— А может, вы мне дадите «Приключения» хоть на один день?
— И не проси, и не моли! — уперся Юхрим, как кол в ограждение. — Берешь, натурально, сказки?
— Беру, натурально, — еще раз ляп по руке парня.
А он вытряхивает из моего кармана семена, потом из окованного железом ящика достает книгу еще и великодушно приговаривает:
— Бери и знай по всем пунктам мою доброту. За сколько ты прочитаешь сказки?
— Дня за четыре.
— Тогда в воскресенье и приноси. Не забудешь, что в воскресенье?
— А разве вы в воскресенье не пойдете на гулянку?
— С утра до обеда, натурально, буду дома. Помни: не принесешь вовремя, будет бедным твое официальное место, — становится злее его вид, словно я уже успел задержать книгу…
Опасаясь попасться на материны глаза (а что, если она бросилась к семенам и теперь только и ждет меня?), я отправился в долинку к Штуковому пруду, где вода раскатисто играла в жмурки с солнцем, облаками, тенями и ветерком. На ней иногда сбрасывалась рыба и раскручивала круги до самой кладки, которая одним концом держалась на изъезженном колесе, а вторым — на берегу. Сейчас никто не стирал шмотки, поэтому я вытащил кладку, удобнее уложил ее на песочке и взялся за чтение. Снизу меня охватывал мир сказки, а сверху — сказки весны. И так мне хорошо в их объятиях, что я не заметил, как солнце медленно перешло на вторую половину неба.
Только тогда я со страхом подумал о доме и, дабы избежать ругани и нареканий, прикинул, что стоит поискать в долинке щавеля на борщ. Смотри, за это еще и похвалят тебя, если… И вновь тыквенные семена начали лезть в голову. Когда неспокойна совесть, то ничем ее не обманешь…
Набив полный карман молоденького щавеля, я уже немного безопаснее пошел домой. Вот и наш дом. Что только ждет в нем мою бедовую голову? Сейчас я не очень стараюсь с разгона перескочить плетень, а застреваю на нем, высматривая, что делается во дворе, огородике и в саду. Между яблонями снует бабушка и ее тень. Лицо бабушкино сейчас такое, словно она молится. Это потому, что она очень любит сад, ухаживает и радеет над ним, каждая в нем прищепа крепко перевязана лентами, оторванными от рукавов ее сорочек. А под навесом, прислонившись к дереву, что-то мастерит дед, фуражка упала с его головы, и поэтому ветерок, как хочет, играет старыми поредевшими волосами. Но вот дед замечает меня, сначала удивляется, а дальше фыркает:
— Вот и пропажа объявилась! А мы думали, что тебя где-то шкуродеры схватили.
— И зачем такое невообразимое было думать? — веселею, потому что не похоже на то, чтобы гремело и сверкало надо мной.
— Где же ты на целый день запропастился? Разве так можно, дитя? Я выглядывал, выглядывал тебя, а дальше и сокрушаться начал.
— Э?
— Вот тебе и «э». Хотя бы, обалдуй, кому сказал куда идешь. А я тебе что-то изготовил! — дедушка кривит свои большие косматые брови и уже изрядно улыбается.
— И что же вы изготовили? — заранее начинаю радоваться.
— А что ты просил?
— Ветряк.
— И что я сказал тебе?
— Говорили, что попросишь, то и сделаю, ведь у меня такими внуками поле не засеяно, — точнехонько повторяю дедовы слова, ибо они понравились мне.
— Ишь, как запомнил! — смеется дедушка, потом снимает козырек новехонького улья и вынимает оттуда настоящий ветряк. Но какой! По его кровле расправил крылья и гордо поднял голову молодой лебедь. Казалось, он вот-вот оторвется от кровли и взлетит в небо.
— Ой, как славно! — вырвалось у меня.
— Славно, говоришь? — радостно переспрашивает дедушка.
— Очень хорошо.
— Для тебя же старался, — отдает мне игрушку дедушка. — А теперь беги в дом.
— А как мама? — спрашиваю и с опаской посматриваю на окна.
— Да, как всегда: сначала сердилась, а потом забеспокоилась и бегала к соседям спрашивать о тебе. Иди.
Я тихонько отворяю входную дверь, снаружи пахнущую рябиной и жмыхом, а изнутри — хлебом и калачиками, что стоят у нас на всех окнах. За столом возле узелков я снова вижу склонившееся лицо мамы. Она всматривается в какое семя и что-то шепотом говорит ему, наверное, просит, чтобы хорошо взошло и уродило. А ближе к матери лежат узелки с тыквенными семенами. У меня сразу похолодело внутри и насторожились уши. Я уже хотел было отправиться назад, но в это время мать увидела меня.
— Наконец, — сказала она с упреком. — Ох, дети, дети… — поднимает над голубизной глаз черные ресницы, от которых тени падают почти на виски.
— А я, мама, щавеля в долине насобирал! На целый борщ будет!.. — сразу хочу на что-то другое обратить материны мысли и выворачиваю на скамью все, что есть в кармане.
Но неудача: вместе со щавелем из кармана вылетели два тыквенных семечка и упали на пол, как серебряные деньги. Я испуганно посмотрел на мать, и не увидел гнева на ее лице. Она ровно, немного грустно, спросила меня:
— Михаил, ты семечки из этих узелков давал мальчику из голодного края?
— Из этих, — потупился я, подпирая спиной дверь. Мать повела губами, с которых не сходила грусть, и долго-долго молчала. Лучше бы она начала кричать, сердиться, грозить расправой, тогда я имел бы какое-то право убежать из дому. А так кто знает, что делать?
— Вот и хорошо, сынок, что давал, — наконец слышу ее голос. Она, раздумывая, дальше уже говорит не мне, себе: — Потому что кто пособит на свете бедному человеку, кто даст ему кусок хлеба или ложку борща? Никто, только такой же нищий.
У меня от ее слов дрогнуло все внутри.
— Мама, а откуда вы о мальчике знаете?
— Была у нас та женщина со своим ребенком. Я накормила их, горемычных, дала хлебушка в дорогу. А как эта женщина хвалила того мальчика, который дал ее Ивасику семян. Я догадалась, что это ты, озорник, но ничего не сказала ей… Ох, Михаил, Михаил, и что с тебя только будет?..
— Может, что-то таки будет, вы не очень крепко печальтесь мной, — говорю так, как слышал от взрослых, Подхожу к матери, приклоняюсь к ней, а она вздыхает и гладит рукой мою неразумную голову…
РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ
На лодочке и весле от нас отъехал май. Он прихватил с собой синие дожди, зеленый шум и соловьиное пение, и в деревню сквозь заборы заглянуло лето.
Так, словно сказку, говорит моя мать. Она говорит, что больше всего чудес на свете делается летом на рассвете, это именно тогда, когда мне так хочется спать. Вот и сейчас, надувшийся и заспанный, я стою посреди комнаты, не зная, где и что искать. А мать, уже мокрая от росы, пришла с огорода и мягко-мягко кладет мне руку на плечо, а глазами показывает на открытое окно и таинственно спрашивает:
— Мишенька, ты ничего не слышишь?
Дед, взглянув на мать, приводит улыбку в бороду и молчит. А я смотрю на сизый от росы огород, на косматые деревья сада, на клочки тумана, путающегося между их кронами и землей, на еле-еле очерченные крыши, прислушиваюсь ко всему, но слышу только утреннюю печаль росы.
— Не слышишь, как лето пошло нашим огородом? — удивляется мать.
— Нет, — говорю я с сожалением, но тут же представляю себе, как где-то неподалеку в цветной, наброшенной на плечи шали широко бредет туманом лето, и от меня сразу отлетает сон.
— Вот пойдем посмотрим хоть на его следы, — так же таинственно говорит мать, и мы выходим из жилища, мама улыбаясь, а я зевая. У самого порога с нами здоровается почти задымленная росой вишня. — Вот видишь, сегодня летечко коснулось руками ягод, и они начали краснеть.
Я смотрю на вишни, и у них действительно то тут, то там краснеют пухленькие щечки. А мать уже показывает, что на стеблях гороха появился еще сонный первый цвет, а на ранней груше рдеют грушки, те самые, которые сквозь ресницы присматриваются к земле. И все это чудо сделало лето за одну-единственную ночь и пошло себе дальше, чтобы на рассвете, когда я сплю, снова заглянуть к нам. Как бы мне подстеречь его?
— Доброе утро, тетя Анна! — около перелаза появляется попова служанка Марьяна, ее высокие удивленные брови, и красивые венчики ресниц, и утренние синие глаза, и влажные приоткрытые губы таят в себе столько юношеского задора и радости, что и мне, соньке, становится веселее.
— Доброе утро, непоседа, — улыбается мать. — Куда так рано чешешь?
— К вам. Можно?
— А почему нельзя?
Марьяна, мелькнув тяжелыми косами, по-мальчишески перепрыгивает плетень и сразу же оглядывается, не зацепилась ли юбкой. Нет, все обошлось. Она подбегает к матери, целуется и подает что-то, завернутое в полочку.
— Это что за напасть с самого утра на меня? — шутя, удивляется мать.
— Не напасть, а поповские из барского теста марципаны, — смеется Марьяна, блестя зубами.
— Ой смотри, девушка, перепадет тебе на бублики за эти марципаны. Ты же знаешь характер нашей попадьи: все шипит, как яичница на сковороде.
— Не бойтесь, а не обеднеет она. Правда, Миша? — напевно говорит девушка и заговорщически поднимает высокие удивленные брови.
— Да, правда, — охотно соглашаюсь, потому что Марьяна очень нравится мне и в полочке то вкусно пахнет.
— Какие у тебя цветы красивые, — присматривается мать к рукавам Марьяниной сорочки.
Девушка обрадовалась от похвалы и доверчиво сказала:
— Потому что так хочется чего-то хорошего в мире и для себя, и для людей, — и сразу же спохватилась, почему-то смутилась и с сожалением кивнул на меня: — Раненько вы его, малого, будите.
— Раненько, — как-то заговорщицки посмотрела мать на девушку, — потому что все хочется показать ему, как на рассвете по селу ходит лето.
— Разве что так, — покачала головой Марьяна и почему-то вздохнула. — Ты, Мишенька, до сих пор не видел лета?
— Я не видел, Марьяна.
— Ну еще увидишь: твое все впереди. Ты сегодня пасти в леса или на перелоги собираешься?
— Куда дедушка скажет.
— Валяй в леса. Знаешь, где Якимовский загон?
— Почему не знаю.
— Там возле загона попасешь лошадь, а в загородке нарвешь себе черешен.
— Да, нарвешь, когда они еще не созрели.
— Созрели.
— Не может быть: вчера сколько леса прошел — и везде одни зеленухи.
— Это были, Миша, видать, черные черешни, а белых, ранних, уже коснулось лето. Ты не видел, какие они в Якимовской загородке? Большие-большие, а щечки с одной стороны покрасневшие. Поедешь?
— Поехать — не фокус, — засомневался я. — Но не достанется мне за эти черешни?
— Не бойся: я вчера сказала дяде Акиму, чтобы он тебе позволил нарвать черешен, потому что подумала, что ты не откажешься от такого дела.
— Вот спасибо, Марьяна!
— Благодарностью не отбудешь: принесешь мне несколько лучших ягодок на сережки, — показала на ухо, засмеялась и тише обратилась к матери: — Чтобы вы знали, тетечка, какой мне сегодня сон приснился!
— Расскажи — буду знать.
Над синими девичьими глазами трогательно затрепетала ресницы:
— Снится мне, будто я в своем селе и в своей хате вымешиваю на рассвете тесто в кадке, а к моему окну подошел полный месяц и присматривается, что я делаю. В эту минутку в дом заходит моя тетка и спрашивает:
— Кому ты, Марьяна, месишь тесто в кадке?
— А я тихонько ей: «Этому месяцу ясному…» Что вы скажете на такое чудо?
Мать улыбнулась так, что радость и грусть затрепетала на ее губах и морщинах, шли от них:
— Скажу тебе, Марьяна, что скоро ты будешь месить дежу не попадье, а своему месяцу.
— О, такое придумаете, — смутилась, покраснела девушка, а в ямках ее заиграла радость.
— Пусть только ясно светит тебе твой месяц, — вздохнула мать.
Девушка припала к ней, что-то зашептала на ухо, а потом спохватилась:
— Побегу, потому что, может, проснулась моя попадья и уже кричит из постели: «Кохвию!».
— И где она его теперь достает?
— Изредка у перекупщиков, а то из сушеных желудей мелем. Господа и свиньи любят их, — засмеялась и, как ветер, вырвалась со двора.
— Метелица, и все. И где она в бога растет такая красота, и кого она наколдует себе? — улыбнулась ей вслед мать, а дальше загрустила: — Если бы ей случилась хорошая пара. А то, не дай бог, попадется невесть что и растопчет молодой век, как цветок на дороге.
Не знаю почему, но мать моя всегда соболезновала судьбам служанок, бедных девушек, особенно тех, что выходят замуж в чужую сторону. Поэтому молодость почти ежедневно веяла косами в нашем доме. Каких только песен ни перепела она с моей матерью, каких только тайн не рассказала ей. Даже в недоброй памяти тысяча девятьсот тридцать седьмом году, когда над моей тогда кудрявой головой нависло несчастье, мать, как могла, днем ??утешала меня своей и девичьей песней, а ночью при звездах плачем молила судьбу, чтобы она была справедливой к ее ребенку…
— Мама, так я сегодня поеду в Якимовскую загородку.
— А ты не заблудишься, сынок?
— Я же говорил, что знаю дорогу.
— И откуда это знание? — удивляется мать. — Я сама, кажись, не попала бы туда.
— Женщины почему-то плохо запоминают лесные урочища, — говорю немного свысока, а сам и не признаюсь, что не раз терял дорогу в лесах. Но я их так люблю, так сроднился с ними, что даже прошлые огорчения теперь вспоминаются с улыбкой.
А было у меня одно приключение, о котором до сих пор никому не говорил. Перед зелеными праздниками пришлось мне повести Обменную на ночь в леса. Зная нрав нашей клячи, я очень опасался, чтобы она куда-нибудь не забрела, не сделала потравы либо не прибилась в чью-то загородку. Тогда кто-то заберет ее — и ищи ветра в поле. Поэтому я додумался сделать вот так: длинную уздечку привязал себе к ноге, надвинул шапку на уши и лег спать. Обменная пасется, понемногу тянет меня за собой, а я то просыпаюсь, то снова засыпаю. И надо же было, чтобы она на рассвете почему-то прянула и сиганула в туман, волоча меня по земле. Пока я, ударившись о несколько пеньков, вскочил на ноги, из моих глаз, как из дымарей, разлетались искры и поджигали деревья. Наверное, только туман и роса спасли их от пожара. Дня два тогда гудели жернова в моей голове, но я держался, как и надлежало парню…
После завтрака я перебросил сумку через плечо и вывел из конюшни нашу вредную-превредную седую кобылу, которая держит в синих глазах настороженность, скрытность и тот коварный огонек, что умеет сразу вспыхнуть злобой. Это же надо додуматься, чтобы за свои деньги приобрести вот такую ??напасть!
Мы долго-долго копили на бедняцкого коня, а купили невесть что. Получилось оно странно и смешно. Когда в дедовом кошельке немного зазвенело деньжат, он, прихватив и меня, уехал с Трофимом Тимченко на ярмарку в те Багриновцы, где люди почему-то не любили букву «г». Вместо Григорий, груша, грабли, гром они говорили Риорий, руша, рабли, ром.
Ярмарка началась с встреч и целований с родными, свояками и знакомыми. А поскольку моего деда знали по всем близлежащим селам, ему не так просто было дойти до места, где торгуют лошадьми, — его сразу потянули в те незаконные «домики», где люди по-разному оставляли свои деньги: одни за них набирались веселья, а другие — печали. Дед как раз был из тех, что покупают веселье на душу, а румянцы на вид. Вскоре он сидел в теплой кумпании за столом и прямо на поржавевшие селедки выбивал из кремня искры, еще и выводил свою любимую:
Як продала дiвчина курку,
То купила козаковi люльку,
Люльку за курку купила,
Бо козака вiрно любила…
А дальше уже вся кумпания, позабыв о торге и несмотря на испуганного корчмаря, пела о той влюбленной девушке, которая приобрела казаку за юбку — губку, за гребень — кремень, за сало — кресало, а за душу — табака папушу[9].
— Люди добрые да красные, дай бог всем долгих лет и хорошего здоровья, но зачем вот вам петь? — причитал и хватался за перезревшие кудри прижимистый хозяин, опасаясь гостей из сельсовета или комбеда…
— Я и в рай не хочу, если там не будет песен. Ведь что для бедного человека самое дорогое? — пошатываясь, спросил корчмаря раскрасневшийся дед.
Тот хотя и дрожал, но шельмовато улыбнулся: