— Ну, и что ты скажешь? — вместо здравствуйте спрашивает из-за калитки дядя Антон.
— А что именно вам нужно? — не лезу я за словом ни в карман, ни в затылок.
— Ага, чего мне только не нужно, а главное — иметь свою пару лошадей.
— Вот чего-чего, а этого я вам пока не могу дать.
Мой ответ нравится Антону, потому что он широко улыбается и вспоминает «Интернационал»:
— Да, никто не даст нам избавленья… Ты к попу?
— Да.
— И какое у тебя к нему дело?
— Хочу книгу ему отдать.
— Тогда иди за мной.
Я иду за дядей Антоном, но с моими ногами что-то начинает происходить: с каждым шагом они все больше деревенеют, а в душу заползает робость, и все вспоминается вчерашнее. Те проклятые раки, которых я вчера пек в поповской горнице, и сейчас начинают шевелиться клешнями на моих щеках. Если бы было где брать книги, то кто бы меня увидел тут?
Дядя Антон, уважительно пригибаясь, стучит в дверь горницы, дальше дергает ее к себе, и мне от сигаретного дыма становится сизо в глазах. За столом нахмурились над шахматами поп и его сын, а табачный чад окутал не только их, но и богоматерь с ребенком, в золотом окладе висящую под потолком. Не слыша своего голоса, я здороваюсь, поп, не оборачиваясь, кивает мне космами, а паныч весело восклицает:
— Вот и ученый муж изволили к нам прийти!
Я выслушиваю насмешку и молчу, но панычу не терпится поговорить со мной, и он, косясь одним глазом, спрашивает:
— Ты, может, и в шахматы умеешь играть?
— А чего же — умею.
— Что-что!? — даже ладонь приставляет к уху паныч. Или оно у него в это время оглохло? — Шутишь или смеешься, мальчик?
— Нет, не шучу и не смеюсь.
Теперь и поп повернулся ко мне, в его глазах сивела мгла лет.
— Ты в самом деле умеешь играть в шахматы?
— А чего ж, — уже смелее говорю то же самое. — Очень хорошая эта игра.
— И он уже разбирается, что хорошее! — попович хмыкнул, а дальше сдавил веки и ткнул пальцем в черную фигурку, что оканчивалась белым острячком: — Что это будет?
— Будто вы не знаете? — чуть ли не фыркнул я, надо же одурелым быть, чтобы такое спрашивать.
— Мы-то знаем, — ехидно цедит попович и настойчиво тычет в невинную фигуру. — Что это?
— Король!
— А это?
— Хверзь.
— Не хверзь, а ферзь! — строго поправил меня паныч.
— Пусть будет по-вашему, — соглашаюсь я.
— А как ходит конь?
— По букве «г».
— Это прямо невероятно! — почему-то беспокоится попович, и на его лице просыпается интерес ко мне. — Кто же тебя учил играть?
— Красные казаки. Это тогда, когда они стояли на нашей улице.
Мой ответ не слишком понравилась попу и его сыну. Они переглянулись между собой, и попович от шахмат перешел к книге.
— Прочитал? — посмотрел на космографию, в его темных с влажностью глазах снова заиграла насмешка.
— Да нет.
— Ленился? Или не понравилась книга?
— Тоже мимо. Дядя Себастьян передал, чтобы вы, когда захотите, давали мне такие книги, которые я смогу прочитать.
Мои слова сразу ошарашили отца и сына. Они многозначительно переглянулись, скрестили взгляды на мне и одновременно потянулись к сигаретам.
— Так-так, значит, ты к дяде Себастьяну ходил? — начинает допытываться попович. — К начальству, значит…
— Он для меня не начальство, а просто дядя Себастьян.
— И что ты ему сказал? — зашевелились подозрение и брезгливость в уголках поповых уст. — Может, жаловался?
Здесь меня начинает разбирать злость: ишь, что им в голову пришло! И я с достоинством отвечаю:
— Я никогда ни на кого не жаловался. Даже когда меня ни за что, ни про что били, — я же мальчишка!
— Вот как?! — удивился поп, и в его мглистых глазах появилось какое-то подобие улыбки.
— И все же, что тебя погнало к председателю комбеда?
— Я только хотел попросить, чтобы он помог мне разобраться в книге. Очень трудная…
— Ничего, парень ничего, — успокоил меня поп и веселее сказал: — Я сейчас подыщу тебе очень интересную книгу, в ней все поймешь.
— Не было печали… — ни к кому не обращаясь, сказал попович и слегка ударил кулаком по столу. Отец строго посмотрел на сына, подошел к другому шкафу, отпер его и начал там рыться. Он, правда, еще не найдя книги, один раз обернулся ко мне и сказал:
— А ты, видно, парень, не промах.
— Это когда как, — ответил я так, как оно у меня получалось, а поп улыбнулся.
Вскоре я выскочил из прокуренных поповских покоев с «Тарасом Бульбой» в руках. Это, наверное, о ком-то из наших, потому что дядю Николая по-уличному тоже называли Бульбой.
Приведя лошадь в лес, я думал еще собрать грибов, но, припав к книге, забыл и о грибах, и о лошади, и о лесе. Я и оглянуться не успел, как роса, а дальше и вечер упали на дубравы. Душа моя смеялась и летела на Запорожье к славному казачеству.
Вечером, помня слова дяди Себастьяна, я снова пошел в комбед. Теперь здесь было много людей, некоторые пришли прямо с работы. Я тихонько зашился в угол, ожидая, когда дядя Себастьян закончит разговор с людьми. Мне очень хотелось похвастаться ему книгой. И вот, когда последний комнезамовец встал на порог, я из сеней вышел навстречу дяде Себастьяну.
— Привет, парень! — весело и так же без насмешки здоровается со мной председатель комбеда, еще и руку подает. Разве только от одного этого не проникнешься большим уважением к человеку и не подумаешь о себе, что и ты чего-то стоишь? — Уже, вижу, достал новую книгу? — в ободочках, что вокруг губ, шевельнулась улыбка.
— Достал.
— И что оно и к чему оно? — берет председатель комбеда книгу в руки.
— «Тарас Бульба»! — говорю серьезно.
— Тарас Бульба? Кто он?
— Казак… — удивляюсь я: неужели дядя Себастьян не читал этой книги?
— А он, Тарас Бульба, за нас или против нас был?
— За нас. Разве вы этого не знаете?
— Знаю! — разворачивает книгу дядя Себастьян. — Но хочу, чтобы и ты в такое время знал, кто за кого стоит: за нас или против нас. Понял?
— Понял.
— Тогда повернись-ка, сынок, садись за стол, и почитаем умную книгу вдвоем.
— О! — вырывается то самое «о», которое у меня то радуется, то сокрушается, то не верит, то отнекивается, то удивляется.
— Не «о», а садись, когда старшие говорят.
Я сажусь за толстоногий графский стол, а председатель комбеда из ящика достает красную материю, расстилает ее, и в комнезаме и у меня на душе сразу становится торжественно. Дядя Себастьян садится рядом со мной, кладет руку мне на плечо, и я невольно прижимаюсь к нему.
— Михаил, ты мне сегодня принес грибы? — неожиданно спросил председатель комбеда.
Я не знаю, что сказать, и молчу.
— Ты? — поднимает на меня глубокие продолговатые глаза, в которых сейчас стынет грусть.
Я чего-то начинаю думать, что не так, как надо, сделал, и виновато говорю:
— Я, дядя Себастьян.
— И зачем?
— Зачем? — дрогнул мой голос. — Потому что я вас, дядя Себастьян, люблю.
— Вот как? — грустно и как-то растерянно улыбается человек. — Ну, спасибо, Михаил, и за любовь, и за грибы… Я тебя тоже люблю, дитя. Но больше ничего не приноси мне. Это впервые за свое председательство принимаю подарок. Возьми и ты от меня, — вынимает из кармана длинную в обвертке с бахромой конфету, на которую я только мог смотреть в ярмарочные дни.
— Спасибо, дядя Себастьян, — беру такую ??роскошь в руки. — Может, пополам?
— Соси один, — засмеялся мужчина. — Ты спать еще не хочешь?
— Нет.
— Тогда читай. А устанешь, я начну.
— Э, нет, — не согласен я. — Может, вы начнете, уж я свой голос знаю.
— Из нас, Михаил, еще никто не знает своего голоса, — многозначительно говорит дядя Себастьян. И хоть я маленький, но в его словах чувствую что-то необычное, волнующее.
— О чем вы, дядя?
— О том подумалось, дитя, кем завтра или послезавтра мы можем стать. Не всегда же будет такая повседневность, которую насеяла война. Сегодня ты дитя убогих, не имеешь даже в чем в школу ходить, а погодя, смотри, сможешь в науку пойти и даже учителем стать, потому что такое время наступило.
Веря и не веря, я запоминаю те слова о «таком времени», которое одни проклинают, а другие живут им. А сам думаю: «Неужели я когда-нибудь смогу до учителя подняться?»
— Дядя Себастьян, вы не того… не подсмеиваетесь?
— Ты о чем? — председатель комбеда собирает вокруг глаз хорошие морщины.
— О том, что даже я учителем смогу когда-нибудь стать?
— Я не шучу, Михаил… Вот когда-то, когда выучишься, вспомнишь мои слова, вспомнишь и меня, уже старого. И тогда в хату мою заглянешь и меня чему-то научишь. Не забудешь?
— Разве такое может забыться? — вздыхаю, опять же веря и не веря в то, что, может, и сбудется в «такое время». А растревоженные мысли на своих свежих крыльях несут и несут меня, малого, к тем годам, когда я уже учителем встаю на порог постарелого дяди Себастьяна, когда принесу ему не грибы, а свои почет и благодарность…
Дядя Себастьян, мой первый добрый пророк, моя радость и грусть! Вас уже давно нет на свете, но до сих пор мне светят ваши глубокие глаза, и до сих пор ваша сердечность ходит с людьми, которые знали вас. И пусть вам памятником будет человеческая благодарность и мое слово…
РАЗДЕЛ ШЕСТОЙ
С того вечера я часто приходил в комбед к дяде Себастьяну, и, когда он имел время, мы вместе читали какую-то книгу, газеты или говорили о разных вещах, а больше о том, что будет впереди, когда погибнут корни и семена войн, человеческой вражды и нищеты, когда не вьюга свинца, а метель цвета будет окутывать человека и добрый разум войдет в каждый дом. Дядя Себастьян листал перед собой и мной величие надежд, и на их лебединых крыльях летела в будущее моя детская душа.
— Вот и наговорились, и заговорились, а время идет, — он подходил к окну, смотрел на звезды, а дальше выдвигал ящик с графского стола и вынимал оттуда кусок черного хлеба, головку чеснока, а иногда и сало, и тогда имели мы такое роскошество, которого, видимо, не знали и цари. Теперь уже дядя Себастьян рассказывал всякие небылицы, смеялся над господами, попами и королями, а я смеялся, не забывая своего — получится, не получится из меня учитель? И не раз я тогда видел себя учителем в фабричной рубашке и даже в ботинках.
Мать сначала ругалась, что я надоедаю председателю комбеда, а потом привыкла и, когда я в сумерки на цыпочках тянулся к своему картузу с переломанным козырьком, улыбаясь, спрашивала:
— Уже на вечерницы чешешь?
— Нет, на всенощную, — весело показывал зубы и ускользал из дому в те вечера, что навеки оставили мне свои звезды.
Однажды мы засиделись над книгой и не заметили, как осторожно скрипнула дверь. На пороге встал рослый, не знакомый мне человек в косматой бараньей шапке и с обрезом подмышкой. От неожиданности я вскрикнул, а дядя Себастьян молниеносно вскочил из-за стола, схватил стеер. Неизвестный как-то неуверенно поднял ковшистыми ручищами обрез и хрипло сказал:
— Себастьян, я пришел не драться, а сдаваться. Не хватайся за оружие.
— А ты не врешь? — рука дяди Себастьяна застыла на боку.
— Смотри, — опустил свой обрез неизвестный и подошел ближе к нам. На его побитом оспинами лбу выступили боль и усталость, а над запавшими тревожными глазами в сполохе бились длинные ресницы, словно хотели отогнать от себя дурные видения.
— Ну, что, Порфирий, помогли тебе твои бандиты, вся контрреволюция и глупая злоба? — гневно спросил дядя Себастьян, меряя безжалостным взглядом косарскую фигуру бандита, из которой кто-то вынул уверенность.
— Не помогли, Себастьян, ой, не помогли, а только изломали мою судьбу. Поэтому и пришел к тебе, к вам… — уныло ответил Порфирий. Его всклокоченное лицо было изможденным, от одежды несло кислятиной и дымом, а простуженный голос клекотал, пищал и хрипел внутри.
— Изломали, говоришь, судьбу? — теплее блеснули глаза дяди Себастьяна. — А ты от них, бандюг, другого ожидал? — махнул рукой в ??ту сторону, где должен был стоять лес.
— Беда, и все, — вздыхает Порфирий.
— Ну, клади свои документы! — приказал дядя Себастьян и снял красную материю.
Бандит подошел к столу, положил на него проржавелый обрез, две ребристые, как черепахи, гранаты, потом вынул пистолет, с сожалением посмотрел на него и, горько усмехнувшись, подал дяде Себастьяну:
— А награду — подарок его императорского величества за былую храбрость — передаю тебе.
— Соскучился я по подарку его императорского величества дальше некуда! — неласково посмотрел на оружие дядя Себастьян. — Клади его к бандитскому!..
Порфирий положил бывшей храбростью заработанное оружие, снова вздохнул и потупился.
О чем ему думалось в этот туманный час своей жизни? Или о тихом крестьянском рае на своем хуторке, где спокойные волы смотрели в вечность, рожь пахла полынью, а жена на припухлых устах держала любовь? Или о темных ночах в разведке, или о той невеселой славе, что нацепила на его грудь георгиевские кресты? Или о бесславии в банде и волчьем одиночестве в лесных дебрях и в одичалых скитках, где и монахи, обрастая корой, не замечали течения времени?
В революцию, вернувшись домой, Порфирий снова ревностно припал к своему полуразрушенному, обнесенному войной хуторку. Вылезая из шкуры, недосыпая ночей, он топтался в хозяйстве, как в аду, надеясь сделать из него рай. Мировые перемещения, кровавые битвы, падение царств-государств, новые революции и смена властей не касались его, словно все это было или во сне, или на другой планете. Не то что партии, общества, а даже церковь не интересовала его. Он держался того, что церковь — дело стариков, а политика — дело темное и не доведет хлебороба до добра. Крестьянин должен жить одной политикой — своим куском земли и тем, что уродит на нем. Возле своей землицы и скота, дрожа над каждым зерном и каждой денежкой, он и оживал, и дичал, уже не замечая, как непосильная работа стирала с припухлых губ жены любовь и опускала вниз грудь. Так бы в своей хуторской скорлупе дожил бы он нелюдимым до мирных дней, может, дотянулся бы и до своего рая, если бы не злой случай.
В двадцатом году на его хуторок наехали именно те непредусмотрительные продагенты, которые чуть ли не на каждого крестьянина смотрели как на кулака или скрытого врага. Не заходя в дом, они сразу пошли в кладовую, прикладами высадили дверь и начали наводить свои порядки. Порфирий с ключами подошел к ним и долго молча смотрел, как из его закромов выметали зерно. В голову ему ударили гнев, боль и алчность и там варили свою адскую похлебку. Когда продагенты нагрузили мешками пароконную фуру, он встал на пороге амбара и глухо сказал:
— А теперь езжайте!
— У нас еще есть время, — засмеялись продагенты.
— Никто не знает своего времени и погоста, — давил и выдавить не мог злобу. — Езжайте, пока тихо лихо.
Продагенты обозвала его сморчком и начали угрожать оперативной тройкой, которая в те времена на месте творила суд и расправу. И тогда осатанел Порфирий. Пригибаясь, он метнулся в дом, выхватил из ножен саблю и бросился на продагентов. Они, не ожидая такого, разлетелись с его двора и помчались в уезд за помощью. А Порфирий, переодевшись, взял свое золотое императорское оружие, саблю, узелок с одеждой и отправился в банду.
В лесу он сразу же попросил у атамана нескольких бандитов, чтобы поймать продагентов. Но тот лишь засмеялся:
— Дядька всегда останется дядькой; политики нет, человече добрый, в твоей голове!
— Какая здесь может быть политика? — отмахнулся от ненавистного слова.
— А вот какая: только дураки уничтожали тех, кто выкачивал хлеб. А мы их пальцем не тронем. Пусть наш дядька на собственной шкуре почувствует, что такое продразверстка, тогда он добрее к нам станет.
Некоторое время спустя Порфирий откололся от банды и начал одиноко бродить в лесах, изредка по ночам наведываясь на свой хуторок, на свое померкшее счастье…
И вот в страданиях и неопределенных надеждах стоит он сейчас бандитом, оборотнем перед своим бывшим товарищем, ища на его лице хоть каплю сочувствия.