Так впервые встретились две девочки. Две Дуни. Обе однолетки. Одна — крепостная девчонка, а другая — ее хозяйка и госпожа.
Глава вторая
И вот минуло шесть лет
Бабы говорили: звезда с хвостом — к войне. Верная примета, вернее быть не может.
Но хоть никто звезды хвостатой в небе не видел, а война все же началась. Началась сперва с турками, где-то далеко, возле теплого мори. Воевали там наши солдаты и на суше и на море. На море кораблями командовал адмирал Ушаков, а на суше с турками бился генерал Суворов.
Еще не кончилась война с турками — пошла баталия со шведами. Эта вторая война случилась уже на холодном море.
Из Белехова, где жила Дуня, забрали в солдаты ни много ни мало, а человек пять. Еще ладно, что все молодые, холостые.
Из господского дома на войну отправился сам барин — Степан Федорович Урасов.
Прошло какое-то время, и мужик Леонтий Дубов хоть на двух костылях, да пришел домой. Об остальных же и слуху — не было. Где сложили головы — никто не знал.
Не вернулся обратно в свое поместье и барин Степан Федорович. Убили его, когда брали у турок город Измаил. Случилось то в зиму 1790 года, как раз одиннадцатого декабря. К рождеству в поместье прибыл камердинер барина. Он привез скорбную весть и бариновы ордена.
Сперва барыня Варвара Алексеевна поплакала, погоревала, потужила об убитом муже. А как оправилась от своего горя, твердою рукою взялась хозяйствовать в поместье и деревнях. Новые порядки завела, таких сроду не знавали белеховские мужики. При покойном барине на господские поля ходили работать не более трех дней в неделю. Однако прижимистой барыне и этого мало показалось: приказала на себя работать не менее четырех дней. В страдную же пору, частенько случалось, и пятый денек прихватывала у мужиков.
Хоть Дунечка, дочь ее, еще не вышла из малолетства, Варвара Алексеевна решила для нее приданое делать. И пошла в девичьей работа с утра до ночи. Не разгибая спины сидели девушки. Одни плели на коклюшках тончайшие кружева замысловатых узоров — и фантажные, и мелкотравчатые, и брабантские. Другие на пяльцах разноцветными шелками вышивали покрывала, скатерти да полотенца. А иные работали на ткацких Станках — холсты ткали. Сказывали, что не один сундук уже был набит барышниным приданым, но барыня приказала, чтобы бабы и по избам пряли нитки: из льна — льняные, из шерсти — шерстяные. И все для любезной ее сердцу Дунечки, все для дочери своей Евдокии Степановны.
И деньги умела копить: копеечка к копеечке — рублик собирался. Из рубликов сотенки выходили. Из сотенок — тысчонки складывались. На себя не тратила — для Дунечки ничего не жалела.
В эту же зиму, примерно в эти же дни, когда на войне убили барина Степана Федоровича, придавило деревом Игната, Дуниного отца. Мужики привезли его из леса чуть живого. Полежал Игнат на лавке дня два и помер. Осталась Анисья с пятью ребятами и старой бабкой. Дуньке шел тогда одиннадцатый годок, Демке — девятый, Андрюхе только пять сровнялось, а двое других и вовсе мелюзга.
И стала Анисья, как схоронила мужа, тоже хозяйствовать самолично. Хозяйство-то все — старая изба с худой крышей, пестрая коровенка да овца с ягненком.
Однако плакать и горевать у Анисьи времени не хватало. Лишь бы детей, старую бабку да себя кое-как прокормить. А присказка каждое утро одна: «О боже, боже! Всякий день то же: полдень приходит — надобно есть…»
Прошло еще два года. Хорошо, плохо ли, а прожили их. Немного пособила Дунина крестная Агафья Фоминишна — хлебушка на их сиротство подкинула. И дети подросли — помощниками стали. Шутка ли, уже Демке пошел одиннадцатый год. Мужицкие дела стал понимать: выучился и пахать, и боронить, и косить. А про Дуню говорить нечего — та и вовсе вроде бы в невесты вышла. Тринадцать ей стукнуло. Легкая, быстрая, на все работы мастерица. «Дуня, то сделай! Дуня, это сделай!»
Дуня всем готова пособить. Весело, с охотой. Будто работа ей не работа, а одна радость.
И собой стала хороша, выровнялась. Глаза темные, коса ниже пояса, смуглый румянец на щеках пробивается.
Барышня же Евдокия Степановна две зимы в Москве прожила. В пансионе училась. Училась она там и французскому языку, чтобы уметь изъясняться среди господ. И дворянским манерам ее учили. И танцам разным — менуэтам, кадрилям, котильонам. И еще многому другому обучалась она в пансионе.
Ну, а Дуне до наук ли? Лишь бы поспеть все дела переделать.
Но все же, дьячка однажды расспросив, выучилась она буквы складывать. А там кое-как, через пень колоду, начала даже псалтырь читать.
Плясать она умела, как никто в деревне. Начнет — засмотришься, глаз не отведешь.
Лучше же всего Дуня песни пела.
Не так давно, тому лет пятнадцать назад, в Москве на плахе сложил свою голову Емельян Пугачев. А песни про него в народе ходили, и все новые и новые складывались. Одну из них особенно любила Дуня.
Попросят ее, бывало, вечерком, после работы:
— Дунюшка, спой про Пугачева, как он в темнице сидел.
— Спою, — соглашалась Дуня.
Прислонится она спиною к стенке избы либо к какой-нибудь ограде, руки плетями бросит вдоль тела, чуть поднимет голову, помолчит, вроде бы с мыслями собираясь, и заноет. Сперва тихонечко, словно для себя одной:
Ты звезда ли, моя звездочка,
Высоко ты, звездочка, восходила —
Выше леса, выше темного,
Выше садика зеленого.
Становилась та звездочка
Над воротцами решетчатыми,
Как во темнице, во тюремнице
Сидел добрый молодец,
Добрый молодец Емельян Пугачев.
Голос ее, высокий, чистый, звенел в вечерней мгле далеко-далеко, и так грустно тогда становилось на сердце, что бабы и девки подчас рукавами вытирали глаза. Когда кончала Дуня петь, они долго молчали.
Иной раз казалось, будто бы и впрямь звездочка вечерняя слушает Дунину песню. И горит светлее и трепещет от этой песни.
И вот минуло шесть лет с того дня, как однажды в господском саду у кустов малины встретились две семилетних Дуни. Пришло лето 1792 года. И снова сошлись пути-дорожки крепостной девчонки Дуни Чекуновой и ее барышни Евдокии Степановны. Только на этот раз Дуня одним подзатыльником не отделалась.
Глава третья
Приезд
На пруду квакали лягушки. Летало комарье. А перед крыльцом только что политые водой цветы стряхивали с лепестков прозрачные капли.
Солнце еще не село. Но, наливаясь багрянцем, уже скатывалось к лесу. Чистое летнее небо, вверху голубое, по горизонту зарозовелось.
Барышню Дунечку ждали из Москвы к вечеру.
— Едут, барыня, едут! — крикнула Ниловна, Дунечкина нянька, и вперевалку, поправляя теплый платок, засеменила вниз с крыльца.
Старшая горничная Степанида тотчас подала барыне свежий чепец с пышно накрахмаленной кисейной оборкой, рябая Аннушка, вторая горничная, накинула на плечи Варваре Алексеевне парадную шаль.
По мосту, громыхая, катила дорожная карета, запряженная четверкой лошадей. И кони и карета были нездешними. Они принадлежали Федору Федоровичу, младшему брату покойного барина. Рослый кучер и ливрейный лакей сидели на козлах.
Карета приближалась к усадьбе по широкой аллее, обсаженной липами. Вот подъехала к крыльцу. Лакей соскочил с козел и распахнул дверцу.
Сначала из кареты вышел Федор Федорович. Был он в щегольском дорожном камзоле, в коротких сапожках и без парика. За ним Следом вылезла и барышня, придерживая на груди косынку. Хоть Москва не слишком далеко, однако же выехали нынче спозаранку. Дунечка истомилась дорогой. На лице бледность, даже локоны чуть развились, повисли вдоль щек.
После долгой разлуки — ведь более года не видались — Варвара Алексеевна крепко прижала к груди голову дочери: дождалась наконец!
А Дунечка ей, передернув плечиком:
— Ах, маменька, прически не сомните. Куафер Мишель делал. Тот, что на Кузнецком заведение держит…
Недели две тому назад Варвара Алексеевна немало удивилась, получив письмо от Федора Федоровича. Тот писал, что племянницу он сам привезет в Белехово и чтобы лошадей за нею в Москву не посылали. Кстати, сообщил он, есть небольшое дело к ней, к Варваре Алексеевне. О деле они поговорят при встрече.
И так, и эдак прикидывала Варвара Алексеевна: какое, мол, дело может быть к ней у мужниного брата? Вроде бы не часто они видятся, а тут вдруг и сам надумал приехать, и Дунечку взялся привезти. Решила — не иначе, как денег будет просить взаймы. До нее дошли слухи, что брат покойного мужа живет в своем Пухове не по средствам, на слишком уж широкую ногу. Театр у себя в усадьбе построил, привез итальянца-музыканта, чтобы людей разным актерским премудростям учить, не то комедии, не то оперы задумал завести. Разве до добра такое доведет?
Про себя Варвара Алексеевна твердо решила — денег Федору Федоровичу нипочем не давать. И так себя настроила, что откажет наотрез.
Однако вечером, в день приезда, о деньгах и речи не было. Отужинали при свечах. Федор Федорович приналег на заливных стертлядок. Повар Савельич мастер был их готовить. И кулебяку с гусиной печенкой похвалил. Так же с удовольствием отведал рябиновой пастилы.
Потом полюбовались подарками, которые Федор Федорович привез из Москвы. Больно хороша была тяжелая кашемировая шаль с узорной каймой. А уж о складном веере с черепаховой ручкой, отделанной золотом, и говорить нечего!
— Куда мне, старухе, такой? — жеманясь, проговорила Варвара Алексеевна и, раскрыв веер, помахала им на себя. — Разве только Дунечку вывозить на балы?
Но когда Федор Федорович подал ей табакерку, тут уж Варвара Алексеевна вконец растаяла. Табакерка была дорогая — это она сразу поняла. На крышке — медальон с профилем царствовавшей тогда императрицы Екатерины II. А вокруг медальона — лентой вилась гирлянда из крупных жемчужин.
— За это тебе отменное спасибо, батюшка мой! — растроганным голосом принялась благодарить Варвара Алексеевна. Подумала: нет, нет, не зря расщедрился деверек — будет денег просить! На всякий случай начала жаловаться на свою вдовью судьбу: мол, трудно ей приходится, всюду глаз нужен, за каждым доглядывать приходится, а у нее здоровье слабое, а погода нонешний год так себе, а пшеница вроде бы плоховата, а овсы — и вовсе, а озимые…
Федор Федорович молча поглядывал на дородную краснощекую Варвару Алексеевну и, отметив ее превосходное здоровье, понял, что не напрасно невестка жалуется — денег взаймы вряд ли даст. Когда ехал сюда, видел он посевы: что и говорить — отменные хлеба, и озимые и яровые.
Он и раньше знал о прижимистом нраве Варвары Алексеевны. Однако, переломив свою неприязнь к невестке, приехал в Белехово: авось удастся перехватить здесь до осени. Ведь знал, что денежки у Варвары Алексеевны водятся, и немалые.
Разошлись поздно. Федору Федоровичу отвели кабинет покойного брата. Там его ждал камердинер Василий: не будет ли от барина каких распоряжений?
Камердинер ехал следом на бричке с бариновыми вещами. На той же бричке приехала и барышнина горничная с барышниными баулами, ларцами и сундуками.
Федор Федорович приказал камердинеру раздеть его, а к утру приготовить халат голубого атласа, также получше взбить букли на том парике, который недавно привезли ему из Парижа.
Барин Федор Федорович еще смолоду имел пристрастие к модному и щегольскому платью.
Глава четвертая
Театр в Пухове
Слухи, которые дошли до Варвары Алексеевны, были справедливы. Действительно, у себя в поместье Федор Федорович построил театр, а также был у него нанят скрипач-итальянец для обучения музыкантов и певцов.
Театры и оркестры, в которых играли крепостные, в ту пору были модны среди богатой русской знати.
В Москве, на Знаменке, был домашний театр у Апраксиных, на Поварской улице — у Волконской. Имелся театр на Зубовском бульваре у графа Каменского, а возле Арбатских ворот — у князя Василия Хованского. Да разве всех перечислить! У многих и многих не только в Москве и под Москвой, но и в Пензе, в Орле, в Полтаве, Ярославле и, понятно, в Петербурге вельможная знать завела себе театры, где играли крепостные актеры.
Особенную славу стяжали себе театры графа Шереметева, которые находились в Москве и Кускове.
В середине 1792 года, примерно в то время, о котором идет рассказ, перестройка Кусковского театра была закончена. Весь вызолоченный внутри, весь в голубых и белых атласных драпировках, он был столь великолепен, что современники сравнивали его с театром в Версале, принадлежавшим королям Франции.
Но едва лишь был закончен и отделан театр в Кускове, как Шереметев задумал строить новый. Теперь уже в Останкине, своем другом подмосковном поместье. Этот театр, построенный крепостными архитекторами и отделанный крепостными живописцами, резчиками, позолотчиками, лепщиками, столярами-краснодеревцами, многочисленными крепостными плотниками, печниками, штукатурами, обойщиками, слесарями, кузнецами, кровельщиками, был построен с великолепием, невиданным даже для того расточительного времени. Это был не просто театр, это был театр-дворец. В нем сочетались благородная простота линий и спокойное величие с необычайной пышностью. Сохранившийся до нынешних дней Останкинский театр поражает и нас своим совершенством, а еще более — талантом и искусством, которые вложили в его постройку руки крепостных людей Шереметева.
Конечно, достаток Федора Федоровича Урасова ни в какое сравнение не мог идти с богатством других театралов. Особенно с богатством графа Шереметева. Но соблазн был велик, и он не устоял против барских утех, которыми были увлечены многие знакомые его круга.
Сперва он решил завести в Пухове лишь небольшой оркестр из своих крепостных людей.
Не теряя времени, Федор Федорович принялся искать себе в поместье капельмейстера, который взялся бы не только обучать его дворовых музыке, но кстати занимался и с ним игрой на скрипке.
Еще давно, в молодые годы, живя в Париже, Федор Федорович брал уроки у одного парижского скрипача. И теперь он решил возобновить занятия музыкой.
Подходящего для себя человека он вскоре нашел. Это был приехавший из итальянского города Лукки немолодой скрипач. Его было взяли в один из московских домов гувернером к детям. Но там он не прижился: оказался не в меру строптив и не столько учил детей французскому языку, в котором был не слишком силен, сколько целыми днями играл на скрипке. С должности гувернера музыканта прогнали. Но, по словам родственника, рекомендовавшего музыканта, на скрипке итальянец играл весьма изрядно.
Достав адрес, Федор Федорович без труда нашел скрипача. Тот жил в бедном домишке в одном из переулков Арбата. Дело было зимнее, стоял январь, а комната, которую занимал музыкант, видно, давно не топилась. Дневной свет с трудом проникал сквозь стекла окон, покрытых плотной коркой льда. По углам, на стенах и потолке виднелись зеленоватые пятна сырости, кое-где — иней.
Итальянец встретил Федора Федоровича надменно, разговаривал с ним сухо и независимо. Одет он был в кафтан табачного цвети, сильно поношенный и явно с чужого плеча. Но всему было видно, что музыкант находится в чрезвычайно стесненных обстоятельствах. Может, и голодает.
Федор Федорович, не мешкая приступил к делу: он попросил скрипача прежде всего ему сыграть. Тот согласился. Вынул из кожаного футляра инструмент, настроил. Затем небрежно спросил, что хотелось бы господину послушать.
— Ну, хотя бы какой-нибудь из концертов Вивальди, — сказал Урасов.
— Какой именно? — спросил скрипач, уже с некоторым интересом посмотрев на посетителя.
Урасов назвал. Итальянец кивнул и, приложив к подбородку скрипку, заиграл.
Федор Федорович насторожился. Он назвал один из труднейших скрипичных концертов Вивальди. Этот концерт он слыхал не раз — и будучи в Париже, и позднее. Слыхал в исполнении прославленных скрипачей, пытался и сам его играть, но не осилил. Итальянец играл концерт превосходно. Весь облик скрипача преобразился. Вдохновенным стало бледное лицо с полузакрытыми глазами. Тонкие пальцы, казавшиеся только что замерзшими, теперь с виртуозным блеском скользили по струнам. Труднейшие пассажи концерта исполнялись им с той необычайной легкостью, которая говорила и о таланте, и о многих часах упорной работы. Окончив игру, итальянец молча, с величайшей осторожностью, уложил скрипку и смычок обратно в футляр. Он лишь покосился на слушателя, который неподвижно сидел перед ним в кресле. Ему казалось, что игрой своей он произвел впечатление. Он ждал возгласов одобрения, восторга, восхищения…