— Не жалеете? — спросил я.
— О чем? — Он быстро повернулся ко мне.
— Что вы здесь председателем. Наверно, можно было в городе остаться?
Гущин хохотнул. Павел с удивлением посмотрел на меня.
— Смешной вы, Петя. Я же деревенский! Мужик. Паша, ну-ка, останови. Давайте выйдем, — сказал он мне.
Мы вышли. Было прохладно; поднимался ветерок, он пах свежестью, землей, спелой рожью. Все было в росе, тускло сверкало. Бескрайние поля были кругом под высоким, бескрайним небом. Дышалось легко, полной грудью. Я не люблю громких слов. Но все-таки именно так: жизнь казалась прекрасной.
— Понимаете, Петя, — заговорил Иван Матвеевич, — вот все это мое: поля, простор, ветер. Это у меня в крови. Моя земля. Земля моих отцов. Торжественно, но очень точно. Здесь под каждым метром кости наших предков. Здесь проходили татары. Ведь совсем рядом Куликово поле, вы знаете?
— Слышал.
— Было бы время — съездили. И сколько кругом лилось русской крови! Во все века. И в Отечественную тоже.
— Здесь немцы были? — спросил я.
— На этом месте, где мы с вами стоим, не были. А вот за тем взгорком деревня Дыбовка. В сорок втором спалили ее немцы дотла. Там война и остановилась. А какие кругом бои были, Петя, сколько наших ребят полегло!.. Но неистребимо русское семя. Растет народ. — Он посмотрел на меня влажными глазами. — Эх, работать надо! И что здесь можно сделать! Поглядите, сколько земли! Без края. Одно слово — Россия! И сделаем. Только бы не мешали. И людей мало, рабочих рук не хватает. Просто полный зарез. Сейчас зарез, а зимой не знаю, куда парней поставить, к какому делу приткнуть. Тоже проблема. — Он хитро подмигнул мне. — Заговорил я вас, Петя. Ладно, поехали.
Я, кажется, задремал. Впереди уже маячила церковь Воронки. Я даже не заметил, как мы проехали Митькин брод.
Из полусна вывел меня вопрос Ивана Матвеевича:
— Морковина расстреляют?
— Почему именно Морковина?
— Да разве теперь вам не ясно?
— Как вы думаете, — сказал я, — мог Василий, зная о револьвере, взять его и...
— Чтобы Васька убил! — ахнул Павел. — Да он курицу зарубить боится.
— Вы сами, Петя, сказали: остановимся на Сыче.
— До утра, до звонка из прокуратуры, — сказал я, и непонятная тревога, беспокойство, не знаю... дурное предчувствие, что ли, охватили меня. — Если Морковин-старший... В Уголовном кодексе РСФСР есть сто третья статья. Умышленное убийство без отягчающих обстоятельств. До десяти лет. Есть другая статья, сто вторая. Там несколько пунктов. Отягчающие обстоятельства. Заключение до пятнадцати лет или расстрел.
— Повесить его, гада, нужно, — сказал Павел. — Такого парня... — Он крутнул головой. — И публично, при всем народе.
— А вы, Петя, за какую статью? — как-то нервно спросил Иван Матвеевич.
— Сначала я должен установить и задержать убийцу, а уже потом думать о статье.
И здесь мое путаное, тяжелое душевное состояние вылилось в конкретные мысли. Сыч убил Михаила. И теперь ушел. Пока я тянул резину, ушел, скрылся. Ночью. Сразу наступило облегчение: раз ушел, значит, он убийца, все проясняется. А далеко он не уйдет, задержат.
Ушел, скрылся...
Я сказал об этом Ивану Матвеевичу. Гущин усмехнулся.
— Сыч ушел? Исключено. Вы поймите: для него нет страны, дорог, поездов. У него отмерли участки мозга, которые могли бы воспринимать окружающий мир. Есть только его двенадцатый двор: шестьдесят соток, сад, изба, корова, Марья. Да, вам это трудно представить. Паша! Давай проедем мимо Морковиных, задами.
Мы его увидели издалека. За своим огородом, под самым плетнем он выкашивал узкую полоску побуревшей травы.
Согнутая фигура, мерный шаг. Взмахи косой — один за другим. Рассчитанно, неторопливо. Никого кругом. Тишина. Только голос косы:
— Ззык! Ззык! Ззык!
Мы проехали мимо. Сыч не оглянулся. Все тот же мерный шаг, взмахи косой.
— Скажите ему: «Завтра тебя расстреляют». Сегодня он будет весь день косить, чтобы его скотина была сыта. — У Гущина было расстроенное, усталое лицо. — Вам, Петя, надо поспать. Еще рано.
— А вы?
— Где-нибудь днем приткнусь. Сейчас на Звягинские поля поедем. Там ребята ночью косили. Да и наряды распределять скоро.
Спать совсем не хотелось. Но как только я лег на сеновале — бабка Матрена постелила там лоскутное одеяло и положила подушку без наволочки, пеструю, как курочка Ряба из сказки, — мгновенно липкий сладкий сон завладел мною.
20
Разбудил меня Фролов. Он был встревожен.
— Прибыл шеф. Похоже, разгневан. Просил разыскать вас.
«Только этого не хватало», — подумал я и посмотрел на часы. Полдевятого. Уже жаркое солнце било в глаза.
И, окончательно проснувшись, я понял, что весь наполнен непонятной тоской. Липкой, тяжелой.
— Из областной прокуратуры не звонили? — спросил я.
— Нет. — Фролов с любопытством посмотрел на меня. — Дали санкцию на арест Василия Морковина?
— На подписку о невыезде.
— Зря. Ведь сбежал. А в отпуск приехал. Мотив довольно веский. Я склонен подозревать младшего, а не старика, который копается себе в огороде.
«В этом есть логика», — подумал я.
— Вы говорили с шефом?
— Не успел. Перекинулись двумя словами. Очень недоволен медлительностью. Я вам советовал, Петр Александрович: взять обоих, перекрестный допрос. Еще было время...
— Я веду дело? — резко спросил я.
— Ну, вы. — Фролов удивленно посмотрел на меня.
— И предоставьте решать мне! — закричал я. — В советах не нуждаюсь! «Заткнись, кретин», — запоздало одернул я себя.
Фролов не ответил. Лицо его стало обиженным и насмешливым.
Около правления колхоза стояла знакомая синяя «Волга». Рядом быстро шагал взад и вперед Николай Борисович. Большой, тяжелый, в парусиновом костюме. Увидел нас, остановился. Мы подошли.
— Здравствуйте, Николай Борисович, — сказал я.
— Здравствуйте, Петр Александрович. — Он протянул мне руку («Петр Александрович», — удивился я), открыл дверцу машины. — Садитесь.
Я сел.
Николай Борисович тяжело плюхнулся за руль, включил мотор. Поехали. Молчали. Я видел красную, напряженную шею своего шефа и понимал, что он злится. Все равно. Безразличие охватило меня: «Черт с ним».
— Напрасно вы, Николай Борисович, утренние часы портите, — сказал я, впадая в привычный иронический тон. — Половили бы рыбку.
Он не ответил. Выехали за деревню, остановились в тени придорожных кустов.
— Выйдем, — сказал Николай Борисович.
Вышли.
— Сядем.
Сели на пыльную траву.
— Ты что, враг себе? — тихо спросил он.
— В чем дело, Николай Борисович?
— Ты выявил убийцу?
— У меня есть... — Я хотел сказать «подозреваемые» и сказал: — ...подозреваемый.
— «Подозреваемый»! — повторил Николай Борисович, скрывая раздражение («Сказал ему Фролов о Василии или нет?»). — И чего ты с ним церемонию развел?
— Мне еще не все ясно.
— Петя... — И я увидел, как он волнуется. Он даже вспотел. — Я желаю тебе только добра («Почему он так усиленно желает мне добра?» — впервые подумал я). Я еще вчера утром знал суть дела. Это — легкое дело. Я специально послал тебя на него. Чтобы начало твоего самостоятельного пути было эффектным. Согласись, это очень важно.
«Ну и дайте мне мое первое дело довести до конца самому. Я хочу во всем разобраться. Сам. Понятно? Сам! Нет, уважаемый Николай Борисович, я не буду посвящать вас в логику своего расследования... А в чем заключается моя логика? Я хочу понять... Да, это для меня даже важнее. Не только кто убил, но почему? Почему?»
Я лег на спину. Трещали кузнечики. Над нами легкими кругами плавал ястреб. В ушах возник звон. Издалека доносился голос Николая Борисовича:
— Пойми, крупный ты корабль. Дальнее тебе предстоит плавание. (В последнее время он часто говорил мне это.) Морковина надо было взять через несколько часов. Собрать самые элементарные сведения, взять и прижать к стенке. Раскололся бы. Как миленький. И улики бы нашлись. А что получается? Вторые сутки идут. («Фролов не сказал ему о Василии Морковине».) Вот что. Давай вместе, сейчас возьмем Морковина... — В голосе его не было уверенности. Что его смущало? — Я сам допрошу его. Ты увидишь, как это делается.
— А если я сомневаюсь? — Я сел, и наши взгляды встретились; в глазах Николая Борисовича трепетал лихорадочный огонек.
— В чем сомневаешься?
— В том, что Михаила убил Морковин-старший.
— Старший? Да, мне говорил Воеводин. («Ну, еще бы! Какую радость я ему доставил. Представляю: «Новенький вроде запутался».) Зачем тебе понадобился его сын? Постой! Ты подозреваешь Василия Морковина? У тебя есть для этого причины?
— Нет, — солгал я. — Он мне нужен как свидетель.
— А что убийца этот старик — сомневаешься? — В голосе Николая Борисовича было нетерпение.
— Да! На полпроцента, но сомневаюсь. — («Какие-то идиотские полпроцента», — подумал я.) Тоска сгущалась. Она была огромна. В сто раз больше моих сил противостоять ей.
— Тебе нездоровится? — спросил вдруг он.
— Мне отлично!
Николай Борисович заговорил медленно, спокойно, и металл был в его голосе.
— Если даже ты сомневаешься на десять процентов, на двадцать! Все равно Морковин должен быть арестован.
— Почему? — Кровь жарким потоком хлынула к лицу.
— Потому что, раз совершено преступление, правосудие должно найти преступника и осудить его.
— А если человек невиновен? — Чёрт! Я еле говорил. Сжало горло. Это у меня и раньше случалось. На нервной почве.
— Морковин невиновен? — раздраженно спросил он.
— Ладно. Допустим, что виновен... Ну, а если нет... Если нет! — заорал я.
Николай Борисович продолжал все так же спокойно и тихо. Наверно, для него было очень важно заставить меня думать, как он.
— Подожди. Ответь мне сначала на вопрос... — Он подыскивал слова. — Отвлекись... Представь — перед тобой дилемма: интересы Морковина и интересы общества. Чьи интересы ты выбираешь?
— Морковина! — быстро сказал я.
— Ты допускаешь грубую ошибку. — Николай Борисович внимательно, с надеждой (или мне показалось, что с надеждой?) смотрел на меня. — Пойми! Морковин — единица, крошечная мошка. А общество — миллионы.
— Но общество состоит из таких единиц! — закричал я. — Юрист всегда имеет дело с конкретным человеком, с конкретной судьбой. И отвечает за эту судьбу!
— Все это абстрактный буржуазный гуманизм, — жестко сказал он. — Не забывай, никогда не забывай: ты служишь классу. Пойми, Петя, пойми! Мы одна из тех инстанций, которая создает социальный климат страны. Это принципиально важно! — Николай Борисович вытер платком мокрое лицо. — В этом климате может совершиться преступление. Или не может. Это во многом зависит от нас. Убит человек... Ты смотришь: кто убитый, по каким мотивам... Ты вникаешь в суть — запомни! — с классовых позиций. Ты ищешь убийцу. Он должен быть найден! И это прежде всего важно не для убитого — что ему? И даже не для убийцы. А это главное для тех, кто рядом. Конечно, конечно... — В его голосе промелькнули неуверенные нотки. — Бывают ошибки. Трагические ошибки... Но... Зажми сердце в кулак! Будь выше эмоций. Ты служишь идее! Ты выбрал себе тяжкий крест... За него не говорят спасибо... — Взгляд Николая Борисовича блуждал по моему лицу, и у меня было такое впечатление, что он меня не видит. — Помни: в любом случае акт наказания должен состояться.
— Но почему? Почему?
— Потому что в крайнем случае пострадает один человек, а выиграет все общество. Люди, находящиеся в зале суда...
...Когда я учился в шестом классе, у нас физику преподавал некий Корней Степанович Лященко, длинный, худой, язвительный, с ртом, набитым стальными зубами. У него была привычка: снимать с руки золотые часы и класть их перед собой на стол или на край первой парты, которая была вплотную придвинута к столу. Корней Степанович отличался редкой пунктуальностью, и его уроки были четко рассчитаны по минутам. Он подходил к столу, брал часы, рассматривал их, говорил: «Ну-те-ка! А теперь перейдем к повторению». И клал часы на место. Еще он был завучем.
Однажды кончился урок физики, а следующим была ботаника. Но после звонка в класс опять вошел Корней Степанович. Не вошел — влетел. Его как-то всего скривило.
— Кто взял мои часы? — тихо спросил он.
Класс загудел: у нас не было воров.
— Кто украл мои часы? — закричал Корней Степанович.
— Нам не нужны ваши часы, — сказал кто-то.
— Райзмин! Выйди из-за парты.
Геша Райзмин сидел за первой партой. Это был тихий худой мальчик, сын сапожника, который работал на углу у нашей школы в своей коричневой будке.
— Ты украл часы? — вкрадчиво спросил Корней Степанович.
— Нет, я не брал, — сказал Геша.
— Выверни карманы.
Геша вывернул пустые карманы. Его большие глаза медленно наполнялись слезами.
— Дай портфель! — закричал Корней Степанович.
Он перерыл портфель; часов там, конечно, не было. Тогда он полез в парту и вынул оттуда свои золотые часы.
— Ну? — радостно сказал Корней Степанович. — Что скажешь?
— Не знаю... — прошептал Геша. — Я не брал.
— Вор! — взвыл Корней Степанович, и из его стального рта полетели слюни. — Вор! — Он замахнулся на Гешу и еле сдержался. — Из школы вылетишь, мерзавец! В два счета!
— Я не брал, не брал!.. — в ужасе шептал Геша, и по его худым щекам ползли слезы.
— Да они, наверно, упали в дырку для чернильницы! — обрадованно закричал кто-то. — Смотрите, там же нет чернильницы!
Класс облегченно вздохнул.
— A-а! Вот что! Вы все заодно! — закричал уже визгливо Корней Степанович. — Воры! Шайку организовали. А ты! Ты... — Он тряс перед носом Геши длинным пальцем. — Ты у меня поплатишься! — Он вошел в раж и уже не мог остановиться. — Ворюга!
— Не брал... не брал... — И вдруг Геша бросился из класса.
— Ребята, за ним! — крикнул наш староста Вова Березин.
С дикими криками мы вырвались из класса — все тридцать шесть человек. Мы так никогда не кричали. В эти вопли мы вложили весь свой гнев и всю свою растерянность. Я запомнил, что Корней Степанович стоял, как столб, раскинув руки, и на его ненавистном лице был испуг.
Мы нашли Гешу в будке отца. Он уткнулся ему в плечо и сквозь рыдания повторял:
— Папа... не брал... Честное пионерское... не брал... Клянусь жизнью мамы... не брал...
— Я верю тебе, сынок, я тебе верю, — говорил его отец, мужчина с курчавой головой и черными от масел руками. Вид у него был потрясенный: он не знал, что делать.
Гешу Райзмина исключили из школы. И тогда наш класс взбунтовался: мы сначала срывали уроки Корнея Степановича, писали ему гадости на доске, а до этого была у него идеальная дисциплина. Потом мы стали срывать все уроки, даже у любимых учителей. Мы хулиганили на переменах. Наш бунт перекинулся в другие классы, которым, наверно, было просто приятно брать с нас пример. Вернули в класс Гешу Райзмина, вынужден был уйти в другую школу Корней Степанович. Но до конца покой не восстановился в нашем маленьком обществе из тридцати семи человек. Мы ожесточились, мы стали хуже учиться и больше ссорились между собой, мы окончательно перестали верить в непогрешимость взрослых и в справедливость их мира. И эти чувства росли вместе с нами.
— ...люди, которые прочитают в газетах о том, что преступление не осталось безнаказанным, поймут: любое нарушение правопорядка не остается без последствий, от возмездия за содеянное увильнуть невозможно. И это в целом воспитывает массы в духе уважения перед законом!
Николай Борисович выжидающе смотрел на меня.
— И пусть пострадает невинный человек, да? — закричал я, проглатывая нервный комок. — Это неважно?
Он заговорил мягко, даже с сожалением и с явным чувством превосходства:
— Я понимаю тебя, Петя. Благородно, идеально... Молодость, еще не соединенная с практикой нашего жестокого века. Странно... Откуда? Почему? В вашем поколении отсутствует классовый корень. Пойми, это должно быть постоянным состоянием твоего духа: благо общества — превыше всего! Для этого требуется государственная мудрость, классовое чутье. — И он ринулся, как в атаку: — Что же, пусть пострадает невинный, если это нужно для блага общества!