– Эх, славно! Гроза! – бормотал Петр. – Люблю, когда дождь!
Узкие глаза его стали дикими, словно слепыми, лоб мокрым, блестящим от пота.
– Люблю грозу в начале мая! – вскрикивал он, приподнимаясь и опускаясь над ее неловким, горячим и радостным телом. – Когда весенний первый гром…
– О! – задыхалась она, стараясь понять то, что он говорит. – О, Петья! Лублу как я вам! Очэн! Очэн!
Виктория просто сходила с ума. Проект летел к черту. Влюбилась как кошка, а он нос воротит. К тому же женат! Что будет, когда она это узнает? Тогда все, конец, хоть бросайся под поезд! При этом сама Виктория очень любила трогательную историю Петровой женитьбы и раньше, до появления Деби, часто рассказывала эту историю со слезами на глазах.
Они поженились, еще восемнадцати не было. Мальчишка с девчонкой. Уехал в Москву. Ну, талант! Не придраться. И тут поступил. Она в Николаеве, ждет его, значит. Ну, ждет да ждет. А он все не едет. Ее не зовет. Что женат, что свободен – поди разбери! Оператор от Бога! Вот мне говорила София Ротару: «Когда крупный план, только Петю! У всех у других я – лягушка!» По мне, так она просто жаба, но Петя умеет! Раз щелкнет, два щелкнет, и вот вам шедевры! Влюбился в одну. Муж в Париже. Помощник посла. Сама она – стерва, одета как кукла. Ну, муж только рад, что любовник завелся. Ему только легче. А наш-то не шутит! Сначала, конечно, развелся. «Прости меня, Оля! Не знаю, как вышло!» Она – ну ни слова! «Конечно, конечно!» Мол, все понимаю, давай разводиться. И все. Они развелись, он женился. Скандалы, измены. Такой был кошмар, вспомнить страшно! Опять развелись. Отдохнул и – по новой! Другая мерзавка, «Умелые руки»! Кружок был по третьей программе, кораблики делали. Баба – картинка! При этом мерзавка, мерзей не бывает. Пожили-пожили, опять все насмарку. И тут телеграмма от Оли: «Вот так, мол, и так. Торопись: мать в больнице. И врач говорит: плохо дело».
Сорвался, поехал. В больнице сказали: «Берите домой, мы не держим». Он взвыл благим матом. Куда ее брать? И тут Оля: «Езжай, не волнуйся, все будет в порядке». И мать забрала. Я ни слова не вру! К себе забрала, в коммуналку. Мать – все под себя. Недержание. Любая бы – что? Но не Оля! Все терпит, святая! Приехал он мать хоронить. Там все уже сделано, чисто, блины, угощенье. И тут-то его как бабахнет: «Да что ж я, дурак! Вот мне друг, вот жена! Стакан перед смертью подаст, это точно!» И – бах! Предложение! Ей!! От-ка-за-ла! Такое вы слышали? Я – никогда! Уехал в Москву. Ей звонит каждый день: «Давай выходи!» Ни в какую. А летом приехала. Прошлым. Болел. Чего-то там резали, точно не знаю. Ухаживать нужно? Ну, тут и она. Святая! Буквально святая. Живут. Но Олечка замуж не хочет. «Что мне этот замуж? Я в нем уж была!» Такая история! Чудо!
* * *
Заросший седыми, отливающими в желтизну волосами старик сидел на пустом перевернутом ящике. Белый дом смотрел на него равнодушными своими окнами, молодые, недокормленные милиционеры его почему-то не трогали. Жилье старика было очень простым: ящики и коробки, нагроможденные друг на друга так, что из всего вместе получилась избушка, плотно накрытая газетами и сверху газет – целлофаном.
А в пятницу днем вдруг приехал автобус. На правом боку у автобуса было написано: «Съемки», на левом: «Останкино». Из дверцы скакнула высокая, полная женщина с сумкой. Лицо ее было немного напуганным, круглым и красным. Но так неплохая, хотя и с приветом.
Старик приподнялся:
– Идите, идите, гостям всегда рады.
Иностранная женщина крикнула что-то свое внутрь автобуса. С подножки его тут же спрыгнули двое: мужик в рваных тапках и девка-красотка. Мужик залопотал по-русски, но так неумело и подобострастно, что ясно любому: приезжий. Девка-красотка заулыбалась сахарными зубами, сказать – ничего не сказала. Видать по всему, не умеет.
– Садитесь давайте, – захлопотал старик, придвигая к ним ящики. – Местов нам хватает. А как же вас звать-то?
Гости осторожно расселись. Мужик в рваных тапках сказал:
– Меня зовут Ричард.
– Куда-а? – огорчился старик. – Такого не знаю. По-русски как звать-то?
Мужик засмеялся и развел руками.
– Григорием будешь, – решил старик. – Ушам хоть не тошно.
– Зачем здесь сидите? – спросил иностранный Григорий.
– Зачем я сижу-то? – загадочно прищурился хозяин. – Затем, что причины имею.
– Какие же это пры-чы-ны?
Старик начал степенно рассказывать историю жизни, бедовую и непростую. Гости внимательно слушали.
– Остался, как есть. Без всего. Ну, думаю: ладно. Пошел я сюда. Здесь у них дерьмократы. – Он хитро посмотрел на Ричарда и подмигнул ему. Ричард испуганно расхохотался. – Устроил жилье. Тепло, ладно. Пишу президенту письмо, пусть читает.
– А вас всо-таки не прогонят? – вежливо поинтересовался Ричард.
– Меня-то? Ни в жисть не прогонят! Куда меня гнать? Я гляжу в корневище!
– В кого вы? – не понял Ричард. – И что это вот: кор-нэ-вы-ще?
– Да что! Корневище! Все вижу. И жисть твою вижу, и все твои дрюки.
Иностранный Григорий окончательно растерялся:
– Мои это… что?
– А то! – И старик крепко хлопнул его по колену. – Мужик ты незлой, книжки любишь. Сынок у тебя непутевый, а баба лентяйка, но ты с ней не очень… Еду уважаешь, и рыбку особо. Еще что? Здоровый. Башка варит важно, но скачешь уж больно. Людей привечаешь, боишься обидеть. Деньжата, бывает, плывут, и большие. Но все больше мимо, поскольку ты, парень, с деньгами не дружишь, транжиришь их много… Совет могу дать. Будешь слушать?
Ричард торопливо закивал головой.
– Ты, милка, на Троицын день, – старик понизил голос и придвинулся своим седым и заросшим ртом к уху Ричарда, – скажи-ка молитву. Сперва на коленочки стань и скажи: «Пречисте, нескверне, безначальне, неисследиме, непостижиме, невидиме, неисследиме, неприменне, непобедиме, неизчетне, незлобиве Господи! Един имеяй бессмертие, во свете живый неприступном, сотворивый небо, и землю, и море, прошения подаваяй!» Запомнил?
– Ну вот, а про эту что видно? – Ричард указал подбородком на Деби, которая широко раскрытыми глазами наблюдала за происходящим, ни слова не понимая.
– Про эту? – польщенно заулыбался старик.
Лицо его вдруг изменилось.
– Чего я там вижу? – забормотал он, вставая со своего топчана и сильно нахмурившись. – Чего мне глядеть там? Делов еще много… И вам тоже время… Вон транспорт заждался!
Когда же автобус отъехал наконец и солнце, раскалившее донельзя окна Белого дома, укрылось за бронзовой тучей, старик стянул с головы дырявую ушанку и несколько раз торопливо перекрестился:
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго. Да приидет Царствие Твое, да будет Воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Григорий, известный скорее как Ричард, к тому же имел и фамилию: Фурман. Деби познакомилась с ним незадолго до этого лета и очень гордилась, что будущий фильм был в надежных руках. Когда-то, пугливым зеленым студентом, совсем юный Ричард гостил здесь нередко, провел в Москве целую зиму и очень был дружен с ее диссидентами. Теперь, ставши крупным, известным славистом, писателем острых российских сюжетов, таких, как «Убийства в Кремле», «Джозеф Сталин» и запись бесед с сыном Н. С. Хрущева, он так же любил наезжать в этот город, который (казалось ему!) не менялся. Хотя нет, менялся. Бойцы-диссиденты стали раздражительными и болезненными, огрызались на своих боевых подруг, виски у которых подернулись пеплом, а зубы коростой, и не было мира, и не было лада среди этих бывших бойцов-диссидентов. Ушла золотая весна, удалилась.
Теперь приходилось клеймить не советскую власть (она так на так развалилась, бедняга), а прежних дружков, укативших на Запад и там проживавших себе на покое. Всех этих максимовых бывших, синявских, войновичей разных… Да всех не упомнишь. Когда же в Москве появлялся вдруг Ричард, простой и приветливый, преданный дружбе, бойцы-диссиденты смягчались, теплели, долго и простодушно обнимались то с ним, залетевшим, то просто друг с другом, усаживались, как бывало при советской власти, на тесные кухни, нарезали соленых огурчиков, раскладывали селедочку, варили картошечку и под аромат ее, жарко-сладостный, бубнили себе под гитару про платьица белые… И Ричард всегда был душой компаний.
Виктория, доверявшая ему всем сердцем, решила было намекнуть про историю с Петей, про то, что вот Деби грустна, недовольна, но Ричард хитрил, ускользал, слов не тратил. Одно оставалось: сам Петр. Прижать его к стенке. И все! С глазу на глаз. А ну, отвечай мне, предатель! А кто же? Конечно, предатель! Все дело засыпал. Деби спускалась к завтраку погасшая, с красными веками, при виде Петра начинала метаться, работа ее уже не занимала. А он? Да все то же: наморщит свой нос, как у утки, и – деру!
Наконец Виктория не выдержала. День вяло плыл к вечеру, парило, ныло. Асфальт был присыпан, как сахарной пудрой.
– Петяня, – мягко и просто сказала Виктория, чувствуя, что соски ее болезненно напрягаются под прилипшим от душного дня новым лифчиком. – Ты как собираешься жить? В этом новом твоем положении?
– Рожать собираюсь, – мрачно пошутил Петр.
– Дошутишься, Петя! – вспыхнула Виктория. – Она ничего ведь не знает! Она ведь не знает, что ты ведь женился!
– Как это: не знает?
– Откуда ей знать? Где ей? Петя! Ей разве кто скажет? Она у девчонок спросила: один он? Девчонки сказали: «Да, да! Не волнуйтесь!»
Петр со злостью покрутил пальцем у виска.
– Ты, Вика, сдурела!
– Ах, так? Я сдурела? А ты об чем думал? Работу срываешь! Из-за твоего безответственного поведения мы зиму в Москве проведем! Да! На печке!
– А если б не я, так тогда бы что было?
– А если б не ты, был бы Бостон! Лос-Анджелес! Вот что! И съемки в Нью-Йорке! Да мало ли что! Что молчишь? Сам ведь знаешь!
– В постель меня ложишь? От Оли к вот этой?
– Петяня! – Виктория испуганно оглянулась на дверь. – Ты будь подобрее! Ведь любит же, Петя! А женщина – чудо! Ну, что? Не убудет! Для дела, Петяня!
– Заткнись ты! – себе под нос пробормотал оператор. – «Для дела»! Эк, скажешь ты, Вика! Какое тут дело? Короче, я сам разберусь, бляха-муха…
На следующий день события приняли совсем неожиданный оборот. Съемочную группу пригласили в Центральный дом работников искусств, где будет обед, а потом – выступления. У Деби у бедной совсем сдали нервы. Короткое черное платье делало ее стройнее, моложе, но волосы были взлохмачены, веки красны, как всегда. Молчала, курила. И пальцы дрожали. Виктория попыталась выразительно переглянуться с Ричардом, но он отвел глаза, стал пялиться на россиянок. На круглые русские скулы. Такие, как ни у кого. Мог бы – съел бы.
Подавали борщ и мясо в горшочках. Десерт был хорошим и чай – очень крепким. Потом пригласили послушать ансамбль. На сцену выбежало трое парней, костлявых, в цепях, в черных куртках. И с ними – девица. Закована в черную кожу, а скулы такие – что не оторваться.
– Когда нечаянно нагря-я-я-нет, – громко запела она, – пойдем с тобой в лесок, погово-о-о-о-рим!
– И весь лесок, конечно, ста-а-а-а-нет, – подхватили костлявые парни, – вдруг окончательно родны-ы-ы-м!
– О чем это они? – мрачно спросила Деби у Ричарда, стряхивая пепел на краешек блюдца.
– Они? – Ричард перевел на нее взгляд, блестевший совсем по-московски. – Они о любви, но не нашей.
– Какой же? – криво усмехнулась она.
– Они о своей любви, русской. Когда можно, знаешь, укрыться в лесу… на природе… – И тут же запнулся, поймав ее взгляд, удивленный, тоскливый.
– Но есть же мотели, – жалобно сказала она.
– У нас, – поправил ее Ричард. – У них есть природа.
Петр сидел рядом с незнакомой женщиной, закинув небрежно ей руку на плечи. Женщина поеживалась, как будто рука щекотала ее, и вся извертелась, желая прижаться. О чем говорили, никто не расслышал. Виктория рванулась вперед и что-то шепнула Петру прямо в ухо. И сразу же ухо светло покраснело. Петр резко обернулся. Сузившиеся глаза его встретились с черными глазами Деби. Он встал, бросив незнакомую женщину в самом разгаре беседы, подошел к Деби и громко спросил ее:
– Ну? Заскучала? Наелась здесь дряни?
Деби испуганно-радостно посмотрела на него, сдерживая дыхание.
– Обед послезавтра! – громко сказал он. – В моем личном доме. Я всех приглашаю. К семи. В бальных платьях.
Когда американская съемочная группа уже сидела в автобусе, он вдруг подбежал и вскочил на подножку:
– Башка разболелась! Таблетка найдется?
– Что он говорит? – быстро прошипела Деби, оглядываясь.
– Он просит таблетку, – сдержанно перевел Ричард. – Мигрень. Или спазмы.
– Даю вам таблетка! – закричала Деби. – Имею таблетка! Но в доме, в отеле!
В номере у нее был беспорядок. Вечернее платье, которое Деби собиралась надеть в Центральный дом работников искусств, раскинулось в кресле, как женщина без головы. А Петр был рядом, смотрел исподлобья.
– Ты что? – спросил он ее. – Ты меня полюбила?
– А ти? – ответила она умоляюще. – Тожа лубишь?
– Я тоже, конечно, – пробормотал он. – Такие дела, бляха-муха…
Через час он крепко поцеловал ее в губы, пригладил ее вспотевшие волосы, стал одеваться.
– Зачем ти уходишь? – счастливым голосом спросила похорошевшая румяная Деби. – Здес будь. И на утро.
– Какое «на утро»? – вздохнул он. – Меня жена ждет.
Деби побледнела так сильно, что лицо ее стало похоже на кусок простыни, но только с губами, с глазами.
– Жи-на? – переспросила она. – А где она есть? Ваша жи-на?
– Жена моя? Дома, надеюсь.
Она зажмурилась и отвернулась. Петр нерешительно помялся на пороге.
– Ну ладно тебе. Я пошел.
Часа через три приключилось несчастье. Сестра Виктории, родной ее кровный близнец Изабелла, имела супруга. Супругом был главный в Москве гинеколог. Бандиты с окраин, пользуясь рассеянностью этого очень тяжело работающего в клинике и постоянно спасающего человеческие жизни врача и доцента, забрались в его незапертую машину, дождались, пока он включил зажигание, приставили к горлу оружие, чтобы…
Короче, наутро раздался звонок. Сестра Изабелла спала, когда он раздался. Уродливый голос (естественно, женский!) спросил гинеколога.
– С ума сошли, девушка? – неприветливо ответила Изабелла. – Куда в эту рань?
– Придется проснуться, – хмуро ответила «девушка». – Где муж-то, хоть знаешь?
– Мой муж? Он на даче.
– Какой еще даче! – Незнакомая громко, с досадой, вздохнула. – Он вот. Сидит, плачет.
– Кто плачет? – вскричала с ненавистью Изабелла Львовна. – Мерзавка и падаль! Сейчас ты заплачешь!
И тут же услышала всхлипывания. Мужские и страшные.
– Белюша! Отдай ты им все, ради Бога! Убьют ведь, Белюша!
Тут слезы закончились, трубка стонала. Изабелла Львовна догадалась, что муж ее, Изя, родной ее муж, весь истерзан и плачет. Вернулась преступница:
– Слышала? «Дача»! Короче, сегодня в двенадцать. Положишь в почтовый. В один конверт двадцать кусков, в другой – тридцать. Запомнила, жучка?
– В один конверт… – погружаясь в темноту и звон, залепетала Изабелла Львовна. – В другой конверт… Сколько?
– Да тысяч же, дура! В один конверт двадцать, в другой конверт – тридцать! Ну, что? Поняла, недотепа?
И все, провалилась. Ледяными руками Изабелла Львовна набрала сестру.
– Что, Белла? – вскричала Виктория. – Плохо? Кому? Неотложку? Где кобель?
Это было домашнее прозвище Исаака Матвеича, которое сестры обычно использовали в своих переговорах.
– Похищен! – шепнула близнец Изабелла.
Через двадцать минут она, захлебываясь и кашляя, рассказывала примчавшейся на попутке Виктории Львовне подробности дела.
– Так. – Виктория с силой закрыла глаза. – Мне ясно. Подробности есть? Кровь? Детали?
Сестра Изабелла негромко рыдала.
– Мне ясно, – повторила Виктория. – Пытки. В подвале. Сидит на цепи. Я читала. Что думаешь делать?
Изабелла Львовна упала грудью на кожаный белый диван и забилась.
– Какие есть деньги? Физически? Сколько?
– Какие же деньги? Все вложено, Вика.
– Я знаю, что вложено! Сколько осталось?
– Ну, тысяч, наверное, тридцать. Не больше…
– Так. Тридцать, не больше! При вашей зарплате! Зачем ты кольцо тогда, в мае, купила? Ведь стоило сколько? Шестнадцать? Семнадцать? Эх, Циля-то в Хайфе! Сейчас продала бы!