- Рада вас видеть, пан Милош. Я вас простила.
- А разве я в чем-то провинился перед вами? - схватив ее лукавым взглядом, тихо и медленно отозвался Савич, делая недоуменное лицо.
- Вы обещали вместе провести остаток вчерашнего вечера.
- Прошу прощения - не мог… Ко мне зашли друзья, - поспешно и убедительно солгал Савич. - Но мы можем это сделать сегодня, если пани Эмилия не возражает.
Он преднамеренно сделал ударение на слове Эмилия, и Ханне это понравилось: она приняла как знак дружеского расположения.
- Я только что из Вроцлава. Устала. Но это ничего. Что сегодня было на конгрессе? Что-нибудь интересное? - и, не дав ему ответить, сказала: - Заходите ко мне через часок, расскажете.
- Непременно зайду, - пообещал Савич.
В номере Ханны Савича ждала все та же нераспечатанная бутылка "Наполеона", и томная, приторно надушенная хозяйка в халате и домашних туфлях не мешкая пригласила гостя сразу к столу, сказав при этом:
- Я устала и продрогла от совершенно ненужной и неинтересной поездки. Не могу согреться. Попробуем прибегнуть к этому средству. - И, улыбчиво кивнув на коньяк, приказала: - Открывайте и ухаживайте за мной.
- С превеликим удовольствием, - учтиво сказал Савич, наливая коньяк в стаканы, и, подмигнув, прибавил: - Средство испытанное.
Он подал Ханне стакан, пристально и в упор глядя в ее свежее бледно-матовое лицо и в глаза, агатовые, с синим блеском, и подумал, что этот синий блеск и придает ее улыбке нечто бесовское, заманивающее. Ханна выпила свой коньяк сразу, залпом, между тем как Савич продолжал пить малыми глотками, явно смакуя, и, не садясь, продолжал наблюдать за Ханной изучающе выпуклыми невозмутимыми глазами. Эта нескромная манера рассматривать женщину так бесцеремонно нисколько не задевала Ханну, привыкшую и не к такому.
Ханна поставила на стол пустой стакан и потянулась рукой к вазе с фруктами. Савич обратил внимание на ее пальцы с длинными острыми ногтями, окрашенными в цвет свежей крови. В них было что-то хищное, напоминающее когти большой птицы, которую в детстве он видел в зоопарке за кровавой трапезой.
Взяв грушу, Ханна села на кровать и, указав глазами на маленькое, единственное в этой комнате кресло, предложила гостю садиться. Савич молча сел, не сводя с хозяйки многозначительного взгляда, в котором были пытливость, настойчивость, любопытство и сомнение. Его привлекал ее большой чувственный рот с трепетными влажными губами, он выдавал напоказ страстную натуру.
- А теперь откройтесь, кто вы? - начала Ханна, сверля Савича жарким вкрадчивым взглядом. Слегка усталые шаловливые глаза ее горели огнем неутоленных желаний, а губы постоянно складывались в привычную улыбку.
- Имя мое вам известно, и с шефом моим, доктором Симонталем, вы знакомы, - уклончиво, но вежливо отозвался Савич.
- Я не об этом. Все же где мы с вами встречались?
Савич приложил два пальца к губам и недвусмысленно обшарил комнату предупреждающим взглядом, который говорил: "Осторожно, нас могут подслушивать". Включил радио, - передавали музыку, - и вслух сказал наигранно:
- Конечно же, в лесу. В Венском лесу.
Ханна встала с кровати, вырвала из блокнота чистый листок и написала: "Вы друг или недруг?" Савич следил за ее пером, и не успела она поставить вопросительный знак, быстро подчеркнул слово "друг". А вслух произнес:
- Что еще могу сказать о себе? Родился в Польше. Сражался с фашистами в партизанском отряде "Пуля", которым командовал Ян Русский… Тяжелые бои за Топольницу, Езерский лес, Диабельские болота, знаменитый доктор Захариадис, у которого я был ассистентом. Впрочем, обо всем этом довольно красочно написал француз Эдмон Дюкан в своем "Польском дневнике".
Это был исчерпывающий ответ на ее вопрос, - теперь Ханна знала, что встречались они в отряде "Пуля" и Саввичу известно о ее прошлом. Но Савич, чтобы не оставлять никаких сомнений насчет своей осведомленности, спросил:
- Вам не приходилось читать "Польский дневник" Эдмона Дюкана?
Вместо ответа Ханна подала Савичу газету, купленную в Венском аэропорту, сказала небрежно:
- Здесь статья вашего Дюкана.
- Моего? Он совсем не мой, и у меня с этим французом нет ничего общего.
Савич развернул газету, нашел очерк Дюкана, но читать не стал, попросил:
- Вы мне подарите.
- Возьмите, она мне не нужна, - разрешила Ханна, наливая коньяк в стаканы. Затем, приблизившись к Савичу вплотную и лаская его глазами, вполголоса, с чувством сказала:
- За дружбу, за нашу дружбу.
- На брудершафт, - предложил Савич, осторожно сдвинув стаканы. Она с нетерпеливой готовностью подставила обжигающие губы, пылкая, ненасытная.
Ханна отдавалась просто, привычно, без притворного жеманства, с необузданной первобытной страстью. Награждая его поцелуями и плача, бессвязно и бестолково говорила о своем несчастном отце, о Шлегеле, о том, что на конгресс ехала без особого желания и не знает, что писать о конгрессе, что все ей надоело. Это было наподобие исповеди пьяного, и Савич, сам тоже захмелевший, искренне сочувствовал ей, потому что нашел в ней что-то родное, свое, духовную общность, и устыдился своего прежнего намерения сообщить о ней Табаровичу. Он шептал ей искренне и горячо:
- Тебе нельзя было приезжать сюда. Тебя могут узнать. Я видел на конгрессе бывших партизан из отряда "Пуля". Табаровича, Захариадиса и еще… не помню фамилий. Тебя уже узнал один человек. Уезжай немедленно. Завтра же, слышишь? Умоляю, приказываю. Мы встретимся с тобой в Вене. Обязательно. И не в таких условиях…
А она в знак согласия кивала головой и шептала:
- Да, да, уеду, завтра… А потом в Вене… Встретимся в Вене…
Глава восьмая
С самого утра над Москвой светило искристое майское солнце, ласкало на бульварах и в парках молодую, только что появившуюся листву, весело играло в пурпуре флагов, еще не снятых после празднования Дня Победы, а под вечер невесть откуда надвинулась синяя туча, пронзенная острым росчерком молний, прогремел весенний, совсем не грозный, а даже какой-то желанный гром, и вслед за ним разразился шумный стремительный ливень. Со стороны Сретенки и от Петровки на Неглинную улицу хлынули мутные потоки, унося обрывки бумаги и прочий мусор к водосточным решеткам, которые быстро засорялись и не успевали поглощать обильную воду. Вскоре Неглинная улица превратилась в реку, переезжать которую не каждый шофер рисковал. А водитель такси Тихон Морозов проскочил, как амфибия. У таксистов напряженный план, им некогда "загорать", тем более что смену Тихон заканчивал, спешил домой: у сына, у Дениски, сегодня день рождения, круглая дата - десять лет!.. Тихон заранее купил подарок - коричневые сандалии, для лета хороши будут, в пионерлагере бегать. А теперь надо было заскочить в кондитерскую, купить конфет, пирожных или торт - что придется. Дениска пригласил на день рождения своего дружка Колю Аксенова из соседней квартиры. Коля учился в третьем классе музыкальной школы, а Денис в шестом классе специальной школы для особо одаренных ребят. У Дениса были необыкновенные математические способности. Он оперировал многозначными числами как заправский фокусник. Можно сказать, из-за Дениски Тихон и в Москву перебрался, академик Виноградов Иван Матвеевич помог, комнатушку в общей квартире выхлопотал маленькую, в четырнадцать метров. Да и то благо, куда им на двоих. Жену Тихона фашисты в Германию угнали, и до сих пор никаких вестей - жива ли, нет ли. А они - и отец и сын - все верят и надеются на лучшее; а вдруг объявится. Надежда, зыбкая как туман, с каждым годом тает, улетучивается. А все же. Так и живут они вдвоем, отец с сыном, и вся теперь радость и смысл жизни Тихона Морозова в Дениске, в необыкновенном мальчике, которого сам академик Виноградов гениальным нарвал. Может, это новый Ломоносов на Руси родился?! А Иван Матвеевич зря слов на бросает, сам - первый математик страны.
А Дениска и в самом деле мальчик необыкновенный и способности свои проявил не только в математике. В четыре года он уже бегло читал и писал.
Вчера Денис и насмешил, и огорчил, и порадовал отца. Рассказывал, как накануне Дня Победы учительница просила школьников рассказать о своих родителях, участвовавших в Отечественной войне. Все рассказывали. И Денис тоже рассказал, как его папа под городом Тулой сбил фашистский самолет и потом был контужен. И другие ребята интересно рассказывали. У Вали Насаченко мама летчицей была, по ночам фашистов бомбила, девять боевых наград имеет. А папа Вали Шульц - немец, только, он русский немец, хороший. Он с фашистами воевал и был ранен. Потом в госпитале лежал. А как вылечился, опять на фронт пошел, только уже в разведчики. Он языков брал. Ну, разных там фашистов. А один раз даже генерала ихнего взял. И еще, он воевал с японцами. Там его тоже ранили, в ноги. И он ходить не мог.
Рассказывая эту историю отцу, Дениска заразительно хохотал, и Тихон смеялся. Но вдруг мальчик стал серьезным и спросил:
- А почему, папа, у тебя никакого ордена нет? Ты же сбил фашистский самолет.
Вздохнул Тихон, проглотил горький комок. Вспомнил Беловир, Польшу и уничтоженных им дюжину фашистов. Да как об этом расскажешь, кто поверит, когда нет никаких реляций.
Ответил кратко:
- Да ведь я был в тот момент контужен. Никто толком не видел, кто именно сбил самолет. А свидетелей не было…
Тихон ехал к кондитерскому магазину в Столешников переулок, как вдруг на углу Петровки и Рахмановского какой-то прилично одетый моложавый мужчина, прихрамывая и энергично размахивая портфелем, бросился ему наперерез. Тихон остановил машину. Мужчина открыл переднюю дверь и, усевшись рядом с шофером, поздоровался. "Какой-то чин, надо думать, имеет персональную машину и по привычке сел рядом", - решил Тихон и спросил:
- Куда ехать?
- Тороплюсь: у жены день рождения, а я у министра задержался, - приподнято, с восторгом сообщил пассажир и назвал адрес.
На гладком вытянутом лице его веселым блеском играло счастье.
- Видно, министр вас чем-то порадовал, - проговорил Тихон, круто разворачивая машину.
- Угадал, - с преувеличенным удивлением ответил пассажир и повернулся лицом к Тихону. - Каким образом?
- Профессиональным. Мы, таксисты, постоянно с людьми дело имеем. За день человек двадцать перевезешь. И все разные.
Тихон Морозов внешне не очень изменился за последние десять лет, с тех пор, как они расстались с Револьдом Мелковым в октябре сорок первого на подступах к Туле, и все же восторженный пассажир с портфелем узнал его не сразу. А это был Револьд Мелков. Правда, теперь он носил другую фамилию и другое имя - Михаил Петрович Валярчук. Имя поменял еще во время войны, когда, освобожденный от фронта по ранению, продолжал учебу в институте. Поменял под тем предлогом, что уж больно нелепое оно, искусственное, - исправил глупость родителей. Поменять фамилию было еще проще - воспользовался законодательством о браке и во время женитьбы взял фамилию любимой жены - Музы Григорьевны Валярчук.
Валярчук украдкой рассматривал профиль Морозова, прислушивался к его голосу, узнавал что-то отдаленно знакомое, но не мог сообразить, где и когда он этого человека встречал. Хотел было спросить, но почему-то не решился. Но вот их взгляды столкнулись в отражении маленького зеркальца над ветровым стеклом, и тогда Валярчук вспомнил. Лицо его мгновенно побледнело, а на беспокойных тонких губах появилась сухость. С ним это случалось всегда в минуты крайнего волнения. "Не может быть, ведь тот ефрейтор Морозов был родом из орловской деревни, - пробовал успокоить себя Валярчук. - Как он мог оказаться водителем такси, да еще в столице? Конечно, это не он". Но на всякий случай решил удостовериться. "Как же его звали? Денис. Нет, это сын его Денис. А самого-то как? Забыл".
- Я вижу - вы отличный шофер, - заговорил Валярчук издалека. - Москву хорошо знаете. Надо полагать, коренной москвич, старожил.
- Не угадали. В Москве недавно, - коротко ответил Тихон. В пассажире он узнал своего бывшего напарника Револьда Мелкова, хотя этот упитанный, должно быть преуспевающий в жизни человек с сияющим лицом и восторженными глазами немногим напоминал того растерянного, панически подавленного отчаянием солдата, который предательски бросил боевые позиции и убежал в лес.
О нем, о его подлом поступке Тихон давно позабыл, выкинул его из памяти, решив однажды, что Револьд, добровольно сдавшись немцам в плен, разделил горькую участь многих узников. И теперь Тихон больше всего удивился, что Револьд жив, здоров и, видать по всему, в начальниках ходит. Вот только хромота осталась. Это его фашистский летчик тогда подстрелил, - вспомнил Тихон, не испытывая к Револьду ни сочувствия, ни презрения. Было лишь простое любопытство и удивление от такой неожиданной встречи. "Узнал ли он меня? Что-то он вдруг побледнел и в глазах переменился", - подумал Тихон и сказал с тайным намеком:
- Вы ведь тоже не коренной москвич,
- Это почему ж вы решили? - с каким-то преувеличенным любопытством и скрытой тревогой спросил Валярчук.
- Ярославский вы.
Валярчук деланно усмехнулся и сказал слишком самоуверенно:
- Москвич я. Родился и вырос в Москве.
"Однако ж наглец ты порядочный", - подумал в сердцах Тихон и, решив ошарашить, сбить спесь с Револьда, сказал:
- И зовут вас Револьд Мелков, если я не ошибаюсь.
- Ошибаешься, любезный, - спокойно ответил Валярчук. - Меня зовут Михаилом Петровичем. Не веришь? Можешь удостовериться.
Он быстро достал из кармана пиджака красное удостоверение и развернул его перед глазами Тихона. Это обескуражило Морозова. И он подумал: "Неужто обознался?"
- Извините. Мне показалось.
- Бывает. Остановите, пожалуйста. Я хочу в магазин зайти, - сказал Валярчук и торопливо сунул Морозову кредитку. - Сдачи не надо. Желаю здравствовать.
И, выскочив из машины, суетливо захромал к магазину "Галантерея". Морозов выключил счетчик и посмотрел на мятую кредитку, размышляя: "К чему такая щедрость: в три раза больше положенного. Может, выйти, вернуть "сдачу". И еще раз присмотреться. Не мог я обознаться. Очень похож на того Револьда. Да и неожиданная поспешность, волнение. Странно".
Морозов хотел было уже выйти, но тут подошли к нему двое пассажиров с чемоданами и, не спросясь, втиснулись в машину.
- Опаздываем на поезд, дорогой. Пожалуйста, поднажми. Полчаса до отхода.
Пришлось поднажать.
Валярчуку совсем не нужно было заходить в магазин. Он понял, что Морозов узнал его, и, поняв это, растерялся и повел себя глупо, неосмотрительно, совсем некстати показал удостоверение, вышел из машины поспешно и преждевременно - словом, вел себя так, как пойманный с поличным шкодливый мальчишка, и этим самым еще больше вызвал подозрение Морозова. В магазине он попытался взять себя в руки: "Что ж это я, совсем голову потерял. Да все оттого, что неожиданно, как снег на голову". И в самом деле, Валярчук начал было забывать о своем мерзком поступке под Тулой осенью сорок первого, был уверен, что никто о нем не знает, что единственного свидетеля - ефрейтора Морозова - давно нет в живых, а если и есть, то где-нибудь на Орловщине, в родном колхозе, и вдруг - как гром среди ясного неба…
Настроение Валярчука было испорчено. И надо же именно сегодня объявиться этому ефрейтору, сегодня, когда на дне рождения Музы Григорьевны будет присутствовать ее старшая подруга и покровительница - Елизавета Ильинична Серая со своим именитым супругом Мироном Андреевичем. Ради четы Серых Муза до предела ограничила число приглашенных, даже сестру свою не позвала. На семейном совете Валярчуки решили, что коль будут Серые, - а Мирон Андреевич еще ни разу не бывал в их доме, - то достаточно пригласить Адама Куницкого, а чтоб этот перезрелый холостяк не скучал, позвали их общую знакомую - лаборантку из их же института Любочку Попкову. Пригласить Любочку предложила сама Муза Григорьевна. Михаил Петрович поморщился, слегка покраснел, но возражать не стал. Любочка была его любовницей. Муза Григорьевна об этом знала. Еще год тому назад сообщил ей об этом "друг дома" и старший научный сотрудник НИИ, в котором в то время Михаил Петрович заведовал лабораторией, Адам Куницкий, сообщил не "бескорыстно", а с целью вполне определенной: он давно добивался Музы Григорьевны, которая до того времени позволяла Адаму ухаживать за собой, но не больше. Куницкого такое положение не устраивало. Он любил афишировать свой принцип: "Все или ничего". И после того, как он рассказал Музе Григорьевне об интимных отношениях ее мужа с Любочкой Попковой, он получил "все". Правда, не сразу. Сначала Муза Григорьевна, заручившись неопровержимыми уликами, устроила мужу допрос, фактами и подробностями, известными только Куницкому, "прижала к стенке" Михаила Петровича. Видя такое дело, он не стал оправдываться и сразу признался. Между супругами произошло не очень бурное, но многословное объяснение, при котором обе стороны рассматривали случившееся с разных точек зрения, в том числе и с философской, и под конец пришли к заключению, что, собственно, ничего трагического не произошло, - "жизнь есть жизнь", и на нее нужно смотреть трезво, не поддаваясь первобытным инстинктам и пережиткам вроде ревности. В самом деле, рассудили супруги Валярчуки, нельзя же в середине двадцатого века из-за каких-то феодальных предрассудков, которые уходят своими корнями в древний домострой, лишать себя удовольствия и наслаждения, при которых никто не терпит убытка. И уж, конечно, не разрушать же из-за этого семью, что было бы действительно трагедией для ребенка, для их восьмилетней Машеньки. Муза Григорьевна потребовала от мужа равноправия в делах, которые в старину назывались грехопадением. Михаил Петрович не возражал.