Аэропорт - Лойко Сергей Леонидович 14 стр.


26 ФЕВРАЛЯ 2014 ГОДА. КИЕВ

— У меня пропущенный звонок, — своим вкусным веселым голосом сказала Ника, перезвонив ему через десять минут.

— Я завтра уезжаю.

— Так скоро? Куда?

— Домой.

— В Америку?

— Да, в Даллас.

— Дома заждались уже, наверное?

— Да, конечно. Слушай, Ника, — он не заметил, как и сам перешел на «ты», — не хочешь выпить со мной по рюмочке сегодня? На прощание?

— Хочу. Когда?

— Через полчаса, через час, если тебе удобно.

— Удобно. Через полчаса. Где?

— «Мафия» тебя устроит? Мы там познакомились. И от отеля через площадь...

— Да, — ее голос тоже звучал необычно напряженно, будто она делала над собой некоторое усилие.

Он позвонил в Room Service, перенес ужин в гостинице на одиннадцать вечера — через три часа. Попросил водку заменить шампанским, добавить фруктовую тарелку и еще один бокал.

Потом принял душ, посмотрелся в зеркало, будто никогда не видел себя прежде или словно больше никогда не увидит себя в будущем. Он показался сам себе другим. Что?то изменилось, и он не мог понять что.

Почистил зубы. Кинул в рот пригоршню «тик-таков». Надел чистое белье, носки, чистую белую рубашку, которую ни разу во время всей командировки не носил. Надел чистые, только что после стирки, джинсы. Как шутили в его далекой юности — джентльменский прикид: джины, часы, трусы.

Первый раз вышел на улицу без камеры. Он был у дверей «Мафии», когда заметил Нику, выходящую из такси. Ненакрашенная, усталая, но безумно красивая.

Они ели карпаччо из лосося и тунца, запивали шампанским. Он рассказывал свои фирменные анекдоты. Она смеялась. Как он уже любил ее смех, ее улыбку!

Когда шли по темной площади к стоянке такси перед его гостиницей, держались за руки.

На стоянке было штук двадцать свободных машин. Алексей и Ника стояли и смотрели друг другу в глаза.

— Поднимешься со мной? — вдруг спросил он.

Он еще не успел закончить, как она ответила «да».

Они вошли в холл, вбежали в лифт. И там он почувствовал на своих губах ее губы, кончик ее языка — у себя во рту.

Они начали раздеваться, пока бежали по коридору. О’кей, шли быстрым шагом. Он чуть не сломал карточку, открывая номер. Вставлял ее не той стороной. Она взяла у него карточку и вставила правильно.

Уже в постели он пытался закрыть ее открытый рот своими губами, чувствуя, как ее ноги все сильнее сжимают его бока выше талии. Он уже не ощущал боли в сломанном ребре. Он чувствовал себя только внутри ее, только ее губы на своих, только ее грудь под своей.

Она резко дернула головой, освободила рот, словно ей не хватало воздуха, и закричала. Она кричала и кричала. Потом закричал, вернее, зарычал он.

Горничная, прикатив на тележке поздний ужин, остановилась у двери, собралась было постучать, но опустила руку и с понимающей улыбкой тихонько покатила тележку назад, к лифту. Когда в номере перестали кричать, она выждала минут пять, вернулась и постучала.

Они лежали, прижавшись друг к другу, двадцатидвухлетняя девушка и мужчина вдвое старше ее. Она обняла его рукой и положила ногу ему на бедро, чуть подальше бедра... Она слушала, как азбукой Морзе бьется его сердце, и тут зазвонил его мобильный.

Алексей уехал рано утром. Не в Даллас. Он уехал на войну, которую он перестал ждать и которая только начиналась. Ксюша плакала, когда он сообщил ей.

— У меня сразу заболел живот, — сказала она сквозь слезы. — Пожалуйста, будь осторожен.

Поезд вез Алексея в Крым. Русские уже захватили аэропорт в Симферополе, и все рейсы были отменены.

— Прости меня, Рыжик, — тихо сказал он.

Никин телефон все звонил и звонил. Это был Степан. Она не брала трубку. Стояла у окна, гладила рыжего кота на подоконнике и беззвучно плакала. Но слезы ее были одновременно грустными и счастливыми.

ГЛАВА X.

АНТОН-СКЕРЦО

Паховое кровотечение — одно из самых опасных, очень трудно остановить.

— Шо? Никто не хочет руками браться?

Максим Музыка. Диалоги на войне

18 ЯНВАРЯ 2015 ГОДА. КРАСНОКАМЕНСКИЙ АЭРОПОРТ

Тишина между обстрелами и атаками — самое стремное время. Хочется спать — и страшно. Можно уснуть и не проснуться.

Алексей подошел к бойцу, который притулился в углу на каремате и мешке и что?то читал при свете налобного фонарика, держа на коленях стопку обожженных страниц, все, что осталось от неизвестной книги, — ни названия, ни автора, ни оглавления.

— Вот, знакомые буквы ищу, — боец оторвался от чтения, поднял голову, попытался сострить.

— Можно посмотреть? — спросил Алексей.

— Пожалуйста. Я как раз собирался покемарить часок. Фонарик нужен?

— Да, спасибо. Потом отдам.

Алексей взял фонарик, надел его на голову и сел рядом. По взлетке опять забарабанили мины. Уже не понять, чьи. Степан вызывал «арту» час назад. Вроде они его слышали. А он их вроде нет. Тут все уже почти что глухие. Давно. Да и связь говно. Так всегда на войне: связь или говно, или ее нет. Все ближе и ближе разрывы. А боец свернулся калачиком там, где сидел. И почти сразу же захрапел.

Алексей начал читать с первой открытой страницы:

«Глава четырнадцатая

ПРОМОКАШКА

Сейчас нет промокашек. А у нас в школе были. Розовые, желтые и голубые. Кому как повезет.

Промокашка была необходима, потому что писали настоящими чернилами. И никто даже представить тогда не мог, что Промокашка — это на самом деле было прозвище одного вовсе не грозного бандита из «Черной кошки» в конце сороковых. А уж потом от этой злодейской клички пошло название промокашки школьной.

В первом и во втором классе у нас даже чернильницы были и ручки, как карандаши, только со сменными перьями.

Перья у меня хранились в коробке от спичек. Снимать и надевать перо — это было искусство, вроде наматывания портянок в Суворовском училище или ПТУ.

Дневников в младших классах не было. Поэтому замечания и «двойки» вписывали прямо в тетрадки.

Например: «За поведение 2! Избил мешком [авт. — от сменной обуви] председателя совета отряда! Родителям срочно зайти в школу!». И подпись.

Училка писала такими жирными красными чернилами. «Четверки» и «пятерки» у нее были очень простенькие, ровненькие, скромные такие. А вот «двойки» она выводила с таким удовольствием, будто лебедей рисовала.

А «колы» в ее исполнении (в основном по поведению и русскому) выходили огромные и расползающиеся на полстраницы так, что невозможно было ни скрыть этот «позор», ни спрятаться от него куда?нибудь. Некоторые герои и мученики выдирали страницы, за что бывали нещадно биты ремнем. Некоторые бритовкой соскабливали. Тоже получали по шее.

В процессе выведения «единицы» в моей тетрадке она просто кончала, наверное (хотя я не уверен, что в то время оргазм уже был изобретен)!

Это была финальная, окончательная оценка меня как личности. Как гильотина или расстрел.

Про «тройки» не скажу — никогда не получал.

Промокашка же была своего рода историей моей школьной жизни в течение года, такой прерывающейся памятью.

И если сама тетрадь была ярким примером соцреализма, то промокашка была таким образчиком импрессионизма или даже сюрреализма, что ли, словно ею промокали не красные «двойки», а кровь из отрезанного уха Ван Гога, или в нее, к примеру, сморкался Дали...

Я хранил промокашку бережно целый год. Открывал тетрадку на переменке или дома и смотрелся в промокашку, как в личную реку времени, вспоминая по кляксам, завитушкам и разным обломкам слогов и цифр всю свою школьную жизнь.

Это был мой секрет. Я никому о нем не говорил. «Сережа, что ты уставился в промокашку! Иди кушать!» — кричала мать, выглянув из кухни.

Я бережно вкладывал мое шершавое разноцветное сокровище на место, в сердце тетрадки, и шагал походкой усталого прилежного школяра на кухню — есть жареную навагу или голубцы, любуясь матерью, ее улыбкой, глазами...

Сейчас моя память сама стала, как промокашка. Помню только кляксы, кусочки радости, боли, счастья, наслаждения, солнечный свет, воду в реке, мамину теплую руку у меня на спине, когда она смывала с меня мочалкой уличную грязь и тихонько напевала: «С гуся вода, с Сережки худоба...»

Алексей, задумался, отложил стопку обгоревших страниц. У него потеплело в груди. Его память ожила, как эта промокашка. Он вдруг снова явственно услышал голос Ксюши и увидел, как она поправляет на веснушчатом носу очки с толстыми стеклами...

«Как дома тепло, как тихо. Как дома...» — Алексей мысленно вернулся в их московскую квартиру. И вдруг оттуда переместился прямиком в свою любимую страну — Финляндию, где они с Ксюшей ловили рыбу на безлюдном лесном озере. Никого вокруг. Тишина. Водная гладь. Лилии. Солнце уже клонится к закату над верхушками елей и сосен, «над голубыми глазами озер». Последняя проводка, и вот он — удар.

Щука была настоящей царь-рыбой — двенадцать килограммов. Минут двадцать борьбы, и он подвел ее к лодке. До этого она, как дельфин в океанариуме, сделала три «свечки», выпрыгивая из воды во весь свой гигантский рост и тряся огромной, в четверть туловища, зубастой башкой. Экземпляр! Крокодил!

Ксюша закричала: «Ой, не надо ее в лодку! Мы потонем! Она нас съест!!!». Когда она все же взяла себя в руки и опустила подсак в воду, туда влезла только щучья голова. Потом, кое?как наклонив бортик, они вместе вкатили щуку в лодку, и та начала прыгать, извиваться и бить во все стороны гигантской головой и хвостом. Алексей достал рыбацкий нож и попросил Ксюшу отвернуться.

Когда она снова повернулась, все было кончено. Щука больше не билась. На дне лодки была лужа крови. Руки Алексея тоже были в крови — щучьей и своей.

Ксюша сделала из нее котлеты. Как она готовила! Все, что угодно! Пальчики оближешь! Они почти никогда в Москве не ходили в рестораны. Во-первых, в Москве последние сто лет не было и нет мало-мальски сносной ресторанной культуры. А во-вторых, лучше Ксюши все равно никто ничего приготовить не мог.

На следующий день они обедали одни в своем уютном, пахнущем старым деревом и березовой баней коттедже, который каждый год снимали в августе на две недели, на высоком берегу гигантского, растянувшегося на десятки миль своими низкими зелеными бухтами и скальными уступами озера. На обед были паровые скобленые котлеты из щуки. С хреном и ледяной водкой. И, конечно, с Ксюшиными маринованными огурцами. Потом была любовь и счастье, такое же бескрайнее, как озеро вокруг.

Кончался вечер тем, что, купаясь на террасе в теплом заходящем солнце, он играл на гитаре и пел:

Сигарета к сигарете, дым под лампою.

Здравствуй вечер катастрофы, час дождя.

Ходит музыка печальная и слабая,

Листья кружатся, в снега переходя...[79]

Она слушала его и курила длинные вкусные сигареты, закутавшись в плед, и, щурясь своими с детства близорукими глазами, любовалась им. А он ею.

Ксюша была из знатной дворянской семьи, родословная которой тянулась с XVI века. Ее прапрапрадедушка в XVIII веке был губернатором Санкт-Петербургской губернии, воспитателем императора Павла Первого. Прапрабабка Фаина была любимой актрисой драматурга Островского, служила в Александрийском театре и была первой исполнительницей роли Катерины в «Грозе». Ее брак с дворянином, графом, вызвал настоящий скандал в высшем обществе Петербурга. Ей пришлось уйти из театра, чтобы не позорить своего мужа-офицера.

Ксюшиного дедушку расстреляли в 1937 году, а бабушка отсидела в сталинских лагерях два срока, практически один за другим, всего пятнадцать лет, и вернулась. Ксюша, которая никогда не кичилась своим происхождением, любила Россию своих предков и родителей и ненавидела Россию Ельцина и Путина, плебея-алкоголика и плебея-злодея, как она однажды сказала, в первый и последний раз в жизни позволив себе высокомерие.

Она не возражала, когда им пришлось уехать в Америку. Поплакала на родных могилках на Ваганьковском кладбище, по соседству с домом, и уехала с Алексеем в Техас, ни разу об этом не пожалев. Она была последней из рода, кто в разное время покинул Россию. Уцелевшие потомки были разбросаны по всему миру — от Парижа, Цюриха и Берлина до Далласа и Сиднея.

Алексей еще раз вгляделся в промокашку своей памяти и увидел Ксюшу, спускающуюся вместе с ним по ступеням родильного дома. Он нес спящего Арсения, а она, бледная-бледная, в красивом зеленом велюровом пиджаке, несла роскошный букет белых роз.

Как она была красива. Как он любил ее в тот день. Как он был ей благодарен. Как он любил ее и сейчас.

Память Алексея действительно стала, как промокашка. Она избирательно воспроизводила сейчас только «пятерки» из прошлой жизни с Ксюшей, а «тройки», «двойки» и «колы» — нет. А они были, и ему стало по-настоящему нестерпимо стыдно за них только теперь, когда она ушла. Он старался, как мог, о них не вспоминать, но их очертания вновь и вновь вылезали и отпечатывались ядовито-красным цветом, как вечные «неуды», на волшебной промокашке ...

После ее ухода жизнь его продолжалась словно под наркозом. Ее наркозом. Ксюши больше не было. Ника стала женой другого человека. Все остальное потеряло вкус, цвет и смысл.

На войне, в этом Аэропорту, среди этих удивительных киборгов, наркоз временами отходил, и он опять возвращался к настоящей жизни. Он был дома, среди своих. Но почему?то при этом не покидало ощущение, что все это просто один затянувшийся последний день сурка.

Он не боялся смерти. Он, скорее, ждал ее. С некоторым интересом. А пока, как в его любимой «Балладе Редингской тюрьмы» Оскара Уайльда,

...он просто пил открытым ртом неясный свет дневной.

Холодный свет последних дней он пил, как мед хмельной.

Алексей отложил листки неизвестной, но такой знакомой, словно он сам ее написал, книги, выключил фонарик, обхватил свои колени и попытался уснуть. Вместо сна нахлынули воспоминания.

...Вспомнилось в миг так много всего, что оно не уместилось в этом коротком миге, и он не увидел цельной картинки, только уловил отголоски запахов, цвета, отзвуки нездешних голосов, музыку. Накатило... и отпустило. Нет, не совсем. Музыка продолжалась, становясь все явственней и реальней.

Минометный обстрел, чьим бы он там ни был, похоже, окончательно прекратился, и тишина превратилась в музыку.

Это Антон с позывным «Скерцо» на втором посту, — сразу за первым, самым стремным посадочным рукавом, — играл на своей волшебной японской бамбуковой флейте сякухати (единственном музыкальном инструменте в дзэн-буддизме).

Он всегда, даже в бою, носил ее с собой в разгрузке в мягком кожаном чехле. Тридцатишестилетний Антон — очень колоритный и позитивный брокер из Киева, крепко сложенный, с японской косичкой на затылке, — много путешествовал, увлекался восточной философией. Играл не только храмовые песни, но и классику, и современную музыку.

Сейчас, сидя под подоконником гигантской дыры, которая когда?то была окном, прислонившись спиной к холодной стене, закрыв глаза и непринужденно перебирая пальцами, он наигрывал Misty Mountains из «Властелина колец».

Потом перешел на реквием Тамуке «Руки, сложенные в молитве». Первый раз он сыграл его на Майдане, в тот день, когда одним из первых погиб Сергей Нигоян.

Старательный и любопытный во всем, к чему прикасался, он научился играть на флейте, беря уроки у двух известных киевских дзэн-музыкантов — Владимира Лазуткина и Сергея Максименко.

Когда он уходил на войну, у него были «очень близкие отношения с одной девушкой». Они даже хотели после войны пожениться. Девушка была журналисткой, светским хроникером, писала под псевдонимом Скерцо. Этот ее псевдоним он и взял себе в качестве позывного.

Через месяц разлуки произошло то, что часто случается с девушками. Она ушла к другому.

— Девушка ушла, а псевдоним остался, — улыбнулся Антон и неожиданно заговорил совсем о другом. Совсем другим тоном, будто обращался не к Алексею, а к большой невидимой аудитории за его спиной. — Путь самурая — это смерть. В ситуации «или — или» без колебаний выбирай смерть. Это нетрудно.

Назад Дальше