Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич 11 стр.


Спустя некоторое время Шевко разленился совсем, и писарю часто приходилось с материалами на подпись бегать в дом бубличницы. Небрежно взглянув на бумаги, Шевко неизменно спрашивал:

— А нет ли здесь ошибки?

— Есть, только маленькие-маленькие, — знал, что сказать, писарь.

— Смотри, чтобы в дальнейшем и маленьких не было, — поучительно говорил председатель и выводил подпись…

Вскоре Шевко загремел со всех трех должностей. Правда, снимали его весело, под хохот людей и новой власти, дай бог, чтобы каждого из нас, когда придется, а не хуже снимали… Со временем человек примирился, что политическая деятельность тяжеловата для его слишком жизнелюбивого характера, и нашел удовольствие в составлении заявлений или просьб за рюмку бесовской крови. Касаемо разных писаний и питья, он и в дальнейшем оставался непревзойденным во всем уезде…

Чувствуя, что я не схожу с порога, дядя Шевко снова открывает веки, и в его взгляде просыпается любопытство:

— Ты чей будешь?

— Сын Афанасия.

— Да, Афанасия, — рассуждает вслух. — Не со столярского ли угла?

— Угадали.

— Тогда здоров.

— Здоровячка и вам, дядя.

— Ты чего сюда притащился? Может, заявление какое надо написать? — и глаза у дяди становятся такими, словно их помазали смальцем.

— Нет.

— А чего? — у Шевко сразу же уменьшается интерес к моей персоне.

— Тут такое дело, что мне лучше бы не говорить, а вам не слушать.

Дядя Шевко сразу выпрямляется:

— Послушайте, послушаем, что ты проглаголешь.

— Хочу, чтобы мне книгу объяснили.

— Книгу? — мужчина пренебрежительно пожимает утлыми плечами и уже кисло спрашивает: — Что-то не раскумекал?

— Да.

— Значит, не хватило сообразительности?

— Не хватило, — покорно соглашаюсь я.

— Ну покажи эту книженцию, вот мы сейчас и увидим, чем напичкана и чего стоит твоя голова.

Короткими пальцами, в которые врезались прокуренные, круглые, как медные копейки, когти, Шевко разворачивает книгу, затихает, долго вчитывается, удивленно шевелит бровями, в которые тоже понабивались веснушки, а потом спокойно, без единого слова возвращает книгу и прикрывает глаза веками.

Я совсем не ожидал такого и оторопело смотрю на мужика, дальше кашляю, но Шевко и усом не ведет.

— Так что вы мне, дядя, скажете? — наконец решаюсь спросить его.

— Что? А ты еще не ушел отсюда? — удивляются веки, щеки и губы Шевко.

— Нет, еще не ушел.

— Так можешь идти. А скажу я тебе одно, если уж так хочешь: эту книгу читай, когда больше съешь каши. Здесь все дело в каше. Понял?

— Понял.

— Вот и будь здоров, — он снова закрывает глаза, а в углу начинает хохотать сторож. Я сначала ошарашенно смотрю на него, а потом тоже смеюсь, ибо что же мне остается делать? И главное — я замечаю, что и веки Шевко начинают наполняться смехом, но глаза не открывают. Насмеявшись, я подхожу ближе к сторожу и с сочувствием спрашиваю:

— Слышали кумедию?

— От него и не такое услышишь, — добродушно смеется старик. — Никто не угадает, какие шмели гудят в голове мужчины.

— Деда, а дядя Себастьян скоро придут?

— Он сегодня, пожалуй, не придет, потому что целый день гонялся в лесах Кипорового яра за бандитами. И раненого коня от них привел.

— Хорошего?

— Не отвести глаз! Прямо, как у Георгия Победоносца был! Везет же мужику!

— Везет! На него еще ни разу судьба не погрозилась пальцем, — подсмеиваясь, фасонисто переступает порог длинный и гибкий, как торчмя поставленный уж, Юхрим Бабенко. Маленький картузик прикрывает его маленькую голову, в которой негде было разгуляться добрым мыслям. А глаза у Юхрима такие, что у них и смех не может застеклить сокровенной злобы.

— Молчи, смутьян! — сразу топорщатся вид и шевелюра старого.

— Не вижу в этом ни резона, ни политики, ни параграфа. Мы триста лет фактически молчали, нам нужно выговориться за триста лет. Резон исторический? — так же свысока подсмеивается Бабенко, снимает шапку и сдувает с нее невидимую пылинку. — Я вам, дед, каким пунктом не угодил перед генеральной уборкой комбеда?

— Скользкой болтовней.

На подобранных губах Бабенко разорвалась и вновь сомкнулась улыбка.

— Ай-ай-ай, какие вы несовместимые стали в комбеде. Я знаю, что вы со своей метлой, натурально, подчиняетесь Себастьяну, но это не резон, чтобы не иметь о нем своей мысли и соображения ума. И что я сказал? Фактическую справочку: судьба не грозилась на него пальцем.

— Да, смертью, смертью грозилась!

— Это для биографии при новой власти интересно и даже выгодно.

— Да соображаешь ли ты, негодник, что если бы собрать все пули, которые решетили Себастьяна, можно было бы галушек наварить?

— Галушек? — сначала удивляется Бабенко, а потом преспокойно любуется кепкой. — Это еще не факт.

— А что тогда факт? — совсем разозлился старик и тучей двинулся на невозмутимого в своем френче и галифе Бабенко. — Может, то, что ты проколол себе палец, открутился от фронта, еще и инвалидность отхватил и дуришь своими шутовскими соображениями головы бабам.

Смех соскакивает с глаз Бабенко, они округляются, как пуговицы, и уже с ненавистью впиваются в старика:

— Смотрите, чтобы и ваша весьма умная голова не задурилась: метла и для нее найдется.

— За мою голову не горюй — о своей богу молись: хитростью и плутовством теперь не свекуешь. Чего вытаращил глаза? Не ожидал такой параграф?

— А вы знаете, что я селькор? — вырывается у Бабенко, и он так поднимает руки, словно в них держит газету. Но и это не пугает старого.

— Я знаю одно: у тебя не хватило времени стать человеком.

— Это я не стал человеком?

— Ты. И какой ты селькор? У тебя в руках не перо, а лопата копать ямы для хороших людей…

Юхрим хотел чем-то допечь старика, но в это время, пересмеиваясь, зашли обвешанные оружием рослые веселоглазые лесничие Артем и Сергей. В широких, пропахших лесом и ветрами киреях с островерхими, кожей обшитыми капюшонами, лежащими на плечах, они напоминали запорожских рыцарей, перед ними сразу померкла франтоватая одежда Бабенко и сам он стал ничтожным и мелким.

— Что, Юхрим, перчится святая правда? На уловках, видать, не продержишься всю жизнь? То-то и есть, смеются лесничие, а на их плечах покачиваются семь ружей, а на их поясах качаются разные бомбы и гранаты.

— Ого, сколько натрусили добра! — оживают глаза Шевко. — Где разжились на него?

— На хуторах! — лесничие небрежно сбрасывают на пол ружья и начинают безжалостно бросать в угол бомбы и гранаты.

— Что вы делаете!? — ужасается Бабенко, и у него губы становятся белыми, как и их окантовка. — Еще взорвется какая!

— Ну и что, если взорвется? Все равно твоих мудрствований и ухищрений не выбьет из тебя. — Сергей, словно мяч, бросает в угол лимонку, а новоиспеченный селькор, съежившись, зайцем выскакивает из помещения.

За ним дает деру Шевко, но у дверей его хватает могучая Артемова рука и возвращает на прежнее место.

— Подожди, человече добрый, сначала запиши, сколько принесли этого хлама, а потом уж беги.

Страх и мольбы уменьшают и так небольшую фигуру Шевко, а лицо его становится таким, словно на него дыхнула смерть.

— Я еще, ребята, хочу какой-то день пожить.

— Поживешь, поживешь, никуда не денешься, — Сергей для убедительности кладет на стол аршинную бомбу и шельмовато смотрит на Шевко. А тот, вытирая рукой пот со лба, скукоживается в клубок, отодвигается на самый угол стола, торопливо что-то пишет и отдает бумажку Сергею. Сергей нужным образом переворачивает листок и со знанием дела смотрит на него. — Все записал?

— Все, все!

— Теперь, может, посидишь с нами? — Сергей сапогом поправляет ребристую гранату, откатившуюся из угла. — О жизни поговорим.

— Нет, некогда, — Шевко дрожит, глядя на гранату, вмиг выметается, а вдогонку ему раздается раскатистый смех.

Я восторженно смотрю на лесничих, и мне тоже хочется быть таким задорным и так сильно и искренне смеяться, как и они.

Сторож охапкой выносит оружие в холодную, где когда-то держали арестантов, а лесничие зажигают длинные самокрутки и подходят к окну.

К земле уже прислонился звездный вечер, с огородов запахло ноготками, подсолнухами, увядшей календулой. Лесники смотрят на небо, перекидываются скупыми, многозначными словами.

— Было же сегодня… — задумчиво вспоминает Сергей.

— А было, — вздыхает Артем.

— Возле скита могли бы укоротить голову…

— А чего же…

— Говорят, снова банда Гальчевского объявилась.

— Все к нашему берегу…

— Вот интересно, живет ли кто-то на небе?

— Живет.

— Хм… А ты откуда знаешь?

— Если бы не жили, то кто бы там светил?

— Разве это люди светят?

— Они. Откуда без них взялись бы огоньки?

— И там, на небе, такая теснота, как у нас?

— Видать, такая. Сам подумай: чего на луне Каин взял Авеля на вилы? Все от тесноты.

Удивляясь таким соображениям, я тихо выхожу на улицу. Уже, может, и поздновато идти к дяде Себастьяну, но есть и другая причина: увидеть отбитого у бандитов коня. Я понимаю, что хитрую сам с собой, и, поколебавшись, бегу к плотине, над которой тихо шумят раздвинутые в стороны ивы. За плотиной дорога берет вправо над прудом, а за ним и дядя Себастьян живет. На лошадях проехали лесники, узнали меня, засмеялись, и опять такая тишина вокруг, хоть мак сей.

Вот и домик дяди Себастьяна, на нем темнеет косматое большое гнездо, сверху в нем живут аисты, под низом — воробьи. Во дворе стоят привязанные к плоту кони, а из открытых дверей я слышу голоса лесников и дяди Себастьяна.

— Да разве это оружие, — презрительно говорит Сергей. — Вот в прошлом году было его, как навоза. Тридцать подвод вытряхнули из деревни.

— Было такое, — смеется дядя Себастьян. — Бывало, озорная молодежь одного угла поссорится с другим и пускает в ход не только ружья, но и пулеметы.

— Много железа наделали, а пахать нечем, — вздохнул дядя Артем.

Я осторожно с сеней вдвигаюсь в хату и прижимаюсь к откосу. Дядя Сергей первым замечает меня и тычет пальцем в мою сторону:

— Вот и гостя имеем! Тебя где ни посей, там и родишься.

— А чего ж, — бормочу себе, хотя и понимаю, что смеются надо мной добродушно. — Добрый вечер вам.

— И тебе, парень, добрый, — степенно отвечает дядя Себастьян, немного с удивлением, но приветливо оглядывая меня. — Садись.

— Я постою, большим вырасту, — немного стесняюсь от такого внимания к себе.

— Садись, садись, скамьи не пересидишь, — председатель комбеда привстает из-за стола, высокий, красивый, статный, щеки его латаны ветреными лишаями, а волосы такие, словно их из пламени выхватили. — Как твои дела, парень? — Он так хорошо, без капли насмешка говорит «парень», что мне кажется, будто я за сегодня подрос и для себя и для людей.

— Ничего идут себе дела, дядя Себастьян, — с достоинством отвечаю ему, а лесники уже собирают на лицо морщины, чтобы засмеяться.

— Отец пишет?

— Пишут и снова передавали вам поклон.

— Спасибо, спасибо. Скоро приедет?

— Наверное, скоро, когда будет тихо в мире.

Лесники одновременно хихикнули, дядя Себастьян прищурился, и на них посмотрели только его ресницы. Но и от этого лесники успокоились, повернули головы к маленькому желтозубому пианино, тому самому, о котором знает в селе от мала и до велика.

Когда наступила революция, крестьяне давали расчет господам — ??забирали у них и землю и что на земле они имели. А дядя Себастьян не разжился в экономии ни конем, ни коровенкой, ни плугом, а привез пианино и этим развеселил не только свое село, но и весь уезд: кто только ни шутил и ни смеялся над этим чудом. Даже родной отец не выдержал такой невидальщины и приковылял, чтобы посохом учить свое чадо.

— Трясца твоей матери! — закричал старик еще с улицы, увидев сына.

— А-а-а, это вы? — засмеялся Себастьян. — Добрый день, отец.

— Ты еще и смеешься, вымесок? — поднял посох старик.

— А что же, плакать? — снял фуражку сын.

— Лучше бы заплакал, глупый, когда потерял обручи от макитры. Ты белены объелся или от большого ума придурковатым стал? Когда это и кто это на всем белом свете видел у нашего мужика пианино?

— Так еще увидят, отец. Есть время! Вам ворота отворить?

— Ой, не отворяй, сукин сын, потому что побью на тебе всю палку! — пеплом трясся на голове старого иней, гася последний огонь шевелюры. — и чему только вас учат большевики?

— Да чему-то учат.

— Оно и видно по тебе. Разве нам до музыки? Мужицкая музыка — цеп и коса!

Себастьян упорно встряхнул своими густыми, из пламени выхваченными волосами:

— Я, отец, с четырнадцатого года и по нынешний день столько наслушался адской музыки, мне эта будет как лекарство.

— Лекарство! — передразнил отец. — Твои лекарства теперь — сало или смалец. Хоть бы зачуханного кабанчика из экономии приволок. Так нет, не хватило на это головы. Все же село смеется и надо мной, и над тобой.

— Это хорошо, когда смеется, чтобы не плакало. Может, послушаете немного музыки? — кивнул на дом.

Старик оглянулся вокруг и начал понемногу успокаиваться.

— И что, оглашенный, таки научился хоть немного бренчать какую-нибудь барыню-сударыню?

— Зачем нам такой хлам?

— И что-то играешь?

— С горем пополам.

— Кто же тебя научил?

— Революция!

— Революция?.. — задумался старик. — Что же, она может. Ну, иди, сыграй.

— А чего же вы в дом не зайдете?

Старый покосился на улицу:

— Чтобы раков не печь. Ты сыграй, а я на завалинке сяду и ругать тебя буду: пусть насмешники видят, что я крепко против твоей глупости иду.

Старик, опираясь на посох, сел на завалинке. А из хаты скоро пробились музыка и пение о тех васильках, что всходят на горе, о том барвинке, что постелился под горой. И усмотрел старый сквозь притемненные годы свои дальние-далекие васильки, и тот барвинок, и молодую женщину, которых только в молодости видел…

Вот какой голос у его сына, за него можно даже без пианино в театрах что-то платить. А вот долго ли он протянет без кабанчика и коровенки? Чтобы вот так на войнах и в революцию продырявили не его ребенка, а бесчувственное железо, то сквозь него можно было бы обрушивать зерно… А ему до сих пор васильки всходят, барвинок стелется… Удивительными становятся теперь люди: смотришь — вчерашний мужик, а сегодня уже и не мужик… Что оно только дальше из этого будет? Говорят, опять все заграницы на нас войско собирают, и тогда снова покатятся по трактам и дорогам головы сыновей, а по селам затоскуют похоронные колокола и вдовы…

Лесники прощаются с дядей Себастьяном, и он только теперь спрашивает, чего я пришел.

— Да… если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы у бандитов отбили.

— Уже слышал? — смеется мужчина.

— Услышал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.

— Славный. Жаль одного: под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет — тебя прокачу на нем. Хочешь?

— Ой, хочу, дядя.

Мы выходим из хаты и вдоль завалинки идем в маленький сад, где темной кочкой лежит раненый конь. Услышав шаги человека, он тихо и болезненно заржал. Шея у него была перевязана вышитым полотенцем. Дядя Себастьян погладил коня, сказал ему несколько слов и вытер слезы с глаз.

— Плачет, бедный, от боли, — сказал с сочувствием. — Слышь, Михаил, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.

И я верю каждому слову дяди Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скот, тоже поверил бы.

— Что же, Михаил, пора тебе домой. Там уже мать, наверное, не дождется тебя. Провести?

— Не надо, я сам.

— Не боишься?

— Я не боюсь… Я еще буду просить, чтобы вы мне хоть немного растолковали одну книгу.

— Сейчас?

— Если можно, сейчас.

— Если это дело очень настоятельное, — посмеивается председатель, — то пойдем к свету.

В доме он разворачивает книгу, сначала удивляется, потом сосредоточивается, хмурится, насупливается, и на его щеках появляются бугорки.

Назад Дальше