Сыграй мне смерть по нотам... - Гончаренко Светлана Георгиевна 7 стр.


– Если из аванзала уши не видны, значит, они действительно крошечные! Да, молодость и красота неотразимы. Коленька, ты знаешь, я очень люблю Настю, но когда подумаю, как она кокетлива, насколько она моложе тебя, давно перешагнувшего рубеж тридцатилетия…

– Настя нисколько не кокетлива!

– Что ты понимаешь в этом! – воскликнула Вера Герасимовна. – Ты так молод!

– Но вы сами только что сказали, что я старый пень!

– Ты стар для Насти! В абсолютном смысле ещё молод и неопытен. Ты не руководствуешься разумом. Твоя покойная мать всегда мечтала видеть рядом с тобой пусть неприметную, но преданную и серьёзную девушку…

– Сорока восьми годов и с физиономией павиана.

– Ты жесток! Юля Водопивцева на павиана не похожа. Ты был бы много счастливее…

– Вера Герасимовна, счастливее не бывает, – перебил её Самоваров. – И не надо больше говорить о Юле. А вдруг я и вправду в неё влюблюсь – заочно? А потом брошу.

– Фу, Коля, что ты несёшь! Ты никогда никого не бросишь. Другое дело, что не влюбишься. А жаль! И довольно болтать! Я заметила, мужчины очень любят поболтать о любви и о женщинах. Одевайся, мы ждём тебя внизу.

Самоварову уже расхотелось куда-то идти и украшать собою неведомое общество. Но слово не воробей!

Он спустился в скудно освещённый вестибюль (посетителей здесь уже не ждали) и прошёл мимо пустых вешалок. Из весёлой комнатки у гардероба ещё сочился свет. Там Вера Герасимовна закутывала и собирала в путь, на мороз, Альберта Михайловича.

Самоваров сел на скамейку, прислонился спиной к толстой колонне. Возле гардероба произрастало четыре таких классических колонны-баобаба. Далеко наверху, в Мраморной гостиной, до сих пор играли на рояле. Самоваров подумал, что было бы, если бы он не встретил когда-то в Афонино Настю …

Слабый скрип мышью вполз в его рассеянные мысли. Он обернулся и увидел, что по парадной лестнице спускается рыжая псевдошкольница с хвостиками. Теперь даже издали никто не принял бы её за ребёнка. На ней была кокетливая лохматая шубка и сапоги почти на таких же высоких каблуках, как у Ирины. А хвостиков видно не было – они скрывались под смешной мальчишеской шапкой с ушками. Шапка эта скорее намекала на сознательно избранный стиль, чем на желание казаться малолеткой. Да и в квадратном лице девицы ничего не было детского, несмотря на наивное кружево веснушек.

Самоваров поплотнее вжался в колонну. Ему совсем не хотелось снова общаться с беспардонной рыжей особой. Однако пришлось досмотреть третий акт ненужной пьесы, и снова он оказался в середине ряда.

Дело в том, что любительница подслушивать за портьерами не пошла к выходу, как предполагал Самоваров. Она остановилась, огляделась по сторонам и вдруг преспокойно села на скамью у точно такой же толстой колонны. Самоварова скрывала густая тень, а девица устроилась прямо под люстрой, достала из сумочки мобильник и, отогнув ухо шапки, сунула его в свои кудри.

– Мне Андрея, – сказала она негромко, но тут же сердито зашипела:

– Как кто? Я это, Анна. Рогатых, какая же ещё? Не дури, Полина, мне некогда!

Она переждала минуту, нетерпеливо дёргая ногой в скрипучем сапоге (именно этот скрип и вывел Самоварова из полудремоты).

– Андрей, – начала рыжая совсем другим голосом, послаще. – Я из музея. Сидела до упора, как ты и просил. И что ты думаешь? Явился Вагнер! Разумеется, с видом Джеймса Бонда. За статуи прятался, крался гусиным шагом. Но я его, голубчика, засекла. Дашка репетицию кое-как закончила, и оба умчались из музея минут сорок назад… Конечно, в «Багатель»! Думаю, они сейчас там. И ещё – это абсолютно точно – Дашка свои пакости творит вместе с сестрицами Пекишевыми. Я видела, как они шушукались. Подлые толстухи! А ведь как младшая в «Ключи» просилась! И кто бы взял её, если бы не папа-главврач!.. Что? Да, ты прав, без Дашки они были бы тише воды… Она-то всё и заварила. Ну, и Вагнер. Да… Хорошо, кончаю, а то болтовня влетит в копеечку… Целую! А ты? А куда?.. Ещё… Теперь ниже! Ещё… Всё! Всё! Всё!

Глава 5

Тихие

Мужское общество, что собралось у Веры Герасимовны и Ледяева, оказалось немногочисленным – всего-то трое гостей, не считая Самоварова. Гости расселись за круглым столом и с удовольствием приступили к водке и закуске. Это было понятно – на улице трещал мороз. Самоваров решил, что присутствует на мальчишнике перед грядущей романтической свадьбой. Поначалу детали свадьбы и обсуждались. Альберт Михайлович показал свою давнюю фотографию во фраке. Он ничуть не изменился и не постарел за прошедшие пятнадцать лет.

– Молоток! – одобрил его один из гостей, Тормозов.– Есть порох в пороховницах! Я сам женился четыре раза. Сейчас мне пятьдесят шесть, и крест на себе я ещё не ставлю.

Этот гость был и до водки очень жизнерадостный, а теперь совсем разошёлся. Он начал произносить двусмысленные грузинские тосты и несколько раз запевал в нос:

О голубка моя,

Будь со мною, молю-у!

Спев, он протягивал рюмку почти к носу Веры Герасимовны. В такт лёгкому дрожанию узловатой руки поющего водка в рюмке плескалась и отбрасывала на скатерть огненные искры. Вера Герасимовна ответно улыбалась, но тут же взглядывала на Самоварова. По её смущению Самоваров понял: в этой мужской вечеринке что-то неладно.

Гость Алексей Ильич Тормозов не очень был стар, выглядел отлично, но почему-то нигде не работал. Его карьера инженера была далеко в прошлом, как и четыре жены. Так, по крайней мере, понял его Самоваров. Тормозов непрерывно рассказывал забавные случаи из своей жизни: то ему подменили в роддоме младенца, и он с одной из жён целых восемнадцать месяцев воспитывал чужую вреднющую дочь. То в поезде у него украли чемодан и одежду; в родном городе он вышел на перрон в одних плавках и с бутылкой «Ессентуков» в руках, а его встречал в полном составе комитет комсомола завода и заводской же духовой оркестр, поскольку инженер прибыл с легендарного БАМа. Все четыре жены в его рассказах звались одинаково – «моя Танька».

Алексей Ильич очень заразительно смеялся своим шуткам. Вера Герасимовна по-прежнему испытующе поглядывала на Самоварова, который начал подозревать, не заготовила ли она для него какой-нибудь сюрприз. Вдруг выбежит сейчас из кладовки неброская девушка и при свидетелях потребует на себе жениться?

Но никто не появлялся, а Тормозов продолжал рассказывать и хохотать. Все разнежились от тепла и угощения. Большой абажур образовывал на столе уютный круг света и приятно согревал макушки собравшихся.

От этого тепла и жёлтого света тьма за окнами казалась ещё чернее, а мороз злее. Хотелось беспричинно улыбаться и, может быть, прилечь на диван. Лежать никто не осмелился, а вот улыбались все – и Самоваров, и Ледяев, который пил вместо водки что-то мутное и коричневое, видимо, настоянное на корневищах, и самый пожилой из присутствующих, Пермиловский. Этот гость был тонок и благороден лицом. Вокруг его лба красиво мерцали пышные невесомые седины. Улыбался он мягко и деликатно.

Совершенно невозмутим был лишь один из участников мальчишника – сильный и осанистый мужчина. Все звали его просто Витей, да и был он моложе всех. Ел он немного, только покупные консервы, пил аккуратно и разговоры за столом слушал молча. На его гладком лице застыло строгое, ровное внимание. Он даже моргал редко.

– Вот вы, Альберт Михайлович, деятель искусства, – ни с того ни с сего истошно закричал Тормозов (он уже окончательно раскраснелся и стал побрызгивать слюной). – Скажите нам, как специалист, почему нет теперь голосов? Некого ведь слушать! Я не певец, но у меня голос есть – а у певцов нету. Все хуже меня поют. А я ведь не учился даже. Вот послушайте:

О голубка моя!

Он попел, напрягая живот и шею, потом снова закричал:

– А? Звучит? Звучит! А певцы? Вы их без фонограммы слыхали? Нет? А я слыхал, вот как вас сейчас. Только лучше бы я этого никогда не слышал! Дышат, как после стометровки, пыхтят, но звука нет, один шелест. Где голоса? Что, климат переменился? Дырка в озоне? Спад пассионарности?

– Ты, Тормозов, тарахтишь о том, чего не знаешь, – вдруг встрял старый, благородно седой Пермиловский. – Голосов нет, потому что Иван Петрович не хочет. Шуму прибавилось – от машин, самолётов, радиостанций, хит-парадов. Значит, живой человек должен умолкнуть.

– Позвольте, Алексей Ильич, как же нет голосов? – отозвался Ледяев, ставший после мутно-коричневого немного сонным. – У нас в театре оперетты Евгений Шашкин – чем не голос? Даже без помощи звукоусиливающей аппаратуры…

Пермиловский громко фыркнул:

– Скоро умолкнем все! Гуд один останется – суровый гуд солнца. А мы умолкнем и станем не видны. Есть, есть уже знаки! Сам вчера видел: Сириус не на месте, сдвинут минимум на четверть квадранта. Это я грубо, на глаз прикинул, но не думаю, что сильно ошибся. Может ли Сириус за одну ночь на четверть квадранта съехать? Ясное дело, не может – не та звёздная величина. А наш пыльный шарик может! Вот и делайте вывод. Скоро все понесёмся вверх тормашками! На то он и Иван Петрович.

Самоваров вежливо улыбнулся, но ничего не понял. Он даже решил, что не разобрал чего-то, потому что думал о своём и слушал в пол-уха.

Тормозов сначала машинально расхохотался, а потом схватил Пермиловского за рукав пиджака:

– Послушай, Фёдор Сергеевич, не каркай! Куда это мы все полетим? Тебе-то всё равно, тебе и вверх тормашками можно, а у меня ещё вся жизнь впереди. Да и Альберт Михайлович вон жениться надумал. Что же, мы с ним вот так, не женившись, и полетим к чёрту?

– Полетите. И вы, и все прочие: и канцлер ФРГ, и Алла Пугачёва. Года не пройдёт, как будет вместо нас холод, пустота и бесформенные комья первовещества, – спокойно пообещал Пермиловский.

– Как! – закричал Тормозов, бурея от гнева. – И Аллу Пугачёву в комья? Ты ври, да не завирайся! Её хоть не трогай! Она святая женщина!

– Все полетим – и святые, и грешные. Уже явно просматриваются те признаки и явления, которые доказывают…

– Врёшь! Пускай ты учёный и член разных паранормальных академий, а врёшь! Витя, неужели ты веришь ему?

Гладколицый Витя без особого интереса глянул прямо в налившиеся, выпученные глаза Тормозова и ничего не сказал.

– Вот и Витя не верит, – обрадовался Тормозов. – Вот и Витя говорит, что такого быть не может. Как может оно быть, если я сам в пятьдесят втором году загорал вместе с Пугачёвой в Артеке! Я-то был пионером второго отряда, а она уже знаменитость, заслуженная артистка. С Кристиночкой она отдыхала. Кажется, путёвка как раз и была Кристиночкина, а Алла так устроилась – поблизости, дикарём. Бушевало в ту пору дело врачей…

Альберт Михайлович отпил своего мутно-коричневого, поморщился и заметил:

– Алла Борисовна много моложе, чем ты, Лёша, нам расписываешь.

– Ничего не моложе, – обиделся Тормозов. – То, что она выглядит, как конфетка, ни шиша не значит. Ты знаешь женщин – пудра, тени, пластические хирурги. Вон моя Танька…

– Как Кристиночка могла в пятьдесят втором году быть в Артеке? Побойся Бога!

– Почём я знаю, как? – не сдавался Тормозов. – Моё ли это дело, как? Была, и всё. Сам при случае у неё спроси. Хотя она правды не скажет – ты знаешь женщин. Какая из них признается, что была где бы то ни было в пятьдесят втором году?

– Ты, Алексей, и сам в Артеке не был, – мягко добавил Пермиловский. – Из Нетска ты сроду никуда не выезжал – сам же вчера говорил.

– Да, не выезжал, – с готовностью подтвердил Тормозов. – Никуда, кроме Артека. Да и туда не выезжал – меня вывозили с группой юннатов– мичуринцев.

«А БАМ как же?» – удивился про себя Самоваров. У него весь день смутно шумело в голове от музыкальных репетиций. Теперь то, что он слышал от гостей Ледяева, казалось ему совершенно невозможным. «Наверное, на самом деле они другое говорят, просто всё у меня в мозгах перемешалось», – решил он и стал жевать простой, честный кусок батона, чтобы вернуть себе ясность мыслей и чувство реальности.

У тебя каша в голове, – грустно сказал Пермиловский.

Самоваров вздрогнул. Но эта реплика относилась не к нему, а к Тормозову. Самоваров посмотрел на Веру Герасимовну. Та сидела потупившись и уже минут семь методично размешивала в чашке сахар. Обычно она была говорлива, как воробей, но сегодня за весь вечер не проронила ни слова и не пыталась вмешаться в беседу даже тогда, когда речь шла об Алле Пугачёвой, по части которой она всегда слыла докой.

– Потому каша, что ты косный, Лёша. Ты непроницаем для тонких энергий! Нам всем в той или иной форме поступает информация оттуда, – Пермиловский указал на абажур. – Из космоса! Но мы пропускаем эти информационные потоки мимо ушей, потому что не в силах их расшифровать. Однако некоторым из нас дано право знать о главном. Мы слышим, чувствуем и несём в себе тяжкое бремя этой информации. Как знать, может, мы – такие! – одни спасёмся в грядущей катастрофе и станем зародышем новой цивилизации.

– Какой из тебя зародыш, старый груздь? – грубо захохотал Тормозов. – Что ты женщине можешь дать в этом смысле?

– Причём тут женщина? – обиделся Пермиловский. – Речь идёт о грядущей неведомой эре. Если мы знаем, что старые миры погибнут, а новые воздвигнутся, значит, нам предстоит особая миссия.

– Откуда вы знаете, что миры погибнут? – спросил Самоваров из вежливости.

Вера Герасимовна напряглась и перестала болтать ложечкой в чашке.

– Телефонограммы, – скромно признался Пермиловский. – Мне просто звонят домой, говорят, что от Ивана Петровича, и сообщают необходимую информацию.

– А кто такой Иван Петрович?

– Что? – вскричал Пермиловский, в изумлении так ухватившись за край стола, что вместе со скатертью к нему поползла, вздрагивая, посуда. – Вы не знаете? А кто же тогда, по-вашему, управляет миром?

Самоваров потерял дар речи.

– Иван Петрович – это высшая сила, начало всех начал, – торжественно объявил Пермиловский. – Он рассеян повсюду. Он источает энергию, изливает свет. Он вращает атомы и планеты вокруг определённых им центров. Он строит и рушит, и губит, и творит. Я, как и вы, был глух и слеп, но однажды…

Правильное лицо Пермиловского стало не просто благородным, но вдохновенным.

– Однажды, – задумчиво начал он, – я уволился из одной сволочной конторы. Ну, про это долго рассказывать, да и не нужно. В общем, нашёл я другую работу, в СУ-15. А мне там говорят: ступайте в отдел кадров, пишите заявление. Если Иван Петрович не против, то всё в порядке. Пошёл я в отдел кадров по длиннющему коридору, какие тогда бывали в учреждениях – стены салатные, стенгазеты на них висят, доски почёта и прочая ерунда. Кругом двери, за дверями все страшно матерятся – СУ всё-таки. Иду я, а в конце коридора, где отдел кадров, темно, как в рукаве. Лампочки, думаю, у них все перегорели, что ли? Я уже на ощупь пробираюсь, двери лапаю. Ни зги не видно, только холодом тянет. И вдруг у меня под ногами что-то как ахнуло! И я полетел вниз.

Пермиловский хлебнул газировки и продолжил:

– Долго я летел. Хотел кричать, а голоса нет, пропал! Тут сзади меня кто-то за пиджак хватает – даже нитки затрещали, бок распоролся, и всякая мелочь из кармана вывалилась. Таким образом лишился я тогда расчёски, авторучки и проездного на ноябрь. Зато сам спасся! Втянули меня неведомые силы в какой-то новый коридорчик, там я уже по твёрдому иду, а впереди светлеет что-то. Подхожу – дверь, на ней табличка «Отдел кадров». Стучу. Говорят: «Войдите». Вхожу, здороваюсь. «Вы Иван Петрович?» – спрашиваю. В ответ слышу: «Я». За столом мужчина сидит. Средних лет мужчина, тучноватый, в коричневом пиджаке. Галстук на нём в синюю и малиновую полоску, а посередине, там, где сердце, на галстуке пальма трафаретом выбита и надпись «Ялта». По тем временам очень модный галстук! Я и пиджак, и галстук, и папки на столе до сих пор как сейчас вижу, а вот его лицо…

Пермиловский побледнел, прикрыл глаза и прошептал:

– Лица Ивана Петровича видеть нельзя! Из-за его спины такой яркий свет бил, что только плыли зелёные колбаски в глазах, и всё! Я вглядывался, вглядывался и перестал: ещё зрение попортится. «Принесли заявление?» – спросил Иван Петрович. «Принёс», – говорю. – «Давайте». Взял он заявление, положил в свою папку и говорит: «Идите. Ждите. Вам позвонят». Я последний раз на него глянул – сквозь блеск и огонь слабо проступили очертания головы и ушей. Не помню, как я оттуда вышел, как домой добрался.

Назад Дальше