Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 22 стр.


— Боюсь, что интереса он во мне не вызовет, — мягко возразил Шварцвассер, — я его просто-напросто боюсь.

— Тогда лучше освободить его, — так же мягко ответил Неуманн, прекрасно понимая, что Шварцвассер на это пойти не может: русский не преминет написать в газеты, как с ним здесь обращались. Неуманн понимал, что русский обречен: либо он должен погибнуть в тюрьме, либо ему предстоит стать его «другом».

— Я готов, — ответил Шварцвассер, — освободить его хоть сейчас, если вы санкционируете освобождение.

— Поскольку не я санкционировал его арест, — сколько помнится, я разрешил лишь превентивный арест Воронцова, — я не вправе разрешать или запрещать вам отпускать его. Впрочем, мое разрешение вообще-то сугубо формально: если я числюсь шефом политической полиции, то вы по праву считаетесь ее светилом.

— А как мы оформим его передачу вам? — спросил Шварцвассер, поняв, что сейчас он проиграл. — Написать прошение?

— Бог мой, при наших-то отношениях — и такая пустая казуистика? Достаточно вашего устного согласия, а я вижу по вашим глазам, что вы мне это согласие дали.

— Присаживайтесь, господин Исаев, — предложил Неуманн легким кивком головы. — Я руководитель политической полиции.

— Очень приятно.

Наступила пауза, которой Неуманн не ждал. Он рассчитывал, что русский сразу же заявит ему протест, но Исаев, чуть покачивая левой ногой, легко переброшенной на правую, тяжело разглядывал Неуманна и молчал, смешно двигая кончиком носа, словно ему чесали соломинкой ноздри.

— Я хочу быть с вами предельно откровенным…

— Обожаю откровенность.

— Не паясничайте, ваше положение не дает вам повода вести себя так.

— Меня удивляет, отчего слово «паясничать» в русском языке несет отпечаток презрительной снисходительности. Леонкавалло назвал свою оперу о честности и любви — «Паяцы». Не будьте «Паяччо» — это звучит уважительно, а «не паясничайте» — презрительно. Вы не задумывались, отчего так?

— Не задумывался, — ответил Неуманн, решив «пойти» следом за русским — иногда это приводило его к успеху. — Отчего же?

— Оттого, что русские баре составляли из своих крепостных театры, аплодировали им, когда те были на сцене, но за провинность били их розгами на скотном дворе. Я думал, что это свойственно только нашим барам, но, оказывается, вы заражены этим же.

— Не забывайтесь!

— Я позволил бестактность? Приношу извинения…

— Послушайте, Исаев, я предпочел бы иметь вас другом. Увы, жизнь свела нас противниками. Против вас я имею трех свидетелей, которые показывают, что Нолмар застал вас в своей квартире и обезоружил, причем револьвер не зарегистрирован, и, главное, у вас отсутствуют документы, а вы иностранец…

— Плохо.

— Что? — не понял Неуманн.

— Я говорю, плохо мое дело…

— Да. Ваше дело очень плохо… Мы не большевистская диктатура, мы обязаны исповедовать демократию во всем, а прежде всего в судопроизводстве. И здесь обнаруживается самый опасный контрапункт нашей партии: можно ли мне вывести вас на открытый процесс, поскольку институт закрытых процессов у нас невозможен? Все станет ясно после того, как я получу ответ на запрос, посланный консульским отделом МИДа в ваше посольство: действительно ли вы гражданин РСФСР или самозванец, темная личность, за которую никто не захочет дать никакого поручительства.

— Третье решение невозможно?

— Это предложение должно исходить от вас.

— Когда я смогу получить обвинение?

— В свое время.

— Могу я потребовать встречи с адвокатом?

— Я рассмотрю это ваше устное ходатайство.

— Хреновое дело-то, а? — улыбнулся Исаев.

— Простите? — снова переспросил Неуманн.

— Я говорю, хреновое дело, господин Неуманн. «Хреново» — вульгаризм, это синоним «плохо».

— Увлекаетесь филологией?

— Филология необъятна. А сравнительную семантику люблю… Позвольте уйти?

— Да. Вы свободны.

— Совсем? Тогда подпишите пропуск.

— Милый вы человек, — вздохнув, улыбнулся Неуманн. — Какого черта вы полезли в наши дела? Я недюжинных людей отличаю сразу — видимо, потому, что сам посредственность… Вам бы в сфере художеств подвизаться, а вы туда же… В разведке недюжинные натуры гибнут, ибо они подобны мотылькам, которые тянутся к светильнику. Будущее разведки определит наука.

— Каким образом?

— Хотите заполучить мои секреты? А вдруг сбежите?

— Тюрьма у вас довольно надежно охраняется, и потом меня держат, как я понял, в специальном отделении?

— Верно.

— А секреты, что ж… За них платят хорошо, за серьезные-то секреты.

— Скажите на милость… Предложение небезынтересное… А я думал, вы станете пугать меня неминуемостью гибели эксплуататоров, диалектикой…

— Ну что вы, господин Неуманн, я же не моряк какой-нибудь.

— Из бывших моряков среди красных русских в Ревеле мне известен лишь один.

— Кто же?

— Господин Шорохов. Он, верно, потому так любит бродить по земле, что лучшие годы отдал морской стихии.

— Бедный Шорохов…

— Отчего же бедный? У него интересная работа.

— А какая у него работа?

— Разная, Исаев… Разная… Как с питанием? Претензий нет?

— Нет.

— Капуста не червива?

— Вы же не станете питать меня пончиками.

— Все зависит от вас.

— Я начинаю чувствовать себя всемогущим.

— Ближе, Никандров. Еще ближе. Не тряситесь, я не собираюсь вас бить, если только вы не станете кидать в меня чернильницу.

Лицо Никандрова задрожало.

— Ну, ладно, ладно, что было, то прошло. Я вызвал вас для приятного разговора. Успокойтесь, пожалуйста.

— Я совершенно спокоен… Я благодарен за ваши добрые слова… Поэтому я разволновался. Спасибо, низкое вам спасибо… Я верил, я ждал, я был убежден, что весь этот кошмар кончится…

— Он может кончиться очень быстро, если вы поможете себе.

— Как же я могу помочь себе? — Никандров снова заплакал. — Я тут стал животным, трусливым животным… Как охотничья собака у злого егеря, который забивает ее до того, что она все время ходит с поджатым хвостом.

— У меня есть племянница, — заметил Неуманн, — она еще совсем маленькая. Когда мы с ней гуляем и она недовольна моим замечанием, она всегда говорит мне: «Неверно сказку сказываешь». Неверно сказку сказываете, Никандров. Человек обязан ощущать себя человеком! Всегда, в любых жизненных обстоятельствах: ведь «человек — это звучит гордо»!

— Спасибо вам… Господи, услышал ты мои слезы…

— Слезы господь может увидеть; услыхать он может рыданья, — поправил его Неуманн и поймал себя на мысли, что так бы, вероятно, сказал Исаев. — Постарайтесь меня понять верно, Никандров. Мы переведем вас в другую камеру, там будет сидеть ваш соплеменник, тоже русский.

— Счастье! Счастье-то какое! Я уже начал со стенами разговаривать, с нарами, с решеточками на окне…

— Ну, вот видите… Вас будут выводить гулять вместе с арестованными, там, правда, коммунисты гуляют, но вы уж с ними не ссорьтесь. Люди они интеллигентные, милые, но заблудшие, однако «блажен заблудший, он помогает остальным идти верным путем»! А ваш сосед прогулок лишен. Он может спрашивать вас: «С кем гуляете?» — потом вдруг попросит вас о какой любезности. Вы ему не отказывайте, а о его просьбах скажете мне.

— Вы предлагаете мне стать провокатором?

— Только извольте не трепетать крыльями. Во-первых, я могу свое предложение снять и вернуть вас в одиночку, где вы так минорно говорите со стенами, нарами и решеточками. А во-вторых, сидите вы в тюрьме именно из-за этого русского.

— Я сижу в тюрьме из-за произвола, творимого нечестными людьми!

— Будем считать, что наш разговор не получился, Никандров. Я имею вам выразить мое сострадание…

— Почему все так жестоки?! Господи? Почему?!

— Я жесток? Я, положивший столько труда, чтобы договориться о вашем освобождении?! Вас обвиняли в шпионаже! В пользу красных! Я опровергал это сколько мог! А теперь я убедился, что был безмозглым ослом! Если вы не можете рассказывать мне, о чем говорит чекистский агент, большевик, если вы отказываетесь помочь нашей борьбе с теми, кого вы раньше клеймили душителями прогресса и разума, а здесь берете под свою защиту, — мне все ясно стало, Никандров. Вы — кремлевский наймит!

— Вы же сами не верите тому, что говорите.

— А если верю? — спросил Неуманн. — Тогда что?

По субботам Неуманн уезжал на свою маленькую мызу, он купил ее в излучине речушки Пэрэл. Стоила мыза дешево: в первые дни после октябрьского переворота немцы, жившие в Эстонии, продавали недвижимость за бесценок.

Домик был сделан на прусский манер: стены оклеены полосатыми обоями, кухонька выкрашена густой масляной краской и даже подоконники обернуты цветными клееночками.

Неуманн привез туда свою жену и старшую дочь; им дом понравился, и они умоляли его ничего здесь не переделывать.

— Тут чисто и уютненько, — говорила жена, фру Элза. — Умерь свои неуемные фантазии, Артур.

— Мои милые прелестницы, — ответил Неуманн. — Я старый подкаблучник, но поверьте — я сделаю все так, что вам здесь понравится еще больше.

— Па, но ты же обещал купить мне мерлушку…

— Я куплю мерлушку, моя злюка… Я здесь буду все делать сам. Кто я — внук лесничего или белоручка?!

— Артур, но твои фантазии, — сказала фру Элза, — не должны отражаться на бюджете семьи!

— Хорошо, любовь моя! Ни одной марки из нашего бюджета не пойдет на реконструкцию. Я сокращу курение и летом не поеду в Пярну.

С тех пор вот уже пять лет Неуманн занимался перестройкой этой мызы. Свой первый отпуск он потратил на то, чтобы ободрать обои, снять линолеум, обить штукатурку в зале. Неуманн старался все делать сам — только изредка к нему приходил рыбак Лахме, и они сидели при керосиновой лампе, играли в подкидного дурака и обсуждали, где достать хорошую сосну и как по-настоящему заморить дубовые балки, чтобы потом пустить их по потолку на веранде.

Сейчас мыза была почти готова. Неуманн ничего не стал делать снаружи: домик казался по-прежнему стареньким и покосившимся. Но внутри все изменилось: на веранде он сам сложил камин из валунов, привезенных с моря; на кухне теперь были прокопченные черные балки и ярко-желтые доски, проолифленные трижды. Это великолепно гармонировало со старинными медными кастрюлями и сковородками, развешанными на печке, сложенной из грубого кирпича.

Неуманн приезжал сюда каждую субботу, устранял недоделки, которые были не заметны никому иному, кроме его самого, а белые ночи проводил на реке — ловил форель. Здесь не было хуторов, и он чувствовал себя один на один с природой в этом громадном, тихом, замшелом сосновом бору.

Здесь ему было спокойно и радостно: отходили все будничные заботы. Неуманн понял совершенно ясно, что шеф политической полиции никогда не станет государственным деятелем — министром или парламентарием. Дорвавшись до этого поста, он поначалу был в упоении и лишь по прошествии лет начал отдавать себе отчет в главной ошибке — какие-то посты в служебной лестнице, если всерьез думаешь о карьере, стоит «перескакивать». Поняв, что его «прочность» в полиции сыграла с ним дурную шутку, отрезав путь к высокой политике, Неуманн решил навечно остаться «первым инквизитором». Это возможно было лишь в том случае, если работа его будет четкой, незаметной, быстрой, но не суетливой и обязательно тихой — без скандалов и газетной шумихи. Поэтому, отладив работу аппарата, «заземлив» его, наперекор своим первоначальным планам, Неуманн добился определенной стабильности во всех звеньях своего ведомства, и беспокоиться ему практически было нечего — он полагался на своих помощников, а те дела, которые решал вести сам, должны были быть хоть в какой-то мере с изюминкой. Тут и ошибка простится, и успех будет заметен.

…Солнце по ночам не сходило с небосвода; только в полночь лучи его делались бесцветными, невесомыми, а оттого размыто-нежными, легкими, земными.

Неуманн научился подкрадываться к бочажинам. Он видел, как, замерев, стояли на самой поверхности громадные рыбы — недвижные и литые, как и вода. Он мог подолгу любоваться этими замершими рыбами и ничуть не огорчался, если форель вдруг исчезала, оставляя после себя медленные круги.

А когда ему удавалось забросить крючок с двумя нанизанными на него червями прямо перед носом форели и та мгновенно заглатывала наживу, Неуманн вытаскивал тяжелую рыбу, ощущая грань легкости и тяжести ее в воде и воздухе, и долго любовался форелью, а потом, завернув ее в лопух, складывал в рюкзачок и шел дальше — к порогам.

Возле порогов он разводил костер и, натаскав сухих еловых лап, ложился спать до утреннего жора.

Но в это утро он просыпался нехотя — ему снилось, что кто-то теребит его за плечо, и ему не хотелось открывать глаза, а когда он все-таки глаза открыл, то увидел двух людей, сидевших возле него на корточках, и страшное предчувствие беды охватило его.

— Сядьте, — сказал Роман, — у меня к вам дело.

— А что, собственно, случилось? — спросил Неуманн и удивился своему голосу. — Кто вы, господа?

— Сядьте! — повторил Роман. — И слушайте внимательно. Вы согласны помочь Исаеву?

— Как я могу это сделать?

— Это мы скажем — как… Сначала ответьте: вы согласны?

— Я никогда не преступал служебного долга.

— Если вы откажетесь помочь, Исаеву может грозить смерть. У нас нет иной возможности спасти друга. Поэтому ваш отказ помочь будет равнозначен двум смертным приговорам: Исаеву — в тюрьме, вам — здесь!

— Вы с ума сошли! Я представитель закона!

— Я повторять два раза не намерен, Неуманн, — сказал Роман и посмотрел на Юха. Тот, видимо, понял его, потому что рывком поднялся с земли и ударом в шею опрокинул Неуманна. Тот протяжно, по-заячьи заверещал, а Юха, сев на него верхом, заломил ему руки за шею и спросил, обернувшись к Роману:

— Кляп готов?

— Не нужен кляп. Ударь его в висок, и оттащим в реку…

— Я сделаю! — прохрипел Неуманн, увидавший явственно и до жути ощутимо свою мызу, медные сковородки на стенах, тяжелые дубовые балки и мягкий свет сумерек в ровных квадратах окон.

— Пусти его, — сказал Роман.

Неуманн сел, тяжело дыша. Роман протянул ему бумагу и ручку.

— Пишите, — сказал он, — и чтобы не было фокусов с почерком, у меня есть образцы ваших реляций — я сличу.

— Что писать?

— «Я, Неуманн Артур Иванович, обязуюсь сотрудничать с резидентом ЧК в Эстонии Павлом». Подпишитесь внизу. Это раз. Теперь дальше: «Сообщаю, что секретарь комфракции Пауль Раудсепп будет перевезен в Раквере, где его намереваются убить в лесу при попытке к бегству. Дату перевоза Раудсеппа я постараюсь выяснить у Плоома, который, вероятно, будет в курсе событий. Артур».

— Я не стану…

— Станете, — тихо сказал Роман.

— Что еще?

— Пишите: «Исаев поступил в мое ведение. Нолмар через свою агентуру настаивает на том, что он является русским нелегалом в Ревеле. Артур». Дальше: «Мною, Неуманном Артуром Ивановичем, получено от Павла 3000 (три) тысячи французских франков». Подпишитесь своим именем.

Роман спрятал эти документы в карман, придвинулся к костру, погрел руки и сказал:

— Теперь о том, что вы должны будете сделать… Исаев попросит у вас врача, поскольку у него начнутся сильнейшие боли в позвоночнике… И вы переведете его в больницу, как человека недвижимого, у которого отнимаются ноги. Естественно, вы сделаете это лишь после заключения экспертов о его нетранспортабельности — чтобы соблюсти ваше реноме… Поскольку теперь вы — мой агент, ваше реноме будет соблюдаться вдвойне тщательно, обещаю вам это совершенно твердо.

— Я не смогу держать его в больнице без охраны.

— Поставьте охрану.

— Я не убежден, что ваши люди смогут взять его оттуда — охрана в достаточной мере натренирована…

— Если мы не сможем взять его — к вам претензий не будет. Конечно, коли вы захотите устроить засаду, чтобы угробить наших людей и через них выйти на меня, — тогда другое дело… Во-первых, мы живем не в семнадцатом веке и ваши расписки сегодня же уйдут за кордон; во-вторых, если, несмотря на это обстоятельство, вы все же рискнете на пакость — я не поставлю за вашу жизнь и ломаного гроша: у меня иного выхода нет. А это вот, — Роман протянул Неуманну деньги, толстую пачку марок, — возьмите, первый гонорар, и, надеюсь, не последний.

Назад Дальше