Старик берёт с плиты эмалированное ведро, идёт на улицу сцедить воду. Сцедит кипяток прямо в снег, вернётся назад. Поставит картошку ещё раз на огонь, чтобы она, случаем, не застекленела. И, подсушив её как следует, со всеми почестями переносит ведро на стол, свободный к тому времени от ученических тетрадей и чернил. Теперь уж всему голова он, дед Матвей, Надежда Фёдоровна только сидит да слушает скромненько рядом с детьми, смотрит, как он колдует.
Ребята тоже слюнки глотают. Ерзают на скамейке. Следят за каждым его движением. А он нарочито медлит. Для важности, конечно. Чинно достаёт из кухонного стола краюху чёрного хлеба, из деревянной солонки берёт непослушными пальцами щепотку соли. Рассыпает её четырьмя кучками на столе — две посредине и две по краям. Для каждого класса в отдельности.
Лишь после этого снимает с ведра эмалированную крышку. Столб горячего пара ударяет в потолок.
Вручит каждому по картофелине — чистите, мол, — а сам в чулан пойдёт. Внесёт ломоть мороженого сала. Пересчитает всех корявым пальцем — знает же, сколько их, а обязательно пересчитает. Вроде переклички в классе. Достанет из ножен плоский кинжал.
Вынул кинжал из ножен — детишки обмирают.
Тот кинжал хранился у него под полою, у кинжала была массивная ручка с пластмассовыми щёчками коричневого цвета. На щёчках удобные захваты для пальцев. На плоской воронёной стали гладенький жёлобок во всю длину. А на рукоятке — орёл с растопыренными крыльями, точно такой, как на бумаге с водяными знаками. Держит щит в цепких когтях. На том щите — крючковатая свастика, точно такая, как на немецкой бумаге. И таким иноземным холодком потянет от воронёной стали, от свастики с орлом, что мурашки по коже.
Да в руках деда Матвея кинжал сразу почему-то стал нестрашным, превратился в обыкновенный кухонный нож больших размеров, которым хлеб режут или картошку чистят.
Нарезал брусочками мёрзлого сала, каждому одинаково — и Надежде Фёдоровне тоже, и себя не забыл, — вставил кинжал в чехол, щёлкнув ручкой в упоре. Спрятал под полу. И снова, без кинжала, в избе деда Матвея становится, как было, приютно и весело. Будто чёрная туча отошла и с неба проглянуло солнышко.
— Спеши, не торопясь, — поучает «студентов» дед Матвей. Ну точно, как своего Короля.
Ребята едят, дуют на картошку, только мысля их всё тот же кинжал заступил. Нет его, а всё перед глазами видится. И где только он, дед Матвей, раздобыл такой?
Да дед Матвей не спешит рассказывать. Обронит слово-два, между прочим, о том, о чём его не просят, и опять делом занимается. То сало отнесёт в чулан, то дров подкинет в печку. Думает о чём-то. Последнее время, как приехала учительница, дед Матвей изменился. Задумываться начал. Вот кабы ему в голову заглянуть да вызнать, о чём он всё думает?
— Это? — презрительно глянет себе на полу, под которой хранится страшная штуковина. И добавит безразлично: — Да так, и рассказывать не об чем: снимали одного…
Чистит картофелину крупными, плоскими от старости, от работы ногтями; хочется ему помочь, чтобы скорее управился да рассказывал. А он медлит. Радуется теплу, что переходит в его руки от клубней картошки. Старую душу согревают.
— Было раз… — произнёс и сделал паузу.
Школьники замерли. Картошка на столе нетронутой осталась. Парок от неё исходит. Стынет-остывает. А что за вкус от холодной картошки? Ну и пусть стынет!
— Ползём это мы к ихней землянке. Дело ночью было. Смотрим — из трубы искры летят. Топят, стало быть, сугреваются, бедняги. А зима забойная была, снегу навалило внепроходь. Как сейчас. И часовой кулём за сугробом стоит, лютый такой. Гляжу на него — глаза отдал…
Здесь обязательно дед Матвей передышку сделает. На самом интересном месте, привычка у него такая. Обведёт всех внимательным взглядом слушают ли его? И знает же, что ребятишки еле дышат, а хочет убедиться ещё раз.
— Значит, стоит это он, часовой-то, у входа в землянку, бедняге, видать, холодно в здешних местах, не привык, ёжится в тулупе. Винтовка под рукавом, под носом — сосулька…
Дед Матвей, конечно, заливает. «Заливать» — это врать ладно, как он сам любит выражаться. Кто же увидит сосульку ночью? Да ещё под носом! Но дети, затаив дыхание, слушают внимательно. Не в сосульке ведь дело.
— Ползу я, а мослы мои грякають. Вот-вот выдадут.
Худ дед Матвей, каждый знает. Но как они, «мослы», то есть кости, могут так «грякать», то есть греметь, чтобы часовой услышал? Однако ребята и это пропускают мимо ушей — что там дальше было, дальше-то что?
— Я ему: «Ганде гох!» Руки вверх! — значит.
Сказал и на учительницу глянул: как она? Ведь с тех пор как она его срезала, дед Матвей опасался выражаться по-иностранному. А теперь осмелился. Или научился? Глянул на неё с хитрецой, и она впервые не поправила его. Значит, выучился.
— «Ганде гох!» — крикнул. А сам мешок сзади ему на голову — раз! Винтовку — коленом. Пояс у шинели, с этой вот штуковиной, — щёлк. И всё тут…
— Что всё?.. — опешили детишки.
Ведь дальше самое интересное! А он тронул полу, где покоится кинжал, пригладил ладонью бороду.
— Тут, видать, шумнули мы лишку: в землянке как захлебочуть. Да как застугонять каблучищами наверх — прямо на нас! Как они с криком нам в животы головами! И в это самое время меня в зубы — тык!
Тихо, еле слышно закипает на плите чайник. Тишина такая установилась, что слышно, как там, на донышке, маленькие пузырьки отрываются! Тонкой струйкой тянутся вверх. Попищат-попищат и перестанут. Потом снова, уже сильнее. Не одна и не две струйки ползут, освобождаясь, и чайник начинает сердито гудеть, напоминая о себе. Но ребята ничего не слышат.
— У меня зуб вон, кровью сплёвываю. Это я потом понял, что кровью, а так не больно. Сгоряча не больно.
На плите закипел, подняв крышку, чайник. По красному чугуну побежали, ширя и подскакивая, серые шарики воды. Густой пар ударил в потолок белыми клубами.
— Заговорился я тут с вами! — встал из-за стола дед Матвей, схватил с плиты чайник. — И как это мы чай забыли заварить?!
Достал в закуте целебную — от девяноста девяти болезней — траву зверобой с коричневыми головками цветочков, истолок в деревянной ступке несколько сухих бусинок шиповника. Поколдовал над заваркой, полез в шкаф за чашками. Расставил чашки на столе, а ребята всё ему в рот заглядывают. Какой там чай!
— Что уставились?
— Деда, а деда, а отчего у тебя все зубы целые? — ехидно спросил Павлушка Маленкин.
Дед Матвей улыбнулся себе в бороду. Глянул на пострела прищуренными глазами, но ничего не сказал. Чай молча разливает по чашкам, добавляет в каждую коричневого зелья заварки.
— Что дальше было, дедушка?
— Дальше что? — отнёс чайник на плиту. Ясное дело. Тут нетрудно догадаться, что было дальше.
Всё же «студентам» не всё ясно. И догадаться о том, что было дальше, они никак не могут. Наседают на старого опять.
— Дальше что? — переспросил ещё раз дед и, между прочим, объяснил: — Думал, дыра впереди останется. А оно ничего: соседние зубы сошлись клышками друг дружке навстречу и снова завроде в один ряд встали…
Улыбается, довольный, что вывернулся. Показывает белые зубы. Восьмой десяток разменял старик, а зубы все до единого целые!
— Деда, — зыркнул на него лукаво Павлушка, — а когда они успели сойтись, зубы-то?..
— Дык это ж когда было! Не в эту, а ещё в ту, первую ерманскую войну было!
Опять не всё ясно: как же тогда орёл с растопыренными крыльями на кинжале? И щит со свастикой в цепких когтях?..
Заливал, конечно, дед Матвей, выпутывался. Где правду говорил, а где нет — нетрудно догадаться. Время, видно, такое ещё не приспело, чтобы всю правду можно было выкладывать. Вот ему и приходится её, правду, кое-где выдумкой уснащать. Для «конспирации», как сам он говорит, дед Матвей. Для сохранения тайны, иными словами.
9
Однажды дед Матвей привёз на санях целую берёзовую рощу, подкатил под самый порог, бросил вожжи. Конь стоит весь мокрый, отфыркивается. Уздечкой звенит. Непонятно, как дотащил только. Дети смотрят через продутые в окнах глазки, гадают: что бы это такое? Не иначе, дров припасает на зиму в школу, чтобы теплее было. Летом, видно, не рассчитывал, что топить так много придётся!
Дед Матвей бросил вожжи и кнут на снег, подальше от саней, начал стаскивать сверху берёзки. И когда сбросил берёзки, дети увидели парты. Настоящие школьные парты! Точно такие, как были в Иволжино. Целая гора. Выскочили в чём есть на крылечко, смотрят: на самом дне глобус голубеет. В соломе лежит, чтобы ему мягче было, чтоб не повредить. Земной шар-то.
Такой непорядок деду Матвею не понравился. Взялся за кнут — мальчишек махом, как воробьёв, сдуло с крыльца. Вместо них появилась в дверях Надежда Фёдоровна, с платком на плечах. Но и её отправил в тепло.
Здесь как раз вовремя подоспели взрослые. Они тоже ведь увидели совсем другое под берёзовой рощей. Мать Павлушки Маленкина — Анна, Пелагея Назарова и Марина Плотникова.
— А ну-ка, девоньки, подмогните трошки.
Люди почему-то всегда сходятся к школе, когда старик появляется в посёлке. Хотят слово от него какое услышать или так поглядеть — и то на душе «поблажит», как он сам выражается. Сейчас лишь покрикивает:
— Бери, Анна, сподручней! Сподручней бери!
Анна Маленкина берёт «сподручней», изо всех сил старается, со старого глаз не сводит: «Как там мой? Жив ли?..»
Дед Матвей отдувается. Разве можно рот разевать, если тяжело несёшь. Это только «истые» дураки так могут. Будет время. Куда спешить? Спешить — людей смешить. Хоть и стар, а времени у него в запасе сколько хочешь. Он даже другого может наделить им, своим временем, пожалуйста — не жалко.
Однако отнесут одну парту, только разогнут спины, дед уже в дверях и — к саням, за другую берётся, покрикивая на баб совсем как колхозный бригадир. И какой момент сейчас: носят женщины парты, гнутся под его выкриками и… радуются. Он ругается, а они радуются. Радуются, что жизнь почти такая, как до войны была, что в ней, жизни, вроде ничего не изменилось. Вот если б ещё мужики дома были! Да самолёты ночами не летали, да не гудело далёким громом где-то за лесом время от времени!..
Втащили парты, расставили по местам. Стол и лавки пришлось выбросить. Выкинули лавки и стол, вместе с ними дед Матвей вышел из избы: нечего мешать детям.
— Холоду напустили столько! — ворчит недовольно.
А женщины не обижаются на него и не расходятся. Топчутся на месте, хочется, очень уж хочется им разузнать что-нибудь.
— Что же ты молчишь, Матвей?
Анна Маленкина больше всех ждёт. Муж её, Влас, там, где бывает дед Матвей, и каждый раз она надеется получить от него весточку. Вытянулась вся, вот-вот взлетит. Да она бы и полетела к нему, Власу, птицей, если б знать, где он, если б можно было.
Дед Матвей стоит, на губах усмешку давит усами. Кинул взгляд куда-то в сторону, за лес, нагнулся, вожжи взял.
— Вы не шумите тут зря. Сделано дело данке шён, как говорится" Значит, спасибо. И нах хаузе[1] марш.
— Да хоть слово скажи!.. — молят женщины.
— А что говорить-то: дворянских кровей она.
Бабы открыли рты, переглянулись между собой в недоумении.
— Ты рехнулся, дед! — не выдержала Марина Плотникова.
Она тоже ждёт чего-то. Сама не знает чего. И надеется: может, это не так, может, чёрное известие ошиблось?..
Крикнула на деда, а сама испугалась. Не деда Матвея — себя, что сорвалась, что такая стала. Да разве была раньше такой?..
— Кто — она? — опомнились и бабы.
— Учительница, — ответил односложно дед и зашамкал губами.
— Какая?..
— Наша.
Ты ему про Фому, а он тебе про Ерёму. Ну и дед, нервы железные надо иметь, чтобы с ним поговорить.
— Это как же?
— А так: от родителей своих отступилась, на сторону революции перешла.
Женщины подошли, слушают. Редко с дедом такое бывает, чтобы он разговорился. Не иначе, у него удачная "операция" прошла, а то бы и этого не сказал.
— Мужа сгноили на каторге царской, своих детей бог не послал. Вот чужими детьми жизнь свою и прожила. Вы думаете, я вам кого зря привёз?
Сел в сани, за вожжи взялся. Кнут за ненадобностью бросил.
— Так всё время в просвещении да в просветлении и провела. Вы ей почтение тут оказывайте да приглядывайте, если что надо.
Придержал вожжи, повернул бороду.
— А какая она в молодости была! Кто бы знал да видел! И-и-ех! — тряхнул вожжами, трогаясь с места.
Сани скрылись за поворотом, а женщины стоят, не расходятся. Вот вредный дед, ведь не расскажет, о чём просишь. Пусть, дескать, потерпят. А потом — на тебе. Выложит. Ты уже и позабыл, о чём говорили, так он напомнит.
В прошлый раз, когда дед Матвей привёз Надежду Фёдоровну, его просили рассказать об учительнице. Так нет, отмолчался. А теперь — пожалуйста. Видно, так устроена у него голова, что мысли через борозду идут: идут-идут по одной борозде — на другую перескакивают. Как худой плуг у плохого пахаря. Да женщинам надолго теперь, до следующего его приезда, хватит о чём говорить, о чём думать да гадать. И жить. Надеждою жить.
10
Дети сели за парты, почувствовали себя как в настоящей школе. Федюшка отвернул крышку, а там надписи разные под краской видны. Старые ученические имена. По буквам сложил их, по слогам: "Ко-ля, Ва-ся, Пе-тя…" Закрашенные несколько раз. Сколько времени утекло с тех пор, и где только легли теперь дороги выросших Коли, Васи, Пети?..
Урок идёт, а Федя в голову ничего взять не может. Имена всё время перед глазами стоят. Безвестные судьбы. Закрашенное в несколько слоёв-годов детство… Лишь после картофельного перерыва немного рассеялся. Наверное, потому, что рисование началось. Федя достаёт коробочку из-под пудры. На коробочке дробные цветочки сиреневого вперемежку с голубым цветом, приятный дух исходит от неё, если откроешь. Давным-давно здесь нет уже пудры, а запах тот, довоенный, сохранился.
Федя открывает драгоценную коробочку, подносит её к лицу и нюхает. Потом передаёт коробочку другим. Когда коробочка пройдёт по кругу и возвратится назад, вынимает из неё цветные грифели из карандашей. Начинается урок рисования.
Каждый рисует кому что положено: гриб там, или кувшин, или кленовую веточку с жёлтым осенним листом, — словом, кто в каком классе и кому что дано по программе. Тот, кто справился со своим заданием, переходит к фантазии.
На рисунке у Любы и Люси Назаровых пни сидят поблизости в белых папахах, призадумались; морозная пыльца сыплется сверху. И ярко-оранжевый диск за молодым ельником от вершины к вершине перебирается. По дороге летят старые розвальни. Снег ошмётками брызжет из-под копыт тёмногривого коня, старик вытянул перед собой руки с вожжами. Санный след двумя нитками потянулся по белой целине дугой. Из огромных тулупов — по двое, а то и по трое — носы синие торчат. Смотрят по сторонам широко открытыми глазами детишки из-под насунутых шапок и платков, удивляются…
Морозные узоры на дедовых окнах золотятся солнечным светом. Здоровенная печь пышет жаром. От берёзовых дров тёплый дух расходится по горнице, а детвора сопит над листами бумаги, рисует.
У Павлушки Маленкина розовые стволы соснового бора поднимаются в небо. Уходят кронами за край листа. Из-за деревьев выезжает на тёмногривом коне бородатый всадник. На всаднике огромные валенки и оранжевый тулупчик, а на папахе красная ленточка наискосок…
Никто той ленточки, конечно, не видел. Дед Матвей снимает её, когда приезжает в Беловоды. На время снимает. Такое строгое правило, должно быть, заведено у лесных людей, для "конспирации", как говорит сам дед Матвей, для секретности, значит. Да дети догадываются, по чуть примятой полоске на меху догадываются. Её-то, полоску, и не приметишь сразу, что она примята, присмотреться надо. А то её и вовсе не стало — мех взлохмачен на шапке, и всё. Дед Матвей сразу смекнул, отчего это ребята на шапку смотрят, когда он приедет, и след от полоски исчез начисто. Как не бывало его вовсе. Да только Павлушка видел её хорошо, красную ленточку наискосок. В воображении своём видел.