Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?

— Не скрою — весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь — легко реализовать драгоценности?

— Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.

Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.

— Тут перекусим, — сказал Вахт, — здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.

Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.

— Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились.

Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью — он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув:

— Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен.

Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба — 450–500 рублей, пуд картофеля — 4500 рублей, фунт свинины — 5000 рублей, бутылка молока — 700 рублей, десяток яиц — 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России — всего 600 пудов. Вагон подан в Гавань, где золото было перегружено на пароход „Калевипоэг“. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации — смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем».

— Неужели у вас нет серьезных информаторов? — поморщился Исаев. — Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.

Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью.

Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул — с деланным удивлением:

— Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!

Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.

— Знакомьтесь, гражданин Исаев — из России. А это наш журналист Лев Головкин.

Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:

— Кофе, два сухарика и воды.

— Хотите блинчиков, Головкин? — спросил Вахт.

— Нет, благодарю.

— Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, — сказал Вахт, — может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?

— Это было бы прекрасно… — сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.

— Я вынужден отклонить это лестное предложение.

— Почему?

— Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.

— У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, — заметил Вахт.

— Как себя чувствует князь? — поинтересовался Головкин.

— Плохо.

— Но он сотрудничает с большевиками?

— Что бы делали вы на его месте?

— Каким образом вы с ним встретились?

— В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.

— Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?

— Дальше я рассчитываю на помощь друзей.

— Наших или иностранных?

— Всяких.

— Не стоит вам улититься, Максим Максимович, — сказал Головкин, — кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» — черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.

— Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский — я думаю, они не столь перепуганы, — откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, — или их судьба также горестна?

— Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.

— Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?

Вахт и Головкин ответили одновременно.

— Нет, отчего же, — сказал Головкин.

— Конечно, мы, — сказал Вахт.

И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:

— Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!

Исаев закурил:

— Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?

Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:

— Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.

— Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? — спросил Вахт.

— Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.

— Средним, — улыбнулся Головкин. — Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз — перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться — после здешних-то блинчиков…

— Если и вы надумаете поехать туда — готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?

— Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…

— Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, — заметил Вахт, — а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!

Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, — это было за неделю перед его отъездом из Москвы.

— О том, что Воронцов перешел границу, — жестко сказал Головкин, — я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, — он хмыкнул, — то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит — пожжет и побьет всласть…

Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.

Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».

— Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.

— Хотя время у меня есть, — ответил Шорохов, — но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…

Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.

В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».

13. О, эти русские…

Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков — финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.

Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве — затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.

— Ты чувствуешь, как мы стареем? — спросил тогда Дольман-Гротте. — Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.

— Ты пессимист? — усмехнулся Нолмар.

— Нет, нет, — покачал головой Дольман-Гротте, — еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…

— Какое?

— Могущество нельзя определить — «какое». Могущество есть могущество. Память — тоже словом могущество…

— Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?

— А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.

— Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?

— Нет. А ты?

— Нет.

После этой встречи они долго не виделись. А встретились — неожиданно для Нолмара — в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:

— Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.

Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“».

Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны.

— Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? — спросил Дольман-Гротте.

Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье.

Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал:

— Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару.

Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл».

— Ты по-прежнему не пьешь? — спросил Нолмар.

— Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа.

— Об остальном я не спрашиваю, — понимающе улыбнулся Нолмар.

— Здесь ты ошибаешься.

Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте.

— Ты верно понял, — ответил тот, — невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара…

Назад Дальше