— Что же она и не попрощается с нами? — огляделась Анна-бель.
— Вот тебе ключи и адрес моей квартирки, — протянула мне бумажку Аквиния. — Помоги одеться, правая рука не слушается.
Мы вышли на лестничную клетку, и я почему-то случайно поднялась вверх и посмотрела на дверь квартиры Богдана.
— Что? — взволновалась Анна-бель. — Она там, да? О, господи, идемте же скорее, скорее!
Не знаю, что она ожидала там увидеть, чего боялась? Пока мы с Аквинией под руку кое-как доковыляли, в квартире еще было тихо, но как только мы ступили за порог в сумрак коридора, раздался такой вопль, что теперь Аквинии пришлось подхватить меня и прислонить к стене.
— Постой тут, детка, — сказала она изменившимся голосом, — я посмотрю, что там случилось…
Она ушла. Я кое-как отлепила спину от стены и первым делом бросилась в гостиную. Сначала я посмотрела на кресло и с облегчением перевела дух. Оно было пустое. Потом посмотрела на пол — ножа не было. Из спальни слышались крики и странные звуки. Я подошла к двери и, уже ничему не удивляясь, минуты три просто стояла и наблюдала, как моя мама и Анна-бель дерутся, катаясь по ковру. Потом мама одолела Анну-бель, села сверху и посмотрела на нее таким первобытным взглядом, что я сразу бросилась ее оттаскивать. Аквиния сидела на кровати, болтала ножками и с интересом за всем этим наблюдала.
— Что случилось? — сумела я выговорить, схватив маму сзади подмышки и уволакивая ее в коридор.
— Мне конец! Мне конец! — вопила Анна-бель и, перевернувшись на живот, стучала кулаками в пол.
— Да все нормально, — спокойно заметила Аквиния. — Твоя мама переложила ножи в разные футляры. Мы теперь в жизни не найдем, который из них где лежал; тем более — который из них этот чертов Мудрец.
Я кое-как доволокла совершенно обезножевшую маму к дивану, но затащить на него не смогла — посадила рядышком на пол.
— Зачем ты это сделала? — спросила я ее Она — еще в пылу борьбы и победы — сначала посмотрела отстраненно, потом сдула растрепанные волосы с правого глаза и объяснила: — Пусть эти гадины теперь попробуют разложить их правильно! Это не семейка — это гнездо разврата! Они и о других думают, как о себе? Как они смеют намекать на такие вещи!.. Да моя дочь!.. — вдруг закричала она что есть мочи, чтобы было слышно в спальне. — Да вы в подметки ей не годитесь!
— Тихо, тихо. — Я села рядом на пол и прижала к себе ее голову.
Мама вырывалась и пыталась громко объяснить, какая я целомудренная и добрая девочка.
Когда она совсем выдохлась, я пошла посмотреть на Анну-бель.
— Все в порядке, — кивнула мне Аквиния, — я ее успокоила.
— Как вам это удалось?
— Я сказала, что твоя мама могла и не сообщать нам, что переложила ножи; мы бы ничего не знали и ушли спокойными. От того, что мы это знаем, выиграла только твоя мама — она полностью удовлетворена истерикой Анны.
— Чушь! — фыркнула от окна Анна-бель, припудриваясь перед карманным зеркальцем. — Люди, к которым я повезу ножи, знают все в деталях, каждый изгиб, каждый вензель на рукоятках! Поэтому они должны лежать каждый в своем футляре, позориться с этой историей не собираюсь! Ты что думаешь: я успокоилась от бреда этой старухи? Эти ножи есть в каталоге, я сравню фотографии и дома разложу их правильно по цвету футляров!
— Браво, — уныло похлопала Аквиния и заметила, обращаясь ко мне: — Ну разве не дура?! Все уши прожужжала, что Мудреца нельзя убирать с места убийства, а теперь тащит его к себе домой!
Кое-что об алкоголизме
Через полчаса, кое-как убрав в спальне Богдана, мы вернулись к себе в квартиру.
— Она унесла все три футляра? — в который раз, как заведенная, спросила мама.
— Да. Положила их друг на дружку и несла перед собой, прижав к груди. Успокойся уже, а?
— А Аквиния?
— Мы с Аквинией ловили такси.
— И она увезла все три ножа? — не может поверить мама.
Я роюсь в кухонных полках, в столе и под сиденьем дивана.
— Что ты ищешь? — не выдерживает мама.
— Бутылку. Я знаю, что ты ее прячешь. Доставай — сейчас самое время.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, и все.
— В спальне. И совсем я не прячу — я сделала себе бар в тумбочке под телевизором.
— О! Бар!.. Это прогресс, — похвалила я маму и выбрала в тумбочке под телевизором початую бутылку коньяка.
— Ну почему ты не приехала на машине! — пожалела мама. — Ты бы отвезла их к Анне, убедилась, что она точно затащит эти ножи домой…
— Потому что наши встречи обычно кончаются тем, что ты после них напиваешься, а я плохо сплю и глотаю снотворное.
— Тоже мне, психиатр, — позволила себе пошутить мама.
— Сегодня я решила остаться на ночь и выпить вместе с тобой.
— Да я не пью много, — отвела мама глаза. — Так, рюмочку для расслабления…
— Сколько она тебе платила за уборку? — спросила я после второй расслабляющей рюмочки.
— Ерунду. Я согласилась, потому что хотела понять…
— Ты хотела порыться как следует в этом доме, выяснить, что меня туда тянуло, да? Найти что-то странное и ужасное!..
— А что в этом плохого? — защищается мама. — Закусывать будешь?
— А ты обычно закусываешь?
— Нет, — пожала она плечами и опять отвела глаза.
— И я не буду. Мама, я его любила.
— Знаю, — кивнула она. — Ты не думай, я не совсем тупая. Я хотела узнать — за что.
— Сейчас я скажу банальность, но эта фраза — хорошее подспорье для психиатра. Любят не за что, а вопреки. Я его любила вопреки его возрасту, твоему ужасу, вопреки здравому смыслу. Я хотела вырасти для него и родить ему сына.
— Боже!..
— Я все сама испортила. Я его убила.
— Тем самым ножом? — поинтересовалась она заплетающимся языком. — Вот умора… А потом пришли две его бывшие жены просить, чтобы ты нашла убийцу? Смешно… Но знаешь, есть еще более смешная мысль. Это я его убила. Я больше не могла видеть тебя, ты умирала на моих глазах — семнадцатилетняя девочка таяла и сходила с ума, а я ничего не могла поделать! Как только ты уехала, я пришла к нему поговорить. А он сидел в кресле, надменный такой, рассматривал нож. Даже сесть не предложил.
— Не выдумывай, — прошу я, задрожав от холодных ладоней ужаса у меня на спине.
— Ладно, не буду… — соглашается мама.
Тридцать семь мужчин сразу
Утром она — свеженькая и веселая, готовит на кухне завтрак. Я наблюдаю за ней сквозь стекло кухонной двери, потом иду поздороваться.
— Как ты спала? Голова болит? — тактично интересуется мама.
— У меня не бывает похмелья, — зеваю я.
— Как хорошо, у меня тоже. Наверное, это семейное! Род Куличков, не страдающих похмельем. Мы смеемся.
— Сколько у тебя было мужчин? — вдруг спрашивает мама за столом, намазывая на блин икорное масло.
— Тридцать семь, — отвечаю я честно.
— А если серьезно?
— Мама, с этим у меня все в порядке. Ты что, не можешь представить, что я осчастливила тридцать семь мужчин? Мне уже двадцать шесть, я тебя умоляю!..
Она задумывается, потом качает головой.
— Нет. Не могу. Слишком сюрреалистично. Я не могу представить эту картинку — слишком много персонажей. Знаешь, что человек осознает только то количество предметов или особей, которое он может охватить взглядом и выделить отдельные черты при этом. Тридцать семь особей сразу — это слишком много.
— Ты что, пытаешься представить их всех сразу?!
— А ты как? — спрашивает моя мама.
Вся жизнь в коробке от сигар
Я беру ключи от квартиры Богдана. Мама решительно хочет пойти туда со мной.
— Ты разве еще не все шкафы облазила? — укоризненно вздыхаю я.
— Шкафы я осмотрела все, а вот книги — еще нет.
— Что ты ищешь в книгах?
— Я ищу его автобиографию. Где-то же он спрятал рукопись. В книгах — удобнее всего.
— Чего?..
— Не отпирайся — я видела пишущую машинку, я знаю, что ты в последний год батрачила на него часов по шесть в день, я умею делать выводы.
— Мама!..
— Не перебивай. Ты думаешь, мне одной эта мысль пришла в голову? Аквиния сказала, что заплатит мне премиальные, если я найду его воспоминания. Анна обещала, что заплатит вдвойне, если я эти воспоминания сожгу, никому не показывая и не читая. Ты поняла?
— Поняла, — вздыхаю я. — Лучшей приманки для тебя они придумать не могли.
— Они считали меня необразованной дурой, меня — лингвиста с ученой степенью! — бормочет мама, пока мы поднимаемся по лестнице. — “Где вы работаете, дорогая?” Я сказала, что в издательстве. Только было собралась сказать — в каком, а Анна участливо так поинтересовалась: “Уборщицей?” Что им можно было объяснить?..
В квартире Богдана я первым делом подошла к окну гостиной. Осмотрела два дома, стоящие напротив. Потом прошла в угол комнаты, где стояла пишущая машинка, на которой я училась печатать, и подумала, могла ли Аквиния видеть меня в окно под таким углом? А что, если она сейчас смотрит на нас в новенькую подзорную трубу? Зачем ей воспоминания Богдана? Чего боится в этих воспоминаниях Анна?
— Столько книг! — то ли с завистью, то ли сочувствуя себе, произнесла мама.
Я позвала ее в спальню и там на всякий случай первым делом задернула шторы. Мы подняли ковер, потом — паркетную доску. Глаза мамы загорелись, когда из тайника я вытащила деревянную коробку для сигар, но, открыв ее, мама посмотрела на меня с разочарованием.
— Что это? Где рукопись?
— Это пленки с его романом.
— Романом? Пленки?
— Он сказал, что пишет роман. Диктовал на магнитофон, когда находило вдохновение; оттачивал на мне приступы этого самого вдохновения, по реакции наблюдая, насколько интересно то, что он рассказывает. Или бормотал сам себе в одиночестве. Ты это искала?
— Я думала, это будет рукопись!..
— Я тоже думала, что года за два успею все это напечатать, потому и села за пишущую машинку. Я все равно не успевала бы печатать за ним с голоса, поэтому мы решили, что, как только ему захочется поговорить о своей жизни, он будет включать магнитофон, а я — заботиться о наличии пленок.
Мама копается в коробке, читает названия на кассетах.
— “Венеция”, “Ханой”…
— “Венецию” я уже напечатала — это история двенадцатилетнего Богдана. Если добавить некоторые выдержки из писем его матери, а потом хорошо оформить трагический конец, может получиться неплохой роман со смертельным исходом.
Я говорю все это и не верю тому, что слышу. Вот он — прекрасный выход из любого истерического состояния нарушения психики; вот панацея от ужасов моей последней встречи с Богданом — описать это и тем самым лишить жизни, обезличить все, что нам тогда пришло в голову по поводу смерти его матери…
— “Суини”, “Пацифистская история”. — Мама вздохнула. — Я плохо оцениваю литературу на слух.
— А что ты хочешь прочитать? Про кого?
— Про тебя, конечно! — удивляется мама моей непонятливости. — Я хочу знать, что он думал о тебе, что он с тобой делал. Ну, и вообще…
— Тогда нам обеим не повезло. Я тоже иногда потихоньку искала пленку “Фло”, но ее или не было совсем, или Богдан запрятал историю обо мне под другим именем.
— Я знаю, что нужно сделать. Я возьму эту… и эту. — Мама отобрала пленки с надписями “Анна-бель” и “Аквиния”.
— “Аквинию” можешь оставить — я ее тоже почти всю перепечатала, папка с такой же надписью лежала раньше в шкафу с одеждой Богдана под чистыми рубашками.
— Тогда я возьму “Анна-бель” и “Суини”, введу на работе в компьютер через речевой ввод, а потом распечатаю.
— Возьми одну “Анна-бель”. — На всякий случай я забрала у мамы пленку с воспоминаниями Богдана о Суини. В основном из-за того, что последний раз, когда мы разговаривали о болезнях, она меня уверяла, что СПИД и другие неизлечимые инфекционные заболевания передаются через рукопожатие. Как бы она после прочтения истории о Суини не вызвала в эту квартиру санэпидемстанцию или, чего доброго, не спалила ее как рассадник заразы.
Мы убрали коробку с остальными пленками в тайник, погасили свет и еще несколько минут стояли в темной спальне двумя неподвижными стражами у огромной пустой кровати.
Голубиная любовь
Спустя сорок минут я сидела на лавочке Чистопрудного бульвара и тряслась от холода. На соседней лавочке сидел плюгавенький мужичок; он подкармливал жирных голубей крошками от печенья, которое он жевал уже минут десять, а когда голуби приближались совсем близко к его ботинкам, вдруг резко топал ногой, вызывая тем самым птичий переполох, после чего, ужасно довольный собой, содрогался от беззвучного смеха и победно осматривался — нет ли еще зрителей, тоже желающих повеселиться над такой уникальной выходкой.
За это время я совершенно точно осознала, что сейчас либо поздняя осень, либо самая настоящая зима, постепенно замораживающая своим порывистым дыханием (метров десять в секунду) мелкий дождик в колючую ледяную крупу.
Скоро мужичок доест свое печенье, у голубей от его притопываний случится невроз, и они захотят улететь в теплые края, а я намертво примерзну к лавочке унылым памятником глупости и маразма. Что я делаю вообще?..
Поднявшись, иду к мужичку и сажусь с ним рядом. Пока он не опомнился и не бросился в бегство (знаю я эти симптомы!), бесцеремонно залезаю рукой в почти пустую обертку и выуживаю предпоследнее печенье. Напрягшийся было при моем приближении Байрон начинает дышать ровнее, перестает тереть колени друг о друга, решается осмотреть меня, потом заглядывает в обертку и некоторое время напряженно думает, съесть ли самому последнее печенье или подружиться со мной на век? Чтобы он не мучился, я достаю это печенье и разламываю его пополам. Байрон удовлетворен. Сейчас наступит попытка знакомства.
— Вы когда-нибудь пробовали стреляться? — интересуется он с душевным волнением в голосе.
— Не-а, — качаю я головой.
— Топились?
— Нет.
— А вены…
— Не резала. Я мечтаю повеситься, — добавила я поспешно, заметив что-то вроде разочарования на его лице.
— Правда?..
— Еще точно не знаю — я боюсь, — делюсь сокровенным, отряхиваю крошки и делаю вид, что сейчас уйду.
— Не надо бояться! — торопится с убеждениями Байрон. — “Есть многое, что никогда не будет иметь конца; а то, что домогалось, считаться не имеющим начала…”1 — вдохновенно процитировал он и ласково, как больной, объяснил: — “Ведь даже тот, кто создал всех несчастных, не может быть счастливым!..” Я с удовольствием поддержала эту тему:
— “Созидать, чтоб разрушать — печальный труд!” Любите Байрона? — осторожно поинтересовалась я. — Зачем тогда говорите о самоубийстве? Разве ваш кумир не говорил: “Терпи и мысли — созидай в себе мир внутренний, чтоб внешнего не видеть”?
— Больше невозможно, — восхищенно оглядев меня, признался Байрон. — Больше никак не возможно созидать — я достиг совершенства! Мой внутренний мир может взорваться в любое мгновение, потому что он превосходит по силе обладания разумом внешний несовершенный мир!