Воронов сознавал справедливость доводов Стукова, но не хотелось так сразу сдаваться, и, как тонущий за соломинку, он ухватился за последнюю фразу:
— Вдвоем — другое дело.
Наутро они подошли к большому, во весь квартал зданию клуба «Динамо», когда гражданская панихида уже началась. У входа толпились люди, вносились и выносились венки, шли женщины в черном.
От дверей по длинным холлам рядами стояли мягкие кресла, образуя траурные коридоры. Черные муаровые ленты перегораживали боковые галереи. Коридор обрывался в малом борцовском зале. Против входа на невысоком постаменте возвышался гроб с телом Мамлеева. Остальное пространство, во всяком случае у Воронова сложилось такое впечатление, было занято цветами. В ногах покойного на бархатных подушках сверкали спортивные награды всех рангов и достоинств.
Воронов кивнул в глубину зала.
— Посмотри, кто становится в почетный караул... Это ведь Прокофьев...
— А я знаю второго справа. Это Сергей Бочаров. Журналист, о котором тебе рассказывал...
Только сейчас Они обратили внимание на небольшую скамейку, поставленную на возвышении в боковой нише. На ней сидела женщина в черном. Сидела молча, неподвижно. Изредка, когда кто-либо из вновь пришедших подходил с букетом цветов и наклонялся сказать женщине несколько слов, женщина в ответ лишь вяло шевелила губами. За ее спиной, Воронов сразу даже не разобрал, стоял Мельников. Вишняк остался внизу и подняться в нишу, казалось, не рискнул.
Размеренно и безмолвно текла вокруг процедура прощания.
— Да, — протянул Стуков. — Жизнь человеческая несовершенна, а смерть и подавно. Знаешь, мне кажется, весь этот спектакль с похоронами надо устраивать человеку, когда он еще жив. Чтобы собственными глазами мог взглянуть на то, как много людей его любит. Возьми Прокофьева. Так стоять можно лишь у гроба очень дорогого человека...
— Я ему не верю. Играет. И играет здорово.
— Веришь не веришь, а впечатление производит правдоподобное.
— Я хочу взглянуть на лицо Мамлеева, — вдруг сказал Алексей. — Как-то по фотографиям очень плохо себе представляю его в жизни...
Он подошел к гробу. Прокофьев, сменившийся в карауле, исчез из зала через боковую дверь, правда кивнув Воронову напоследок. Алексей долго стоял, всматриваясь в лицо Мамлеева. Его нельзя было назвать даже симпатичным. Невысокий угловатый лоб нависал над носом. Маленькие глазницы, даже левая, не изувеченная осколком, казались пустыми. Остренький нос, вызывающе задиристый, смотрел вверх, выступая над тяжелыми костистыми скулами.
Воронов вернулся к Стукову с каким-то смешанным чувством разочарования и смутной тревоги, что у этого человека, очевидно, было немало «друзей», каждый из которых имел предостаточно оснований желать ему недоброго и подкрепить свое пожелание злой, ставшей теперь трагической шуткой.
Через день Воронов отправился к Мамлеевым. Дверь открыла аккуратно причесанная и одетая в опрятный накрахмаленный передник женщина. Ее белокурые волосы были уложены небольшим пучком высоко на затылке, что делало ее выше и старше своих лет. Воронов без труда признал женщину в черном, сидевшую позавчера на скамейке в нише.
Юлия Борисовна держалась просто и спокойно, словно беда, обрушившаяся на ее семью, давно отшумела и даже не осталось воспоминаний о ней. Хозяйка пригласила Воронова в комнату, обставленную скромно, с большой расчетливостью и вкусом. Они уселись друг против друга за круглым столом. Разговор не клеился, Юлия Борисовна начала заметно нервничать.
— Что вас интересует? — наконец спросила она. — Или вы хотите, чтобы рассказала я? Но о чем? Было так много всякого! Не знаешь, что важно, а что было мимолетным, сиюминутным...
— Зачем же рассказывать все? Хотя мне бы хотелось знать как можно больше не из простого любопытства. Признаюсь честно. Моя работа находится на таком этапе, что любая деталь может стать важной. Но кто определит ее ценность сейчас?
— Да, это верно. Мы немало лет прожили с Александром, но, пожалуй, лишь сейчас, после его смерти, я начала понимать многое. Отнюдь не закрываю глаза на сложности, что были в нашей жизни. Их, как во всякой семье, хватало. За последние годы у нас было так много ссор и так мало взаимопонимания, что мы стали почти чужими людьми, не скрывавшими, что живем под одной крышей только ради Аленки.
— Может, вам так лишь казалось?
Она продолжала говорить, почти не вслушиваясь в его слова. Воронов представил, как трудно жили эти два человека, умея, наверное, слушать лишь себя.
— Думаю, земля мало видела фанатиков, подобных Александру. Он знал лишь работу. И не признавал ничего иного. В его понятие «работа» входила не только кандидатская, ставшая в нашем ломе сущим проклятьем, но и стрельба, которую я никогда не понимала и всегда презирала. Для меня мужчина, занимающийся подобной ерундой, умом не выше мальчишки, стреляющего из рогатки по воробьям.
— Вы были когда-нибудь на стенде? — Воронов пытался хотя бы косвенно защитить Мамлеева.
— Нет. И теперь, к счастью, никогда не пойду. Надеюсь, вы меня поймете. Это проклятое занятие не только унесло счастье совместной жизни, но теперь и лишило Аленку отца.
— Мне кажется, Юлия Борисовна, что вы сейчас не совсем справедливы...
— Не беспокойтесь. Я не намерена осквернять память Александра. Себя я уже давно похоронила заживо. А мне так хотелось жить. Я устала...
— Странно, — Воронов виновато улыбнулся. — Совсем недавно жена еще одного видного стрелка говорила мне нечто подобное.
— Знаю. Великая скрипачка! Непризнанный гений! Ко мне ее трагедийные вопли не относятся. Я не гений и не чувствую себя ущемленной непризнанием. Просто я обыкновенная, примитивная баба и хотела жить нормально, по-человечески, с театрами и гостями, со спокойствием в доме и достатком. Взамен получала вечное одиночество, постоянные тревоги за мужа. И, как видите, не напрасные! Это было предчувствие, если хотите. Не знала когда, не знала как, но знала — все плохо кончится... Мельников, вечная спешка, постоянный страх перед возможным промахом во второй серии, от которого Александра еще за неделю до соревнований трясло так, будто вместе с промахом наступал конец света... — Несмотря на унижающие слова, которые произносила Юлия Борисовна, она говорила это без злобы, устало и вполголоса.
— Потом деньги... Дочь оставалась без осенних ботиков, а он уносил из дома последнюю десятку, скупая какие-то, по его мнению, фантастически сухие патроны. Ежедневные звонки с предложением обменять то боеприпасы на оружие, то наоборот. Полупьяные ружейные мастера, конфликты с тренерами... Александр напоминал скорый поезд, в котором, увы, не было ни одного места, отведенного для меня... Даже в день несчастья он с утра куда-то носился и с кем-то о чем-то договаривался.
Воронов насторожился.
— Юлия Борисовна, а не помните, с кем и о чем?
— Мне уже давно надоело прислушиваться к его телефонным переговорам.
Воронов понял, что с Юлией Борисовной, пока она в таком состоянии, говорить не только бесполезно, но и опасно. О чем бы ни зашла речь, заканчиваться она будет упреками в адрес Александра. Такая предвзятость информации, весьма и весьма неожиданная для Воронова, его совершенно не устраивала. Он было собрался прощаться, но упоминание об утреннем звонке и встрече с кем-то заставило Алексея остаться.
— Хоть какие-то детали того утреннего разговора вы не смогли бы вспомнить?
— Нет, — Юлия Борисовна даже не задумалась, — помню одно — он с кем-то договаривался встретиться...
— Ну и во сколько он ушел?
— Вот это помню точно. У меня подгорали котлеты, и пришлось дважды разогревать картошку. Его не было с девяти утра до десяти часов. Как раз закончилась передача для женщин, и он вошел...
— Александр был в хорошем настроении?
— Уже за неделю до состязаний он ходил чертом, и ни о каком хорошем настроении и речи быть не могло.
«Похоже, что это у нее маниакальное. Или со временем пройдет, или останется навсегда. Впрочем, будь она как-то причастна к смерти мужа, вряд ли вела бы себя так агрессивно. Скорее прикинулась бы любящей супругой».
От Юлии Борисовны Воронов уходил с чувством неудовлетворенности и горьким осадком на душе. Уже в дверях он остановился и спросил:
— Скажите, Юлия Борисовна, как вы узнали, что с Александром произошло несчастье?
— Мне позвонил со стрельбища Моцарт. Он бормотал что-то успокаивающее, но, верите, я сразу поняла, что случилось непоправимое.
— Что сказал Мельников?
— Моцарт был испуган. Сказал, произошла неприятность с оружием, и Александра отправили в больницу. Я не успела спросить в какую, нас разъединили. Он позвонил вновь через полчаса, которые показались мне вечностью. Когда я приехала по указанному адресу в больницу, Моцарт был уже там. С ним мы просидели возле операционной до того самого момента, когда вышел профессор и сказал...
Вернувшись от Юлии Борисовны, Воронов долго не мог сосредоточиться и осмыслить все то, что узнал в квартире Мамлеева. Стукова на месте не оказалось, и посоветоваться было не с кем. Хотелось просто излить душу и в ходе пересказа отфильтровать существенное от второстепенного, факты от эмоций и измышлений Юлии Борисовны.
Оставалось только одно: последовать стуковскому совету и взяться за перо. Тот часто любил повторять, что следователь, который не умеет писать и тем самым дисциплинировать свою мысль, не следователь. И добавлял: инспекторов это касается также.
Воронов не любил писать, особенно письма, — многие его «трения» с матерью были вызваны тем, что, уезжая, он напрочь обрывал всякую связь. И все-таки прав был Стуков. Алексей несколько раз пробовал излагать письменно очередную версию и ловил себя на признании, что если от написания версия не становится стройнее, то, по крайней мере, ошибки и несоответствия видны лучше.
Закрывшись в свободном кабинете и отключив дежурный телефон, он за два часа набросал приблизительную картину того, как начался для Мамлеева роковой день.
Вот что получилось:
«В то утро Александр встал, как никогда, рано.
Привыкнув работать над книгами далеко за полночь, он обычно просыпался тяжело. Пользуясь благосклонным отношением руководства института, Мамлеев нередко прихватывал утренние часы для сна под видом очередной тренировки. Работать продуктивно с утра он не мог, хотя и сознавал всю порочность ночных бдений. Следовательно, из постели в день происшествия его подняли какие-то особые обстоятельства. То ли нервное возбуждение перед состязаниями, то ли иные причины.
Итак, Мамлеев встал раньше жены. Судя по словам Юлии Борисовны, она застала мужа уже в кухне. На столе дымился кофе и лежала свежевычищенная пара сменных стволов к «меркелю». Александр сидел, зажав руки между колен и уставившись в пол, и не ответил жене на утреннее приветствие, встал и ушел в комнату. Через полуоткрытую дверь Юлия Борисовна видела, как муж лег на диван и закрыл глаза. Она даже спросила Александра, когда он будет завтракать, чтобы проверить, не спит ли он. Муж пробормотал в ответ что-то невнятное. И обозленная Юлия Борисовна с грохотом поставила на плиту алюминиевую сковородку.
Александр оставил без внимания и этот демарш жены. Он медленно, почти нехотя принялся собирать большую белую сумку «адидас». Сложил туда все, что обычно брал с собой на соревнования. (Эта сумка стоит у меня под столом.) Разобравшись в сумке и ознакомившись с вещами Мамлеева, я, может быть, найду кое-что интересное. Когда Юлия Борисовна вошла в комнату, чтобы пригласить мужа к завтраку, Александр разговаривал по телефону. Сумка стояла открытой, он, очевидно, не успел собрать ее до конца. Помешал телефонный звонок.
Быстро одевшись, он вышел. Было около девяти часов утра. Далее, до десяти часов, в хронологии утренних событий у меня самое большое и самое перспективное, с точки зрения хода расследования, белое пятно. Вернулся Мамлеев с окончанием передачи для женщин. Юлия Борисовна не видела, как он прошел в комнату, но слышала, как зажужжала «молния» сумки. Или он что-то туда еще и доложил, или просто закрыл. Пройдя в кухню, молча съел пережаренную картошку. К мясу не притронулся. Часы показывали четверть одиннадцатого. Мамлеев отправился на стенд, чтобы оттуда уже не вернуться домой никогда...
Итак, выводы.
Линия оружия — малоперспективная. Пока просматривается в ней только Прокофьев. Где-то за его спиной маячит Глушко.
Линия патронов — возможен опять-таки Прокофьев. И некто Иосик.
И вот теперь — что делал Мамлеев с девяти до десяти утра в день соревнований? Очевидно, с вечера эту встречу не планировал. Не здесь ли рождается главное направление?»
Дважды прочитав написанное, Воронов поставил на стол большую белую сумку «адидас», резким рывком открыл «молнию» и начал энергично раскладывать вещи на столе. Первое, на что он обратил внимание, — в ней не было ни одного патрона. Но ведь Мамлеев не дострелял даже первую серию.
Воронов поднял куртку и, как при обыске, прошелся ладонью по бортам. В маленьком боковом кармане обнаружил небольшой кусок картона с номером. Это был мамлеевский стартовый номер. Темно-синяя семерка на голубом фоне. «На Руси семерка считалась счастливым числом».
В карманах брюк оказалось еще две тщательно сложенные бумажки. Воронов отложил их, не раскрывая. Только сейчас он заметил пятна на правом плече куртки. Они шли по воротнику и лацкану. На темно-зеленой ткани пятна проступали нечетко, словно кто-то тщательно пытался их стереть. Серая рубашка с круглым высоким воротником, которую, похоже. Мамлеев надевал только на стенде под куртку, наоборот, была вся изукрашена потеками. Они засохли, и на одном из пятен прилип маленький кусочек ореховой древесины — осколок разбитой ложи. Брюки, лежавшие в сумке комом, смялись, и Воронов с трудом представил, как выглядели они на щеголеватом и педантичном Мамлееве. Небольшая финская шапочка с длинным полукруглым козырьком была совершенно чиста. Носки наспех сунуты в высокие охотничьи ботинки на рифленой подошве.
Воронов снова заглянул в сумку и только тут обратил внимание на боковой карман, из которого торчал уголок ярко-зеленого картона. Оказалось, четыре сплющенные коробки из-под патронов. Алексей узнал витиеватую надпись «Родони», какую видел у Вишняка.
Итак, у Мамлеева должно было остаться по меньшей мере четыре пачки «родони». Допустим, распечатывал он их уже на стенде. Но как понять, куда делись другие коробки — ведь стендовик берет с собой не менее двухсот пятидесяти патронов: две серии по сто и пятьдесят на случай, если придется производить дополнительную перестрелку. Итого у Александра как минимум должно было быть с собой восемь пачек. И это означает, что в сумке до того, как ее изъяла, оперативная группа, побывали чьи-то руки.
Воронов позвонил в больницу. Долго и безнадежно пытался выяснить, кто из врачей и сестер принимал Мамлеева, как и откуда появились у них вещи пострадавшего. Но по всем хозяйственным вопросам Воронова неизменно отсылали к какой-то старой и доброй нянечке, которая никак не могла взять в толк, что от нее хотят. Пришлось ехать в больницу.
В приемном покое старшая сестра, пожилая и спокойная женщина, ответила на его вопрос:
— Здесь записано, что вещи сдал в больницу товарищ Мельников. Вот и его подпись под актом о принятии. «Почему же Мельников не отвез их прямо домой? Не было времени или...»
Мельникова Воронов нашел на стенде «Локомотива» в тот же день. Был обеденный час. Не слышалось выстрелов. Не видно было людей. Стенд напоминал покинутую игровую площадку детского сада. Мельников сидел в тренерской один. Вблизи он мало напоминал того вертлявого человечка, которого Воронов видел в свой первый приход на стенд. Он был спокоен, насторожен и сдержан. Воронову почудилось, что дается это Мельникову нелегко. Впрочем, Алексей много раз пытался поставить себя на место людей, с которыми он, инспектор уголовного розыска, говорит, и каждый раз признавал, что чувствовал бы себя не в своей тарелке.
Они сели у окна, выходившего на просторный зеленый луг.
— Скажите, пожалуйста, каковы были ваши отношения с Мамлеевым?