Наверное, оттого, что не были мы воспитаны в вере.
Хотя я был крещен дважды: в Саратове и в Новосибирске, крещен по-настоящему, не так, как любимый мной в детстве Тиль Уленшпигель, которого крестили, если мне не изменяет память, шесть раз, учитывая даже дождь, омывший его и родителей, пока они шли из церкви.
Но в нас не взрастили веры.
Как бы нам было легче!
На Рождество мы пошли в самый близкий от дома Владимирский собор. С трудом пробились сквозь толпу искренне верящих, молящихся и просто любопытствующих.
Зажгли и поставили свечи, и, может быть, лишь в этот миг, пока разгорались и вставали на свои места розовые восковые свечи, что-то рванулось, запросилось к свету внутри нас, выдавив лишь слезы и усилив и без того непереносимую боль.
Да еще чуть позже, когда вышли в темный, теплый и влажный вечер, было минутное ощущение чего-то сделанного ради тебя, ради вас троих.
И мы всё ходили в храмы.
И везде было множество людей. И мы завидовали тем, на лицах которых прочитывали только что обретенное успокоение.
В Киево-Печерской лавре спустились в нижние пещеры, освещая дорогу слабым светом свечи. В нишах стояли саркофаги умерших здесь иеромонахов. И на мгновение мелькнула мысль: не кощунство ли это - ходить экскурсией в царство мертвых, тревожить их вечный сон?
Но кто-то за спиной негромко заметил, голосом Монтеня, что это просто камуфляж, гробы пустые.
Во всем, что мы там видели, было много наивного, почти не затрагивающего воображения.
Перед большой, во всю стену, картиной, изображающей земной путь человека от рождения до суда Божьего, невысокого роста пожилой монах в черном давал пояснения. Но мы уже не могли почувствовать в его словах собственной его веры. А он вдруг в духе светских экскурсоводов делал попытки острить - к примеру, о полезности поста и вредности переедания, намекая на нынешнее положение в стране.
Нет, что-то тут не то!
Но когда с какой-то точки вдруг охватывает взгляд чуть ли не все сразу:
крутой берег, Днепр, храмы и колокольни, старые каменные стены и золоченые купола, - то становится уверенней на душе.
Надо лишь подумать о том, что двигало людьми, все это построившими и хранившими, и о тех, кто и сегодня приходит сюда ради молитвы и находит успокоение. Тут и особого воображения не надо, чтобы поверить в возможность чуда.
Мать подошла к одному, вызывающему обликом своим доверие, монаху и, неожиданно для себя расплакавшись, стала задавать неловко и взволнованно наш единственный вопрос о том чуде, в которое мы верим.
Монах стал спрашивать, кто крещен, а кто нет, выяснив это, заявил, что дело плохо и единственное, что он может посоветовать, - это причащаться, да еще пообещал в скором времени конец света и суд Божий.
Уныло и тяжело подымались мы в гору, покидая лавру, и, лишь оглядываясь и охватывая взглядом все сразу, немного утешались, а вспоминая погребальные подземелья, приходили к выводу, что и это не страшно...
Нам не страшно. Мы пережили, перешли не возрастную, а духовную черту, за которой смерть и лежание в земле не страшно...
Никто ничего не знает. Каждый придумывает свое. Да и слишком поздно мы спохватываемся, понимая, что самое важное, что только есть в человеческой жизни, - это неизбежность смерти и попытка догадаться, может ли быть что-то еще за ней.
А если и в самом деле нет ничего, никогда не было и никогда не будет? Тогда стоит лишь пожалеть, что ты был рожден, видел этот свет, радовался ему, может быть, даже чувствовал себя в иные мгновения счастливым.
Да может ли быть человек счастливым?
Мы в этот раз много ходили по Киеву, почти по всем его холмам, уставали, и это давало возможность сказать друг другу хоть что-то иное, кроме того, о чем мы если не говорили, то думали непрестанно.
Все же было что-то неестественное в этом январском бесснежии, в тепле, которое все равно не было весенним теплом, а непривычным для нас состоянием зимы. Поэтому яркое солнце почти не грело и, по нашим понятиям, предвещало сильный мороз.
Все оказывалось призрачным.
На Крещатике в эти дни митинговали. Собирались, рассыпались и снова собирались небольшие кучки людей, кто-нибудь непременно держал самодельный плакатик с ядовитыми словами по адресу властей или жовто-блакитный флаг.
Митинговали возле новогодней елки, где на временно сколоченной сцене танцевали и пели дети, поэтому митинговщики старались перекричать ребячье веселье. Митинговали и напротив елки, на противоположной стороне Крещатика.
Там в стороне от всех стоял одинокий пожилой мужик с национальным флагом и, должно быть, ждал тех, с кем он готов был поговорить, а те, кто шумел рядом, его явно игнорировали.
Продавали какие-то газетки, печатные листки, на украинском и русском языках,
- все сплошь антиправительственного и антикоммунистического содержания, с жестокими карикатурами и подборками политических анекдотов.
Мы приостанавливались, пытались прислушаться - везде мололи одно и то же:
склоняли на разный манер все те же имена и молотили всякую политическую чепуху, как будто только ради этой возможности - говорить что в голову пришло - и жили.
Хотелось подойти и тихо спросить: а давно ли вы были в Киево-Печерской лавре, давно ли спускались в черные пещеры, давно ли думали о том, о чем только и должно думать?
Однажды мы были в гостях у Пети.
Ты знаешь, они дружили с Василием еще с юных лет, со времени работы на "Арсенале". Петя очень любил Василия, а потом и тебя полюбил.
Он был в этот вечер немного странен, казалось, что он все делает по инерции:
говорит, двигается, помогает накрыть стол, изображает гостеприимного хозяина, - но все это только оболочка, скорлупа, внешняя форма, привычно действующая независимо от внутреннего и, может быть, даже вопреки ему. Так нам, во всяком случае, казалось.
Это был какой-то специальный день, среди рождественских праздников, когда надо было поминать ушедших.
У Пети были незнакомые нам люди, мы опять помалкивали. Показавшаяся вначале симпатичной старуха настойчиво повторяла: "Пусть им будет Царствие Небесное, а нам здоровье! Пусть им будет Царствие Небесное, а нам здоровье! Кроме здоровья, нам ничего не надо!" - и снова, и снова то же самое много раз.
Ее призывы настолько не соответствовали нашему настроению, мы не могли желать себе здоровья, нам это и в голову не пришло бы, мы думали о другом - о противоположном.
В конце концов эта шумливая старуха стала вызывать у нас одно лишь раздражение и досаду.
Да простит нас Бог за это!
Приходили гости и к нам. Заходили просто, по-соседски, Толя с женой, Светлана, Леся, Валюся. Все они вспоминали что-нибудь хорошее о Васе, о тебе.
Мы с Толей вышли в лоджию покурить, и он стал говорить об удивительном сочетании в Васином характере совершенно противоположных черт осторожности и способности к риску.
- После Чернобыля, - рассказывал Толя, - Вася уговорил меня и еще одного парня, вы его не знаете, провериться, не сидят ли в нас рентгены. Ну, пошли.
Тот парень был любитель выпить. Приложили к нему датчики, к разным частям тела, - никаких отклонений от нормы. У меня стрелка чуть-чуть отошла от нормы, а у Васи заметно отклонилась. Он сразу помрачнел. Потом предложил купить красного вина и на моей памяти впервые так крепко выпил. Он же несколько раз ездил на станцию. В самые-самые опасные дни, знал, что рисковал, но рисковал. Выступал, читал стихи. И говорил со многими людьми.
Со многими. Были у него на этот счет какие-то свои особенные соображения...
А потом стал осторожничать. Продукты от матери, из деревни, привозил, старался киевские не употреблять. Однажды я видел, как он кипятил минеральную воду для чая. Юльку берег. Когда она приезжала, он ей не то что на улицу выходить не позволял, но и форточку открывать... Вот до каких крайностей доходил... И рядом с этим случай, когда он спускался с балкона на балкон... Вы, наверное, знаете, соседка с одиннадцатого этажа захлопнула дверь и осталась в подъезде без ключа. Я предлагал Васе сломать замок.
Соседка и сама не возражала, а он как загорелся: спущусь со своего балкона на ее, пройду в квартиру и открою дверь. И я, дурак, в конце концов поддался, согласился. Обмотался Василь веревкой у пояса - самой обыкновенной, для сушки белья, - и я взялся удерживать ее конец. Как только его голова скрылась за балконом и я почувствовал силу натяжения веревки, меня обуял дикий страх: не удержу, веревка перетрется и порвется... Ну, такой страх напал, что дрожь стала бить. Кое-как взял себя в руки, крикнул:
"Василь, как дела?" Он отвечает веселым голосом: "Я уже на уровне балкона.
Вот только перекинуться на него осталось". А я тотчас представил, как это непросто ему сделать: балконы же в одной плоскости. Раскачиваться, что ли, ему и закидывать ноги через перила? А если он не перелезет, то вытянуть его назад, наверх, у меня уж сил не хватит... Вот надо же было ему устроить такой смертельный номер! Но потом чувствую, веревка ослабла, кричу: "Василь!
что там у тебя?" - "Готово!" - отвечает. Дверь открыл, улыбается, доволен. А сам в ванную к крану: оказывается, он обе руки по локоть в кровь ободрал о бетон, о железяки всякие... Признался, что был момент, когда подумал, что не перелезть ему на балкон, а когда ноги перекинул и завис на одиннадцатиэтажной высоте, закружилась голова и захотелось взять и отпустить веревку... Вот таков он. То осторожен до смешного, то до ужаса рисковый.
Может быть, это ему нужно как поэту... Я не знаю...
Прощання недовiчне - то не вiдчай:
Одвiдки в ньому взятися журбi?
Твое iще усмiхнене обличчя Мелькнуло - i розстануло в юрбi.
Чи раз комусь доводилось iхать? - Хоча б свою минувшину оглянь.
Чому ж тодi така страшна безвiхiдь Пiсля найзвичайнiсiньких прощань?
Що в нашi душi суму доливає - Аж все одно, чи лiто, чи зима?
Чи то не здогад, що й життя минае Так, як оце:
мелькнуло - i нема?1 (Василь Моруга) Наш отъезд из Киева совпал с Новым годом по-старому. Вечером собрались почти все ваши с Васей друзья.
Говорили, конечно, более всего о вас, пили за вас да за родителей, и никто не ограничивал ни себя, ни других в этом самом доступном утешении.
Минутами казалось, что вы оба здесь, с нами. Явственно слышался твой смех и Васин говорок.
Коля стал нас фотографировать, подключив вспышку, и я все думал, что в какое-то мгновение вспышка выхватит вас, невидимых, и будет доказательство, что не случайно было это ощущение вашего присутствия.
Все так же странно был скован Петя, если его о чем-то просили - подать ложку, бокал, передвинуть стул, улыбнуться для фотографии, - он все тотчас выполнял, но будто робот, автомат, а сам он, его "я" пребывало где-то в ином мире. Я так и не разгадал и не объяснил для себя этой его загадки.
А может, он просто острее других страдает?..
Уходили далеко за полночь. Обнимали друг друга, долго не отпускали рук, словно искали защиты и боялись разлуки...
И я знал, почему так. Я уже прочитал Васины пророческие стихи, которые случайно нашел в подборке, подготовленной для журнала, - верстка стихов лежала на письменном столе.
У меня есть основания полагать, что то наше прощанье с Васиными друзьями, в его квартире, скорее всего, было прощанием навсегда - вряд ли мы еще увидимся со всеми ними.
Только он-то имел в виду, скорее всего, ваши с ним бесконечные прощанья.
Конечно, ваши!
И вот было в этот вечер подтверждение тому.
Мы все не могли расстаться с Колей и Лесей, вышли в подъезд, продолжая что-то говорить, почти не слушая друг друга, потом очутились у них в квартире и присели в прихожей на табуретки, на тумбочку для обуви.
И тут на какой-то вопрос матери, на что-то сказанное сквозь слезы, Коля и Леся стали говорить, перебивая друг друга: "Вася ужасно ревновал Юлю.
Ужасно! Вы помните фотографию?.." Мы помнили фотографию, понимали ее шутейный смысл и то, что Коле хотелось подразнить Васю, и мы его прощали, потому что ревность, по нашим старым понятиям, есть верный признак любви.
И Леся подтверждала: "Вася обожал Юлю!" Коля, нахмурясь, дополнял: "Он ее боготворил!" Это утешало нас больше, чем выпитое вино, будто укрепляло никогда не покидавшую нас надежду.
А я опять думал о Васином стихотворении, о том, что оно о ваших с ним разлуках...
Жизнь мелькнула, как в последний раз мелькнуло в толпе отъезжающих любимое лицо.
Я буду помнить, покуда будет биться сердце, ночной Толмачевский аэропорт, грязный, сонный, с черной капелью за мутными стеклянными стенами, как заболело у меня в середине груди, когда прощально поднял руку и не опускал ее до тех пор, пока ты, несколько раз оглянувшись на меня, не скрылась за поворотом вместе с другими, бредущими на посадку.