Бриллианты для диктатуры пролетариата - Юлиан Семенов 6 стр.


Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс, плавал в Америку на «торговцах» и с тех далеких пор «заболел» морем: дома у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову раздеться и сбрасывая свое легкое пальтецо, сказал:

— Располагайся, Ленюшка, я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу, по-фронтовому.

— Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться.

Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно красивым.

— Ну-ну, — сказал он, — денег-то у тебя сколько?

— Денег нет… Так, мелочь, долларов двадцать… Зато я привез рукопись нового романа.

Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг ноздрястого, ярко-желтого сыра.

— О чем роман?

— О декабристах.

Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил:

— А кому здесь декабристы нужны?

— Ох уж этот скепсис российский!

— Ну-ну, — повторил Воронцов и разлил водку по стаканам.

— Граненые, — заметил Никандров, — как у твоего егеря в Сосновке.

— У Елизарушки, — сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, — как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью — такая есть только у русских егерей. — Он отрезал два толстых ломтя сыра и добавил: — И жен.

— Ну, уж если они изменяют — и жены и егеря, — тоже по-русски: до одури и безжалостно.

— В том, что произошло с Верой, повинен я.

— Я не о Вере… Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням глаза выкалывал… штопором…

— Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут — просто так, скуки ради…

Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, — обросший, седеющий, в рванье, — кто бы в нем тогда признал блистательного петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: «Попили нашу кровушку, паразиты! Хватит!»

— Может быть, ты прав, — ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в несколько раз газета.

— Ну, за встречу, Леня.

Они молча выпили.

— Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был…

— Не завидуй, Виктор. Ты здесь, у себя в ко… — Никандров осекся было, но Воронцов помог ему:

— В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, ты раз там уснул на святки вместе с борзой… Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри перекрестили… В конуре, Леня… Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка.

— Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно.

— В Берлине больше.

Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и, как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери.

— Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь хозяин. Я у хозяев живу, Леня.

Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились хлебосольством, широким — на английский манер — демократизмом, великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был чужд как нуворишам, так и бедневшим дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак не аристократическое происхождение.

«А ведь великолепно держится, — думал Никандров, — потеряв все, что можно было, он сохранил самого себя, достоинство. Поэтому победит. Мы гибнем, когда вступаем в сделку с собою. За этим зорко смотрит царь-случай, выстраивающий свои загадочные комбинации из взаимосвязанности добра и зла, безволия и напора, верности и предательства. Оступись — в себе самом, наедине со своим истинным „я“, уступи злу хоть в толике — и ты погиб. И пусть после сделки с самим собой тебя ждет на какое-то время слава, признание и богатство, все равно ты обречен неумолимой логикой его величества случая, которому все мы подвластны, но понять который нам не дано. Он как бог. Его надо свято, духовно бояться; только такой страх может обуздать дьявола в человеке».

Спустившись к хозяину, Воронцов спросил:

— Ганс Густавович, позвольте воспользоваться телефонным аппаратом!

— Та, пожалуйста, только не очень толго…

Воронцов позвонил в редакцию газеты «Ваба сына» и попросил к аппарату господина Юрла.

— Добрый вечер, Карл Эннович, это Воронцов.

— Добрый вечер, граф.

— Сегодня из Москвы к вам прибыл писатель Никандров.

— Ко мне? — удивился ведущий репортер отдела искусства и хроники. — Я его не приглашал. Видимо, он прибыл к вам, а не к нам…

— Нет, с нами его связывать не стоит. Он вне политики, он — один из талантливейших писателей России. Я бы хотел просить вас прийти сегодня в «Золотую крону» — Никандров расскажет о том, что сейчас происходит в России.

— Мы в общем-то догадываемся, что происходит в России.

— Но вы получите самые свежие новости от писателя, который был вынужден покинуть родину.

— Понимаю, понимаю… Поить будете?

— Водкой напоим.

— Видите, какой я стал грубый материалист после того, как на вашей родине победили материалисты? — посмеялся Юрла. — Нельзя отставать от времени.

— К десяти ждем.

Воронцов опустил трубку на рычаг, потер сильными пальцами скулы и растянул несколько раз губы в гримасе яростного, беззвучного смеха.

В редакции двух русских газет — «Последние известия» и «Народное дело» — звонить было рискованно. «Последние известия» более тяготели к платформе кадетов, а «Народное дело» являлось органом социалистов-революционеров. Газеты эти не имели здесь веса, а Воронцову хотелось привлечь к Никандрову внимание не столько несчастной, безденежной, погрязшей в интригах эмиграции, сколько местной интеллигенции. Поэтому ни редактору «Последних известий» Ляхницкому, ни Владимиру Баранову, ведущему критику «Народного дела», Воронцов звонить не стал. А редактору Вахту он попросту звонить не мог — эсер ненавидел его.

«У нас всегда так, — подумал он, листая записную книжку, — когда иностранцы проявят интерес — тогда и свои зашевелятся. А если я сейчас стану нашим навязывать Никандрова — сразу начнут нос воротить: один за то, что он был недостаточно левый, другие — за то, что не слыл крайне правым… Нет уж — пусть здешние о нем шум подымут, тогда наши начнут — без моей на то просьбы».

— Ян? Здравствуйте, — сказал Воронцов, вызвав следующий номер. — У меня к вам просьба. Возьмите кого-нибудь из собратьев поэтов и приходите сегодня в «Золотую крону» к десяти: из Москвы приехал Никандров.

— Кто это?

— Ваш коллега — писатель. Он умница и прелестный парень. Я пригласил Юрла, он даст об этом информацию: пресс-конференция, которую ведут поэты, — сама по себе сенсационна.

Обернувшись к Сааксу, Воронцов снова потер пальцами холодные, гладко выбритые щеки и сказал:

— Ганс Густавович, а теперь просьба. Ссудите меня, пожалуйста, пятью тысячами марок.

— Не моку, друк мой. Никак не моку.

— Я всегда был аккуратен… Пять тысяч — всего пятнадцать долларов…

— Та, но в вашей аккуратности заинтересован только один человек — это вы. Иначе вам придется платить проценты. А в чем заинтересован я? Не обижайтесь, господин Форонцоф, но каждый человек должен иметь свою цель.

— Вы правы… Можно позвонить еще раз?

— Та, та, пожалуйста, я же отфетил фам.

Воронцов чуть прикрыл трубку рукой:

— Женя, это я. Приехал Никандров. Будет очень жестоко, если он в первый же день столкнется с… Ну, ты понимаешь. Возьми кого-нибудь из наших, и приходите к десяти в «Крону». Если сегодня Замятина, Холов и Глебов не заняты в кабаре — тащи их тоже. И подготовьте побольше вопросов о прошлом, о его роли в нашей культурной жизни и о связях с переводчиками в Европе. Ты понял меня?

Воронцов снова обернулся к Гансу Густавовичу и сказал:

— Я вам предлагаю обручальное кольцо. Вот оно. Как?

— Та, но уже фсе юфелиры закрыли торковлю.

— Что же я — медь на пальце ношу?

— Почему медь? Не медь. Я понимаю, что фы не будете носить медь на пальце. От меди на пальце остаются синие потеки и потом начинается рефматисм. Просто я не знаю цены на это кольцо, я не хочу быть нечестным.

— Я не продаю кольцо. Оставляю в заклад. За пять тысяч марок. Если я не верну их вам через неделю — вы его продадите за двадцать тысяч.

— Ох, какой хитрый и умный, косподин Форонцоф, — посмеялся Саакс, доставая деньги, — и такой рискофанный. Разве можно оставлять в заклат любовь?

— А вот это уже не ваше дело.

— До сфиданья. И не сердитесь, я шучу. Кстати, к фам зфонила женщина, которая зфонит поздно фечером.

— Что она просила передать?

— Она просила сказать, что состояние фашего друга ухудшилось.

— Резко ухудшилось?

— Та, та, ферно, она сказала — «резко ухудшилось». Она просила фас зайти к нему секодня фечером.

— Мне придется еще раз позвонить, — сказал Воронцов и, не дожидаясь обстоятельно-медлительного разрешения Саакса, вызвал номер и по-немецки, чуть изменив голос, сказал: — Пожалуйста, передайте той даме, которая по субботам снимает седьмую комнату, что сегодня я задержусь и буду не в десять, а к полуночи.

— Да, господин, я оставлю записку нашей гостье.

— Не надо. Вы передайте ей на словах.

— Хорошо, господин, я передам на словах.

— Прости, я задержался, — сказал Воронцов, поднявшись к себе, — почему ты не пил без меня, Леня?

— Один не могу.

— Значит, гарантирован от алкоголизма.

— Это верно.

— Тут вокруг тебя начался ажиотаж: пресса, поэты.

— Пронюхали? Откуда бы?

— Щелкоперы — труд у них такой, да и ты — не иголка в стоге сена. Голоден?

— Видимо — да, только я голода не ощущаю.

— Смена белья есть? Не вшив?

— Я прошел санпропускник, а смены белья нет. Куда-нибудь двинем?

— Сорочки посвежей нет? Галстуха?

— Ничего, из Москвы приехал — не из Вашингтона.

— Если бы ты приехал из Вашингтона — сошло бы, а поелику из Москвы прибыл — швейцар не пустит в кабак.

— Кого?

— Нас. Вернее, тебя, я при галстухе.

— То есть как это прогонит? Что он — член Совдепа?

— Совсем даже нет, — ответил Воронцов, доставая из чемодана, спрятанного под кроватью, туго накрахмаленную сорочку, — он очень Совдепы не любит, хотя и трудящийся, так сказать. Среди тех, кто посвятил себя лакейству, тоже есть свои партии и патриции, рабы и хищники. Хищники давно поняли, что богатство и независимость может прийти только через изощренное, особое самоунижение. Он клиента ненавидит — тяжело ненавидит, а весь в улыбке, почтении, нежности, дозированном панибратстве. Я думаю, московские лакеи картотеку вели на нас — до переворота. А по счету платить им некому, так они жеребцам глаза… Штопором…

Никандров стремительно глянул на Воронцова, но лицо его было непроницаемо.

— Здешняя индустрия лакейского унижения поразительна, — продолжал Воронцов. — Она предполагает восемь часов рабства и шестнадцать часов тайной, могущественной свободы. Лакеи скоро начнут создавать свои клубы — поверь. Ну, с богом. Давай на дорожку еще по одной… Галстух не в тон, но, прости, у меня только два.

— Неужели ты ничего не взял с собой из дома, Виктор?

— Бриллиантов взял тысяч на сто…

— Сильно пил?..

— Я, Леня, помогал. Сначала Антону Иванычу Деникину, потом поехал в Омск — адмиралу передал все… Помнишь корнета Ратомского? Умер с голода в Шанхае, а была вакансия — лакеем в английский клуб. Не пошел. Я всегда считал его предков не очень чистыми в крови: гонора в нем было преизбыточно… Я ведь, лакействуя, накопил в клубе денег на дорогу в Европу… Ваш сия, прашу…

— За тебя, Виктор, — поднимая стакан, сказал Никандров, чувствуя, что он в третий раз за сегодняший день не может сдержать слез. — За твое сердце и за мужество твое.

— Полно, Леня… Полно… Это все полезно — что было. За одного битого двух небитых дают.

Уже на улице, вышагивая через осторожные весенние сумерки — поздние, в тревожном предчувствии моря, с сиреневыми закраинами, изорванные четкими рельефами темных крыш, Никандров наконец спросил:

— Неужели никто из наших не мог тебе помочь?

Воронцов ничего не ответил, только усмехнулся.

— Дорогу, Леня, запоминай, — сказал он наконец, — тебе одному придется возвращаться, у меня деловое рандеву на сегодняшнюю ночь.

— Я помешаю тебе?

— Нет, я к себе никого не вожу…

— Совестишься конуры?

— Господи, что ты!.. Я не из купцов все-таки… Нет, тот человек живет в самом центре, и ему неудобно сюда добираться. Леня, скажи мне, как в детстве доброму старику на исповеди, — дома по-прежнему страшно? Как в восемнадцатом?

— По мне — стало еще хуже. Мужик доведен до полного измождения… Что им наша деревня… Ты им подай городской пролетариат… Вот они и решили уничтожить крестьянство, заставить мужиков уйти в город, стать даровой рабочей силой, чтоб заводы строить — по ихней схеме без завода нет счастья в жизни и мировой революции. Жестокая схема, а потому и мы все в этой схеме лишь неживые компоненты, так сказать, перемещаемые элементы общества…

«Ревель, Роману.

Необходимо выяснить, кто из сотрудников нашего посольства имеет контакты с людьми из иностранных представительств, аккредитованных в Эстонии. Поскольку сведения получены из источника, подлежащего проверке, прошу соблюдать чрезвычайную осторожность и такт.

4. Расстановка сил

Глава эстонского государства Пятс быстро пошел навстречу Литвинову по толстому ковру, который скрадывал звук шагов.

Поначалу ковра не было, и идти навстречу послу приходилось через громадный зал, а паркет здесь был выложен какой-то особый, невозможно гулкий, и президент смущался того солдатского грохота, который шлепал гулким эхом по углам зала, хотя он старался мягко ступать на носки.

— Здравствуйте, господин президент…

— Здравствуйте, простите, что я задержал вас…

Пятс выждал паузу, думая, что Литвинов ответит нечто обязательное в таком случае, вроде «я понимаю вашу занятость», но посол ничего не ответил, пауза затягивалась, и президент, протянув левую руку, указал на два кресла возле камина:

— Прошу вас.

— Благодарю.

Литвинов набычил голову — она сейчас показалась президенту громадной, больше туловища посла, — чуть подался вперед и заговорил:

— Несмотря на наши неоднократные просьбы, полиция Эстонии не предприняла никаких шагов против тех бандитских групп, которые, базируясь в Ревеле, совершают нападения на города и населенные пункты, расположенные в РСФСР, и занимаются там грабежами, убийствами и насилиями.

— Пожалуйста, факты, господин посол. Бездоказательность в таком вопросе может быть трактована лишь как попытка вмешиваться в наши внутренние дела.

— Я думаю, если мы станем приводить факты, то картина получится обратная. Не мы вмешиваемся, а в наши внутренние дела вмешиваются: с территории Эстонии в Россию перебрасываются бандгруппы; здесь они находят покровительство.

— Я вынужден повторить: базой для обсуждения этого вопроса могут быть лишь строго документированные факты.

Литвинов достал из кармана пиджака несколько листочков бумаги. Он доставал их медленно, неуклюже, и делал он это продуманно и весело: президент никак не думал, что посол привезет официальный документ в кармане, а не в папке. Посол позволял себе шутить — иногда рискованно, но всегда точно и беспроигрышно.

Назад Дальше