Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 31 стр.


Бокий вдруг улыбнулся: улыбка у него была белозубая, обезоруживающая, добрая.

— Ну, дуньте, — сказал он, — дуньте. Честное слово, я готов дуть вместе с вами.

Шелехес сильной пятерней потер лоб, хмыкнул что-то под нос, потом широко расправил плечи:

— Ну, давайте, хотя мне это невыгодно: надо беречь позицию для суда.

— Я ж не веду протокола.

— А память зачем дана людям? Ну, ладно, Газарян. Первый пункт. Оговорить можно кого угодно и в чем угодно. Отчего вы верите проходимцу, а мне не верите? Где улики? Бриллианты в кармане? Дома в тайнике? Где они? Пункт второй. Кропотов. Как можно инкриминировать мне покойника? Посылка? Не отказываюсь, я ее передал товарищу Козловской, просил ее осмотреть — она должна это припомнить, если вы ее спросите, но она отказалась. Левицкий? Он и есть Левицкий. А если меня шельмуют?

— Делает тот, кому выгодно. Это не я, Яков Савельевич, это древние. Кому выгодно вас шельмовать?

— Тем, кому поперек глотки стоят Федор и Осип.

— Я вас очень внимательно слушаю и готов слушать дальше, но просил бы вас не спекулировать именами братьев.

— Упоминание не есть спекуляция.

— Так, как это делаете вы, — чистейшей воды спекуляция, и это не понравится трибуналу, вы уж поверьте.

— Значит, несмотря на отсутствие улик, вы решитесь меня вывести на трибунал?

— Неужели вы думаете, что вас будут судить без улик?

— Какая же это откровенность: пугаете меня будущими уликами, а сейчас о них молчите… Ничего себе товарищи у Федора!

— Кто для вас дороже: братья или родина?

— Это несоизмеримые понятия.

— Какое больше?

— И мерить это нельзя, у человека ведь помимо разума есть сердце.

— Как вы думаете, если я подобный вопрос задам Федору, он сможет ответить?

— Не знаю. Они — иные. Они бы, верно, ответили, что им революция дороже, чем брат.

— Верно. Они скажут так. Слушайте, Яков Савельевич, я сейчас нарушаю все законы… Слушайте меня внимательно: скажите мне, где ваши драгоценности, и мы сделаем все, чтобы сохранить вам жизнь. Поймите, на эти треклятые камушки мы должны покупать хлеб для умирающих детей. Вы ж сами отец… Пожалуйста, поймите меня и помогите мне помочь вам… У нас на вас есть улики, понадобится — будут еще. Поэтому если вы скажете — ну хоть не под протокол, а так, — где все это взять, ей-богу, я буду стараться как-то смягчить дело. Иначе — я вас пугать не хочу — трудно мне будет, даже ради Феди, помочь вам.

— Это шантаж, гражданин Бокий, — сказал Шелехес после недолгого раздумья, — и я поставлю об этом в известность и ваше начальство, и трибунал!

Бокий отвалился на спинку стула, как от сильного удара, потом медленно поднялся и, сутулясь, вышел из кабинета, только у двери остановился и как-то недоумевающе посмотрел на Шелехеса.

Ожидающий его Будников спросил:

— Ну, как? Вышло?

Бокий, не отвечая ему, устало махнул рукой и пошел к себе.

В приемной его ждал секретарь Уншлихта.

— От Владимира Ильича, — сказал он, передавая телефонограмму. — Просили сообщить о причинах ареста Шелехеса Якова Савельевича и спрашивали, возможно ли его освобождение до суда на поруки партийных товарищей или перевод из мест заключения ВЧК в Бутырскую тюрьму.

Бокий взял ручку и написал ответ — быстро, без исправлений, словно он давно ждал такого запроса:

«т. Уншлихт! Шелехес Я. С. арестован по делу Гохрана и обвиняется в хищениях ценностей. Освобождение до суда по ходу следствия не нахожу возможным. Также считаю необходимым содержать его во внутренней тюрьме ВЧК.

Второе письмо он отстукал одним пальцем на пишущей машинке:

«Товарищ Ленин!

Вами поручено мне ведение следствия по делу о Гохране. О ходе какового следствия я Вас еженедельно ставлю в известность.

Среди арестованных по сему делу имеется родной брат нашего Шелехеса — оценщик Гохрана гр-н Шелехес Я. С., за которого хлопочут разные “высокопоставленные лица”, вплоть до Вас, Владимир Ильич (Ваш запрос на имя т. Уншлихта от 8 с. м. за № 691). Эти бесконечные хлопоты ежедневно со всех сторон отрывают от дела и не могут не отражаться на ходе следствия.

Уделяя достаточно внимания настоящему делу, я убедительно прошу Вас, Владимир Ильич, разрешить мне не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давление по делу о Гохране, от кого бы они ни исходили. Или прошу распорядиться о передаче сего дела кому-либо другому…

Потом он позвонил в инотдел и договорился о срочной отправке в Ревель эстонца Виктора Пипераля,[29] затем вызвал сотрудников из научно-технической экспертизы и, положив перед ними на стол шифрованное письмо «племяннику» и собственноручное показание арестованного Шелехеса, а также его жалобу Дзержинскому на «произвол и беззаконие ВЧК», сказал:

— Срок три, от силы пять дней. Задание: установить, идентичны ли почерки; расшифровать письмо племяннику, соотнеся расшифровку с оценочным листом Наркомфина и Гохрана на драгоценности; указать дату составления письма «племяннику». Задача ясна?

26. Центр пересечения дорог

«Дорогой товарищ Ленин, в Москве ЧК арестован мой брат Яков Савельевич Шелехес. Я не могу поверить, что он совершил преступление против республики. Он не член партии, но в его доме мы с братьями скрывали от охранки Каменева, Скрыпника,[30] Томского,[31] Крестинского, Енукидзе.[32] Прошу дать указание разобраться самым тщательным образом. Если нужны ходатайства, то товарищи с дореволюционным стажем готовы будут поддержать мою просьбу.

Ульян Калганов был мужик тихий. Одни считали, что он смущается своего писклявого голоса, который никак не гармонировал с огромным ростом и бычьей, неподвижной шеей, — когда его окликали, он оборачивался всем корпусом; другие говорили, что он из староверов, а потому сторонится общества и беседует только со своей бабой; третьи просто-напросто считали его недоумком.

Был он непьющим, гулянок сторонился и даже на Петров день отводил ото рта чарку: в детстве его напоил отец, и он два дня лежал при смерти — исходил желтой рвотой. С тех пор запаха самогона не выносил — с души воротило.

Мужики и за это его не любили, хотя бабы жене его Фросе завидовали: «Нашим бы такую хворь — вот счастье было б…»

На войну его не забрали — был слеп на левый глаз, хотя и не заметно это: глаз как глаз, только зрачок с желтинкой.

С этого времени и начала его жизнь меняться. Мужиков в деревне осталось пятеро, а земель здесь, на границе с тайгой, было много. Вот и пошли солдатки к Ульяну за помощью. За весну и лето он почернел весь, высох. Плечи его из-за этого стали казаться громадными и похожи были на сложенные крылья большой птицы.

Осенью, собрав урожай, он взял с солдаток по четвертой части урожая — по-божески взял. Уехал в город и вернулся с молоденьким цыганистым пареньком, вместе они пригнали трех коней, быка и пять коров — хлеб покупали хорошо.

Следующей весной Ульян работал вдвоем от зари до зари с цыганом, а осенью пригнал еще пять коней и девять коров.

Теперь к нему раз в неделю приезжал на тарантасе старик Надеин, хозяин маслозавода, и увозил три деревянные кадки с желтой сметаной.

Зимой через деревню прогнали триста новобранцев. Вел новобранцев ротмистр Тарыкин. Ночевать он остановился у Калгановых — дом был чистый, пахло в нем кедрачом и хлебом.

— Куда ж тебе такое богатство? — спросил Тарыкин после ужина, когда Фрося подала самовар и бутылку красного сладкого вина. — Что с деньгами делаешь?

И вдруг Ульян заговорил. Голос у него был тихий, но не писклявый, а какой-то дотошливый — есть такие нутряные голоса: от них запах сильный идет, если близко слушать.

— Господин офицер, я и сам думаю, куда? Темень наша непролазная… Может, вы б чего подсказали?

— Какая ж ты темень, — ответил ротмистр, — вон и говоришь по-людски, и не как индюк. Новобранцы у меня, как индюки, — блю-блю, а понять ничего не поймешь.

— А я с людишками внутри себя привык говорить — когда внутри говоришь, складно выходит, только спешить не надо. Отстоится — загустеет, дельно пойдет.

— Вот-вот, это как раз по-индюшачьи: «отстоится, загустеет, пойдет». Ну, что это такое? Про что?

— Про то, господин офицер, что молоко, отстоямшись, загустеет в сливку, а с нее сметана. Слова — так же.

— Так и говори… Ну, о чем хотел посоветоваться?

— О том, что мне с достатком делать?

— Заводишко открой… Смолу кури или купи кузню.

— Людишки на меня озлобятся. У нас тех, кто скакает из гумна в хоромы, не любят. Так-то я тихой, кривой к тому. А купи заводишко или трактир открой — плювать вослед станут: мироед!

— На всякий чих не наздравствуешься, Ульян. В мире силу ценят. Будешь сильным — пусть ненавидят и за спиной от ненависти кровью харкают, в глаза все равно улыбаться станут и шапку драть.

— Это у кого кровь есть чужая, тому можно. А я тутошний, мне из себя труса не выцедить… Компаньона бы мне, — сказал Ульян и осторожно глянул на ротмистра. — Вроде как я нанялся приказчиком и все это не мое.

— Платить компаньону сколько будешь?

— Договориться можно.

— Не тяни. Это как мужика подряжать в саду работать: «Сколько платить?» — «Сколько дадите». — «Тьфу! Работа ж твоя! Почем ценишь?» — «Сколько дадите». Так я копейку давал. И гнал взашей. «Когда, — говорю, — цену надумаешь — приходи!»

— От оборота пять процентов, господин офицер.

— А оборот каков? Рупь целковый?

— Да я полагаю, что пятьсот рублев на год я вам откладывать могу.

— Откладывать? Голубь мой, я ж не мужик! Мне деньги нужны для того, чтобы жить. Я на фронт иду, а не на охоту. Присылай ко мне пятьсот рублей в год и зови старосту: напишу прошение. Трактир? Или завод?

— А вы напишите, дескать, Ульян Гаврилов Калганов мой приказчик и поручаю ему открывать дела по собственному усмотрению. И все.

— Нет, я еще допишу про пятьсот рублей.

— Господин офицер, а ну вы с войны-то вернетесь и у меня все добро оттягаете?

— Давай сейчас тысячу, и я отпишу, что получил взаймы от тебя деньги и никаких претензий в будущем не имею…

В двадцатом году Ульяна реквизовали.

А вскоре из тайги вышел Тарыкин — левый рукав пустой, засунут в карман френча. Месяц он отлеживался у Калганова на сеновале и ел картошку с салом. Потом как-то под вечер спросил:

— Ну и что? Утерся? Так и будешь сидеть да молчать?

— Против власти не пойдешь…

— Какая это власть? Это пьянь верх забрала да безделье! Кто правит деревней! Горлопан, у кого за душой ни гроша!

— У его наган.

— Значит, полагаешь, следует обождать?

— Полагаю — да.

— Ну-ну, — сказал Тарыкин, укладываясь в сене поудобнее. — Счастливо тебе.

— Или послабленье придет мужику, или кровь польется.

— Ну а если кровь? Кто начнет?

— Я не начну.

— Вот так вы все и киваете друг на дружку.

— А вы? Пулеметы в тайге у вас спрятанные — и начинали б.

— Пулемету две руки нужны, Ульян. А то б я начал.

— Ну, постреляете комбед. А дальше? Эскадрон придет с города — и к стене.

— Тайга большая, ушел бы.

— А заместо энтого комбеда новый посадят.

— И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка.

— Третий придет.

— И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх!

В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии.

Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал:

— Слезай с печи, самовар стоит.

Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело.

— Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся.

— Под снегом разве откопаешь?

— Я к труду приучен.

На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете.

А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков — пробиваться в Синьцзян, к китайцам.

Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке.

— Ульянушка, ты че? — тихо, дрожащим голосом спросила жена. — Че ты?

— Пшла, — тихо ответил он. — Пшла отсель…

«За что ж нас зверьями делают? — думал он. — За что в тайгу отжимают?»

— Ульянушка, — снова позвала жена, — там уж все ожидают нас. Пойдем, Ульянушка. Во двор повозки пришли.

Пружинисто поднявшись, он перекрестился на образа, потом снял одну икону и передал жене:

— С собой возьмем.

Когда повозки выехали на улицу, Ульян достал из мешочка две большие самодельные бомбы, спрыгнул с повозки, передав повод Фросе, и быстро побежал к дому. Осторожно разбил стекло в окне, сорвал кольцо и, опустив бомбу в зало, лег на землю. Через несколько мгновений дом его словно бы вырвало: разлетелись рамы, соскочила с петель дверь, понесло тяжелым, желто-бурым дымом.

Тарыкин после спросил его:

— Зачем ты так?

— Путь трудный, а я на ненависть не был заряжен. Теперь бездомный я, пуповину порвал, терять неча.

И пошли люди Калганова и Тарыкина через Сибирь.

И прошли они так больше тысячи верст, и подходили к Иркутску, как раз к тому месту на тракте, по которому ехали в старенькой машиненке Шелехес с Владимировым.

Осип Шелехес заехал за Владимировым: он должен был отвезти старика в третью бригаду — читать лекции красноармейцам.

Как обычно, Владимиров пилил Осипа:

— Был прекрасный учительский институт, так нет — давайте перекорежим на новый лад и назовем «наробразом». Дикобраз — наробраз! За три года вы учителя из неуча не сделаете! Вы получите всезнаек! Осип, ты слушаешь меня?

— Не очень, — ответил Шелехес: мысли его были в Москве.

— А в чем дело?

Назад Дальше