Сквозь насупленные брови и раскоординировавшийся от возбуждения стеклянный глаз я увидел вдруг Нессима, короткая вспышка, как по наитию, сидящего за массивным столом в холодном сплетении стальных трубок, в конторе, не спускающего глаз с телефона, и на лбу его — крупные бисерины пота. Он ждал сообщения о Жюстин — еще один поворот ножа. Скоби покачал головой. «Нет, речь не столько даже о нем, — сказал он. — Он замешан в деле, конечно же. Но командует человек по имени Бальтазар. Смотри, что перехватила наша цензура».
Он извлек из папки открытку и протянул ее мне. У Бальтазара изысканный почерк, и руку я узнал немедленно; но я не смог сдержать улыбки, когда увидел на обороте открытки всего лишь шахматную диаграмму бустрофедона. Маленькие квадраты, заполненные греческими буквами. «У него хватает наглости, черт его дери, даже не запечатывать их в конверты». Я изучил диаграмму и попытался вспомнить то немногое в оккультном счислении, чему успел научиться у моего друга. «Система девятого уровня сложности, — сказал я. — Слишком сложно для меня». — «Они устраивают регулярные сходки, старина, обмениваются информацией, — сказал Скоби, снова перейдя на ультразвук. — Это я знаю наверняка». Я тихо взвесил открытку кончиками пальцев, а в ушах моих эхом отдавался голос Бальтазара: «Долг мыслителя — навести на мысль; долг святого — молчать о постигнутом».
Скоби откинулся на спинку стула, не пытаясь скрыть самодовольной улыбки. Он надул щечки — этакий зобастый декоративный голубь. Он снял с головы феску, оглядел ее милостиво и покровительственно — и надел сверху на чехольчик для чайника. Затем поскреб костлявыми пальцами изрытый извилинами череп и продолжил: «В общем, мы никак не можем их расшифровать. Их у нас дюжины. — Он показал мне папку, полную фотокопий таких же точно открыток. — Наши дешифровщики головы над ними повывихнули, а ведь у нас есть даже университетские старшекурсники, гении в математике. И все по нулям, старина». Тоже мне, удивил, подумал я, опуская открытку на пачку фотокопий и возвращаясь к созерцанию Скоби-контрразведчика. «Вот здесь-то в игру включаешься ты, — сказал он, скорчив рожицу, — если, конечно, ты согласен, старина. Нам нужен ключ к шифру, сколько бы времени у тебя это ни заняло. Мы дадим тебе чертовски хорошее жалованье, а? Что скажешь?»
Что я мог сказать? Идея была чересчур хороша, чтобы дать ей погибнуть. К тому же за последние несколько месяцев я настолько запустил свои школьные дела, что пребывал в полной уверенности — в конце семестра контракта со мной не возобновят. Я постоянно являлся в школу прямо со свидания с Жюстин и, понятное дело, постоянно опаздывал. К тетрадкам я вообще не притрагивался. С дирекцией, а заодно и с коллегами-учителями вел себя просто по-хамски. И вдруг — возможность полной независимости. В голове моей возникла фраза, сказанная Жюстин, ее голосом: «Любовь наша стала подобна постыдной оговорке в общеизвестном афоризме», — я подался вперед и кивнул. Скоби испустил счастливый вздох и облегченно расслабился, а расслабившись, снова вдруг стал — пиратом. Он перепоручил свою контору невидимому Мустафе, обитавшему, очевидно, где-то в кишочках черного телефонного аппарата, — Скоби всегда глядел в телефонную трубку, как в глаза собеседнику. Мы вышли вместе и снизошли до услуг служебного автомобиля, мигом умчавшего нас обратно к морю. Дальнейшие детали моего трудоустройства можно было с не меньшим успехом обсудить за маленькой бутылочкой бренди, припасенной на случай в нижнем ярусе его поставца.
Мы любезно позволили высадить нас на Корниш и прошли остаток пути пешком, миропомазанные пряным великолепием лунного света, глядя, как распадается на составные части и снова собирается воедино Город в вялотекших синусоидах вечерней дымки — набрякший инертной ленью лежащей вокруг пустыни и Дельты, зеленой аллювиальной Дельты; ленью, въевшейся в самое его нутро, альфой и омегой всех его ценностей. Скоби всю дорогу болтал, перескакивая с пятого на десятое. Я помню, он клятвенно уверял меня в том, что остался сиротой едва ли не во младенчестве. Его родители погибли вместе и при весьма драматических обстоятельствах — позже он почерпнул в их смерти немало пищи для размышлений. «Мой отец был одним из автомобильных пионеров, старина. Первые гонки, бешеные скорости: миль, наверное, двадцать в час — ну, и все такое. Было у него свое собственное ландо. Как сейчас его вижу, за рулем, с большими усами. Полковник Скоби, кавалер Военного креста. Служил в кавалерии, улан. И мать тоже сидит с ним рядом, старина. Никогда не расставались, даже во время гонок. Она у него была за механика. В газетах вечно публиковали их фотографии, вместе, на старте, на лицах густые такие сетки, как у пасечников, — Бог знает зачем пионеры носили эти сетки. Может, пыль».
Из-за сеток они и погибли. На крутом повороте во время гонок по маршруту Лондон — Брайтон на старом Брайтонском тракте сетку его отца, сидевшего за рулем, затянуло в переднюю ось. Его вышвырнуло на дорогу, а машина пролетела вместе с матерью чуть дальше и врезалась в дерево. «Он, правда, всю жизнь именно о такой смерти и мечтал, единственное утешение. Они на четверть мили опережали ближайшего соперника».
Нелепые истории с трагическим концом всегда приводили меня в восторг, и я лишь ценою титанических усилий сдерживал приступы смеха, пока Скоби живописал сей прискорбный случай, зловеще вращая стеклянным глазом. И все же, пока он говорил, а я внимал ему, половина моих мыслей бежала по обходной дорожке, пробуя на вкус мою новую работу, пытаясь выразить ее в терминах долгожданной свободы. В тот же вечер, чуть позже Жюстин должна была ждать меня неподалеку от Монтасы — шикарный автомобиль тихо гудит, будто бражник, в овеваемой пальмами полутьме у дороги. Как она на это посмотрит? Конечно, она будет рада моему освобождению от кандалов нынешних моих способов зарабатывать деньги. Но будет и легкий шок, неприметная гримаса неудовольствия — ведь эта свобода сделает возможным дальнейшее взаимопроникновение душ и разрастание лжи, а еще — поможет нашим судьям поймать нас с поличным. Вот и еще один парадокс любви: то, что сблизило нас — бустрофедон, — может, овладей мы теми качествами, которые за ней стояли, разлучить нас навсегда, едва лишь мы, ослепленные друг другом, переступим черту дозволенного.
«А между тем, — слышу я голос Нессима, тихий, без напряжения голос человека, которому случилось любить по-настоящему, но не получить любви взамен, — я пребывал в головокружительном возбуждении, и единственный способ расслабиться был — действовать, но природы достаточного и необходимого действия я никак не мог распознать. Дикие вспышки самонадеянности чередовались с приступами депрессии, столь глубокими, что я думал — не выкарабкаюсь. Со смутным чувством, будто я готовлюсь к состязаниям — как атлет, — я стал брать уроки фехтования и тренироваться в стрельбе из карманного пистолета. Я одолжил у доктора Фуад-бея учебник токсикологии и углубился в штудии химического состава и воздействия различных ядов». (Я выдумал слова — не смысл слов.)
Мало-помалу он стал замечать за собой движения души, анализу не поддающиеся. Периоды опьянения сменялись вялотекущими днями, когда он чувствовал в полной мере тяжесть одиночества, в первый раз в жизни: дух его бился в агонии, а он никак не мог найти выхода ни в живописи, ни в деятельности — хоть какой-то. Он постоянно думал о своем детстве и юности: дом матери, прохладный среди пуансеттий и пальм Абукира, плещет вода между бастионами старого форта, волна за волной, вымывая к ногам день за днем из самого раннего детства, и лепит из них, как из глины, единое ощущение детскости, рожденное зрительной памятью. За эти воспоминания он цеплялся со страхом и ясностью видения, ранее ему незнакомыми. И все это время под шелковым покровом нервного истощения — ибо незавершенное, несовершенное действие, обертон его бессонниц, жгло его изнутри, как coitus interruptus [40], — плодился вирус возбуждения: Нессимов разум был против него бессилен, более того, он отказывался сопротивляться. Его словно подстрекали изнутри подойти ближе, еще ближе… к чему же? Он не знал; но здесь его охватывал издревле знакомый страх безумия, чувство равновесия покидало его, и время от времени случались приступы головокружения, заставлявшие его вслепую раскидывать в стороны руки в поисках — стула? дивана? — чтобы сесть. Он садился, дыхание его едва заметно учащалось, и на лбу понемногу проступал пот; и первое чувство после приступа было чувство облегчения: внутренняя его борьба осталась незаметной постороннему глазу. Еще он стал замечать, что невольно повторяет вслух фразы, которым отказывался внимать его разум. «Прекрасно, — услышала как-то раз Жюстин его замечание, обращенное к одному из зеркал, — ты становишься неврастеником!» Чуть позже, когда он уже окунулся в искристый, пронизанный серебряными иглами звезд воздух, Селим, сидевший за рулем, услышал продолжение: «Не кажется ли тебе, что эта еврейская лиса сожрала твою жизнь?»
Иногда ему хотелось не то чтобы помощи — элементарного человеческого тепла; доктор, который ушел и оставил его стоять среди комнаты с рецептом в руках; тонизирующие и режим; лекарств он пить не стал, режиму не следовал. Однажды он увидел колонну монахов-кармелитов, пересекавших церемонным маршем Неби Даниэль, — их тонзуры сияли, как павианьи задницы, — и ему пришла в голову мысль возобновить давным-давно увядшую дружбу с отцом Павлом, казавшимся когда-то столь искренне счастливым человеком, ибо религия облегала его, как футляр бритву. Он выслушал положенный набор утешений от этого добродушного, довольного собой и миром, лишенного всякого намека на воображение хряка — и его едва не стошнило.
Как-то ночью он опустился у себя в спальне на колени — чего не делал с тех пор, как ему минуло двенадцать, — и заставил себя молиться. Он простоял так достаточно долго, в полном оцепенении, тупо и немо глядя в одну точку, не в силах связать ни единой мысли, не в силах вымолвить хоть слово. Это было похоже на ступор. Стоял он до тех пор, пока не понял, что больше не может, что еще минута — и он задохнется. Тогда он забрался в постель и укрылся с головой, шепча несвязные обрывки молитв и едва ли не заклинаний, совершенно ему незнакомых.
Внешне, однако, метания эти никак на нем не сказывались: речь его оставалась сухой и выверенной, несмотря на скрытую лихорадку мысли. Доктор поздравил его: отличные рефлексы, в моче ни капли лишнего белка. Побаливает изредка голова? — что ж, вот и еще одно доказательство: вы всего-то лишь навсего подвержены легким мигреням или другим подобным же недугам тех, кто богат и празден.
Сам он был готов страдать сколь угодно долго, пока страдание остается подконтрольным его сознанию. Единственное, что его пугало, так это состояние полного и безысходного одиночества — подобную реальность, и он сам прекрасно это понимал, ему ни за что на свете не передать, не сделать доступной ни для друзей, ни для врачей, к которым можно было бы обратиться за консультацией по поводу имеющихся поведенческих аномалий: они примут их всего лишь за симптомы какого-нибудь незначительного расстройства.
Он судорожно ухватился за живопись — но толку не вышло и здесь. Творить по наитию уже не получалось, он обдумывал каждую деталь, и картины выходили безжизненными и унылыми. Даже работать кистью стало тяжело — невидимые пальцы навязчиво хватали за рукав, мешали, советовали, сводя на нет свободу и легкость движения.
В таком вот сумеречном состоянии души он вновь возвратился, тщетно пытаясь обрести утраченное самообладание и спокойствие духа, к мысли о завершении работ в Летнем дворце: несколько лет назад он в шутку назвал так горстку арабских сараюшек в Абузире. Когда-то давно он ехал верхом вдоль пустынного берега моря — ехал далеко, в Бенгази, — и наткнулся на небольшую ложбину в песках, меньше чем в миле от моря, и в этой ложбине пробивался сквозь толстую шкуру песка родник: тонкая струйка воды петляла между дюнами, прежде чем окончательно среди них затеряться. Бедуины, охваченные, очевидно, внезапным приступом ностальгии по зеленому цвету, столь близкой сердцу каждого обитателя пустыни, посадили здесь фиговое дерево и пальму; деревья принялись, и корни их уверенно вцепились в невидимый глазу слой песчаника под песком, откуда и пробивалась наружу вода. Нессим дал роздых себе и лошадям в тени двух молодых деревьев и, сидя на песке, с радостным удивлением охватил глазами заброшенный арабский форт вдалеке и длинный белый шрам безлюдного пляжа, где медленно и мощно, как лошади-тяжеловозы, играли океанские валы, день и ночь. Песчаные дюны вылепили здесь из пустоты изящных очертаний долину, как из глины кувшин; и его воображение уже принялось заселять ее потрескивающими на ветру стволами пальм и фиговых деревьев, которые, как всегда вблизи воды, сплели бы тень, густую и прохладную, как мокрое полотенце, брошенное на раскаленный лихорадкой лоб. Он не стал торопиться, он дал плоду вызреть; целый год он ездил сюда в разные времена года, в различную погоду и оценивал декорации. Он не говорил никому ни слова, но в глубине души уже решил построить здесь летний загородный дом для Жюстин — крохотный оазис, где она смогла бы держать троих своих чистокровных арабов и проводить самые жаркие месяцы в любимых развлечениях — купании и верховой езде.
На месте родника вырыли колодец, выложили камнем и отвели в мраморную емкость в самом центре маленького внутреннего дворика, вымощенного необработанным песчаником; вокруг двора стали постепенно вырастать дом и стойла. Вода прибывала, и зелень прибывала с ней вместе; от пятен тени отделились абстрактные зубчатые формы кактусов и сочные фонтанчики маиса. Со временем удалось разбить даже и бахчу — этакий экзотический поселенец откуда-нибудь из Персии. Конюшня в арабском стиле из неотесанного камня повернулась спиной к зимнему ветру с моря, появился и дом в форме латинского L, скопище кладовых и маленьких жилых комнат с металлическими ставнями на зарешеченных окнах.
Две или три крошечные спаленки, похожие на кельи средневековых монахов, выходили в просторную, приятных продолговатых очертаний комнату с низким потолком, служившую гостиной и столовой одновременно; перемычки дверей и окон были расписаны узором, скопированным с арабской керамики, — и в дальнем конце камин, массивный и белый. У противоположной стены стоял каменный стол с каменными же скамьями, будто в монастырской трапезной у отцов-пустынников. Излишняя суровость комнаты скрашена была богатыми персидскими коврами и парой огромных резных сундуков с затейливым золоченым орнаментом на массивных запорах и боках, обитых полированной кожей. Продуманная простота, высший сорт великолепия. На неоштукатуренных, чисто выбеленных стенах между окнами — узкими пейзажами пустыни и пляжа — несколько трофеев хозяина дома, охотника и мыслителя: значок с арабской пики, буддийская мандала, несколько ассегаев в изгнании, длинный лук (все еще в боевой готовности, с ним охотились по временам на зайцев), вымпел с яхты. Ни единой книги, кроме старого Корана с крышками из слоновой кости и тусклыми металлическими застежками, — но несколько карточных колод на полках и среди них Таро для любительских гаданий и комплект «Счастливого семейства». В одном из углов стоял старинный медный самовар, верный их пособник в обоюдной страсти к чаепитиям.
Работа продвигалась медленно и раздумчиво, когда же наконец, не выдержав постоянной борьбы с желанием поделиться тайной, он привез туда Жюстин, — она бродила по дому, по уютным его комнатенкам, от окна к окну, цепляя взглядом то изумрудное море, набегающее на песок, то сплавленное на востоке с небом безбрежие барханов, закрученных, как раковины, — и в глазах ее стояли слезы. Затем она, как всегда порывисто, села перед огнем и сквозь треск горящих веток колючего кустарника стала слушать чистый, мягкий рокот моря на длинном пляже, смешанный с фырканьем лошадей в новых стойлах напротив, с перестуком их копыт. Была поздняя осень, и в сырых угасающих сумерках засновали вокруг светляки, доставив им радость думать, что их оазис уже населен, уже успел кому-то стать домом.
Нессим начал, Жюстин довершила. Маленькая терраса под пальмой была продолжена к востоку и обнесена стеной, дабы сдержать равномерный натиск песка, — за зиму песок продвинулся и покрыл булыжник во дворе слоем толщиною в шесть дюймов. Можжевеловая поросль, насаженная против ветра, внесла свою первую тускло-медную лепту в будущий перегной, в почву, которая позже даст жизнь и опору кустарнику и другим более высоким деревьям.
Предупредительность за предупредительность, и Жюстин постаралась воздать должное тогдашнему его увлечению — астрономии. В одном из углов L-образного дома она оборудовала маленькую обсерваторию и поселила в ней тридцатикратный телескоп. Зимой ночь за ночью проводил здесь Нессим, одетый в ржавого цвета аббу, — отыскивал в небе Бетельгейзе или, отрешенный от мира, склонялся над столбиками цифр, более всего похожий на средневекового предсказателя. Друзья дома также могли полюбоваться в телескоп луной либо, чуть изменив угол наклона, поймать мимолетный дымчатый отблеск жемчужного цвета облаков над Городом: его дыхания, часто видимого издали.