Приходите запросто, а то мы с вами можем попасть в смешное положение».
Каллист показал письмо матери и поспешил в Туш.
— Кто такие эти Катераны? — спросила Фанни мужа.
— Старинный нормандский род, состоящий в отдаленном родстве с Вильгельмом Завоевателем, — ответил дю Геник. — Их герб трехчастный; цвета — лазурь, пурпур и чернь; правое поле — пурпурное; на нем изображен скачущий серебряный конь с золотыми подковами. «Молодец» погиб из-за красавицы, незаконной дочери одной из Катеранов, — той самой, которая ушла в Сеэзский монастырь, когда ее бросил герцог де Верней, и стала там настоятельницей.
— А Рошфиды?
— Никогда не слыхал, надо справиться в гербовнике.
У Фанни стало легче на душе, когда она узнала, что маркиза Беатриса де Рошфид принадлежит к старинному роду; но ее терзало беспокойство при мысли, что любимое ее дитя подвергнется новым соблазнам.
Шагая по направлению к Тушу, Каллист испытывал чувства, в равной мере сладостные и бурные; дыхание его пресекалось, сердце готово было выпрыгнуть из груди, разум мутился; его била лихорадка. Он пытался замедлить шаг, но какая-то неодолимая сила гнала его вперед. Всем юношам знакомо это неукротимое буйство чувств, вызванное первой, еще неясной надеждой: в душе теплится слабый огонек, и лучи его образуют как бы нимб вроде тех, что пишут художники вокруг чела великомученика, но сквозь это сияние молодой глаз различает сверкающую природу, ослепительный лик женщины. Да и сами они разве не уподобляются святым, — ведь их так же переполняет вера, надежда, они так же пламенны и чисты. Наш юный бретонец застал все общество в верхней маленькой гостиной на половине Камилла. Было уже около шести часов; лучи заходящего солнца, играя в ветвях, окрашивали все вокруг в багряные тона; воздух был спокоен, и в гостиной стоял тот предвечерний сумрак, который так мил женскому сердцу.
— Вот вам и депутат Бретани, — обратилась с улыбкой Фелисите к своей приятельнице, указывая ей на Каллиста, который в это время как раз подымал портьеру, — и к тому же точен, как король.
— А вы узнаете его по походке? — спросил Клод Виньон.
Каллист поклонился маркизе, которая молча ответила ему легким поклоном, и не осмелился взглянуть на нее. Затем он пожал руку Клоду Виньону.
— А вот тот великий человек, о котором мы с вами так много говорили, — наш Дженаро Конти, — сказала Фелисите, казалось, не расслышав замечания Клода.
Она указала Каллисту на мужчину среднего роста, тонкого и хрупкого; волосы у него были каштановые, глаза какие-то красноватые, нежная белая кожа усеяна веснушками; он чрезвычайно напоминал лорда Байрона, так что нет нужды его описывать; отметим только, что у Конти была, пожалуй, более гордая посадка головы. Он немало кичился своим сходством с знаменитым поэтом.
— Весьма счастлив, что имею случай познакомиться с вами в тот единственный день, что я проведу в Туше, — произнес Дженаро.
— Не вы, а я должен благодарить счастливый случай, — ответил Каллист.
— Да он красив, как бог, — сказала маркиза своей подруге.
Стоя возле дивана, на котором сидели дамы, Каллист услышал эти слова, хотя они были произнесены полушепотом. Он уселся в кресло и украдкой взглянул на маркизу. В неясном закатном свете он заметил только какую-то белую и змеистую фигуру, как будто помещенную здесь искусным ваятелем, и на минуту ослеп от восхищения. Фелисите, сама того не подозревая, оказала Беатрисе немалую услугу своим вчерашним описанием. Маркиза была в десятки раз прекраснее того не совсем лестного портрета, который мастерски набросала мадемуазель де Туш. И кто знает, не ради ли юного гостя Беатриса украсила свою поистине царственную шевелюру пучком васильков, которые выгодно оттеняли бледный тон ее длинных легких локонов, спадавших на плечи. Ее веки, окруженные синевой, — след дорожной усталости, — были чисты, как перламутр, и так же переливчаты, как он, и окраска их сообщала блеск глазам маркизы. Под белоснежной кожей, нежной и шелковистой, как пленка яйца, по синим, тонким жилкам переливалась сама жизнь. Лицо ее поражало тонкостью черт. Лоб казался прозрачным. Эта пленительная нежная головка была гордо посажена на длинную шею безупречного рисунка, подвижное лицо то и дело меняло выражение. Тонкая талия, которую можно было охватить двумя пальцами, восхищала своей гибкостью. Открытые плечи отсвечивали в полумраке, как цветок белой камелии в иссиня-черных волосах. Края кружевной косыночки с умыслом расходились, приоткрывая слабо очерченную, но очаровательную грудь. Белое муслиновое платье, вышитое синими цветами, широкие рукава, заостренный мысом корсаж без пояса, туфельки с перекрещивающимися на тонких шелковых чулках лентами — все говорило о превосходном вкусе маркизы де Рошфид. Серебряные филигранные серьги, истинное чудо генуэзского ювелирного искусства, которым, без сомнения, суждено было войти в моду, чудесно гармонировали с воздушным облаком белокурых волос, украшенных васильками. Каллист жадным взором оценил эти красоты и запечатлел их в своем сердце. Белокурая Беатриса и темноволосая Фелисите являли собой разительный контраст, который так любят изображать в своих кипсеках[40] английские художники и граверы. Здесь были представлены и сила и слабость женщины во всем богатстве их проявлений, в наиболее полном их противопоставлении. Эти две женщины не могли стать соперницами, каждая из них владычествовала в своей области. Глядя на них, вы невольно вспомнили бы бирюзу и рубин, подснежник или белую лилию, рядом с которыми блещет пурпуром пышный мак. В одно мгновение Каллист был охвачен любовью, которая увенчала все его чаяния, страхи и сомнения, все, что долго и втайне переживал он.
Мадемуазель до Туш пробудила его чувства. Беатриса воспламенила его сердце и мысль. Наш юный бретонец почувствовал, что в нем подымается сила, способная все победить, преодолеть все преграды. Он бросил на Конти завистливый, ненавидящий, мрачный и боязливый взгляд, исполненный ревности, — так он никогда не глядел на Клода Виньона. Каллист собрал все свои силы, чтобы сдержаться, и тем не менее подумал, как правы турки, запирая женщин, и что следовало бы запретить таким вот прекрасным созданиям показываться во всеоружии своих дразнящих чар перед молодыми людьми, в сердце которых горит пламень страсти. Этот неистовый ураган чувств, впрочем, тут же утих, как только юноша ощутил на себе взгляд Беатрисы и услышал ее тихий голос; бедный мальчик уже трепетал перед ней не меньше, чем перед господом богом. Раздался звонок, призывавший к обеду.
— Каллист, предложите руку маркизе, — сказала Фелисите; сама она пошла к столу, имея по правую сторону Конти, а по левую Виньона, и немного задержалась, чтобы пропустить вперед молодую пару.
Спускаясь по лестнице, Каллист чувствовал себя, как воин в первом бою; сердце у него замирало, он молчал, не зная, что сказать, капли холодного нота выступили у него на лбу и на спине; рука дрожала так сильно, что на последней ступеньке маркиза обратилась к нему с вопросом:
— Что с вами?
— Но я никогда в жизни, — ответил Каллист задыхающимся голосом, — не видал такой прекрасной женщины, как вы, — конечно, кроме моей матери. Я не в силах владеть своими чувствами.
— А как же Фелисите?
— О, разве можно вас сравнивать! — простодушно воскликнул юноша.
— Отлично, Каллист, — шепнула ему Фелисите. — Я ведь говорила вам, что вы забудете меня, как будто меня и нет на свете. Сядьте здесь, по правую руку маркизы, а слева сядет Виньон. А ты, Дженаро, останешься при мне, — добавила она, смеясь, — мы будем наблюдать, как Беатриса кокетничает.
Необычный тон, которым были произнесены последние слова, поразил Клода, и он бросил на Фелисите быстрый и как будто рассеянный взгляд, который служил, однако, верным признаком того, что великий критик — весь внимание. В течение обеда он продолжал неотступно наблюдать за мадемуазель де Туш.
— Кокетничать? — переспросила маркиза, снимая перчатки и показывая свои прелестные ручки. — Вы правы. Ведь с одной стороны у меня поэт, — добавила она, указывая на Клода, — а с другой сама поэзия.
Дженаро Конти бросил на Каллиста льстивый взгляд. При свете зажженных канделябров Беатриса казалась еще красивее. Яркий отблеск свечей играл на ее атласном лбу, зажигал в ее газельих глазах искорки, пронизывал ее шелковистые локоны, переливался и блестел в золотых прядях. Грациозным арестом она откинула газовый шарф, открыв шею. Каллист впервые увидел ее нежную, с глубокой ямочкой, молочно-белую шею, мягко переходящую в покатые плечи. Эти чудесные перемены, которых женщины добиваются с помощью одного-единственного движения, не производят в свете особо сильного впечатления, — там глаз уже давно пресытился всем, — но в неопытной душе, подобной душе Каллиста, они совершают жестокие опустошения. Шея Беатрисы, так не похожая на шею Фелисите, свидетельствовала о резком несходстве их характеров. Здесь чувствовались гордыня и упрямство, свойственные знати, это была поистине жестокая выя, свидетельствовавшая о былой силе древних завоевателей.
Юноша делал над собой невероятные усилия, чтобы проглотить хоть кусок, но напряжение нервов лишало его всякого аппетита. Каллист испытывал мучительную внутреннюю судорогу, которая сопутствует зарождению первой любви и навсегда запечатлевает в сердце этот миг. В юном возрасте пыл сердца обуздывается силой нравственного чувства, и это ведет к страшной душевной борьбе; отсюда и долгие, почтительные колебания молодого любовника, глубокие его раздумья, исполненные нежности, отсутствие всякого расчета, что составляет чудесную притягательность юношей, непорочных умом и телом. Изучая украдкой маркизу де Рошфид, чтобы не возбудить ревности Дженаро, и стараясь понять характер ее благородной красоты, Каллист вскоре впал в уныние, почувствовал себя маленьким и ничтожным — так подавляла его величавая осанка любимой женщины и высокомерный взгляд маркизы, ее лицо, где каждая черта дышала аристократизмом; гордость, которую женщина умеет подчеркнуть самым пустячным движением, наклоном головы, восхитительной медлительностью жестов, — все эти эффекты не так уж искусственны и заучены, как думают обычно. Неприметные изменения женского лица отражают нежнейшие изгибы души. Это не только внешность, это выражение чувств. Ложное положение, в котором находилась Беатриса, обязывало ее зорко следить за собой, держаться строго, не становясь при этом смешной; великосветские красавицы умеют добиться желаемой цели, к которой безуспешно стремятся женщины вульгарные.
По взглядам Фелисите Беатриса угадала, какое чувство она внушила своему юному соседу, и сочла, что недостойным было бы с ее стороны поощрить это обожание; поэтому она бросила на Каллиста в подходящий момент строгий, предостерегающий взгляд, который произвел на него действие снежной лавины. Несчастный жалостно посмотрел на мадемуазель де Туш, та поняла, что только нечеловеческим усилием воли юноша удерживается от слез, и спросила его дружеским тоном, почему он ничего не ест. Повинуясь ее красноречивому взгляду, Каллист начал действовать ножом и вилкой и сделал вид, что принимает участие в общем разговоре. Он мечтал понравиться, а досадил маркизе, — вот какая мучительная мысль сверлила его мозг. Смущение его еще больше усилилось, когда он заметил за стулом маркизы слугу, которого встретил утром; наверное, он доложит о расспросах Каллиста. Г-жа де Рошфид не обращала на своего соседа ни малейшего внимания, не заметила даже, счастлив ли он или угнетен. Мадемуазель де Туш навела разговор на путешествие в Италию, и Беатриса, очень к случаю и очень умно, рассказала о том, как к ней во Флоренции воспылал нежданной страстью русский дипломат, и тут же высмеяла молодых людей, которые бросаются к ногам женщин, как кузнечики в зеленую травку. Ее рассказам смеялись Клод Виньон, Дженаро, смеялась даже сама Фелисите, хотя она знала, что эти насмешливые речи могут ранить сердце Каллиста, который с трудом улавливал смысл беседы сквозь непрерывный гул в ушах, болезненно отдававшийся в голове. Бедный мальчик не клялся, подобно многим упрямцам, любой ценой овладеть этой женщиной, о нет, — он и не сердился, он страдал. Когда он понял намерение Беатрисы заклать его у ног Дженаро, он подумал: «Пусть я хоть для чего-нибудь пригожусь ей», — и покорно, как агнец, сносил насмешки и уколы Беатрисы.
— Вы так любите поэзию, — обратился Клод Виньон к маркизе, — почему же вы так дурно обращаетесь с ней? Разве это наивное восхищение, такое прелестное в своем выражении, не таящее ни одной задней мысли, разве оно не подлинная поэзия сердца? Признайтесь же, вы не можете не испытывать радости и удовлетворения.
— Вы правы, — ответила она, — но мы, женщины, были бы несчастными, более того, недостойными созданиями, если бы отвечали каждому на внушенную нами страсть.
— Чем вы разборчивее, — вмешался Конти, — тем более мы гордимся вашей любовью.
«Когда же меня изберет и отличит женщина?» — думал Каллист, с трудом подавляя жестокое волнение.
Он залился краской, как больной, чьей незажившей раны коснулась неосторожная рука. Увидя болезненно исказившееся лицо Каллиста, Фелисите была потрясена и, желая подбодрить и утешить его, бросила на юношу дружеский взгляд. Клод Виньон перехватил этот взгляд. Писатель вдруг развеселился, но шутки его переходили в сарказмы: он стал на сторону Беатрисы, он вслед за ней уверял, что любовь поддерживается только желанием, что большинство влюбленных женщин обманывает себя, что причины их любви подчас непонятны им самим, а также и мужчинам, что иногда они даже стремятся обманывать себя и что даже самые благородные из них — кривляки.
— Судите о наших книгах, но не критикуйте наших чувств, — прервала писателя Фелисите, бросив на него повелительный взгляд.
Конец обеда прошел невесело. Обе дамы притихли под впечатлением насмешливых речей Клода Виньона. Каллист испытывал невероятные муки, хотя был несказанно счастлив, видя возле себя Беатрису. Конти не спускал глаз с маркизы, стараясь угадать ее мысли. Когда обед окончился, мадемуазель де Туш взяла Каллиста за руку, пропустила вперед маркизу с двумя другими кавалерами и быстро шепнула юному бретонцу:
— Дорогое мое дитя, если маркиза вас полюбит, она вышвырнет Конти за дверь; но вы ведете себя так, что можете только упрочить их связь. Если даже она в восторге от вашего обожания, разве ей позволительно это обнаружить? Умейте же владеть собой.
— Но она жестока со мной, она никогда не полюбит, меня, — промолвил Каллист, — а если она не полюбит меня, я умру.
— Умрете?.. Вы? Родной мой Каллист! — воскликнула Фелисите. — Вы дитя. Ведь не собирались же вы умереть ради меня?
— Вы сами пожелали быть только моим другом, — возразил он.
Среди обычных разговоров, которые ведутся за послеобеденной чашкой кофе, Клод Виньон попросил Конти спеть что-нибудь. Мадемуазель де Туш села за рояль. Фелисите и Дженаро спели «Dunque, il mio bene, tu mia sarai»[41] — заключительный дуэт из «Ромео и Джульетты» Цингарелли, одну из самых трогательных арий современной музыки. Пассаж «Di tanti palpiti»[42] выражает любовь во всем ее величии. Каллист, сидя в том самом кресле, где сидела накануне Фелисите, рассказывая ему о маркизе, слушал певцов с благоговением. Беатриса и Виньон стояли по обе стороны рояля. Божественный голос Конти чудесно сплетался с сопрано Фелисите. Они десятки раз пели эту арию, и оба так умели подчеркнуть наиболее выгодные места, так чудесно спелись, что в их исполнении дуэт звучал на редкость трогательно. Они сумели передать как раз то, что хотел сказать композитор, создавая поэму небесной печали, слияние двух лебединых песен. Дуэт вызвал у всех те высокие переживания, которых не выразишь пошлым «браво».
— Нет, музыка — первое среди искусств! — воскликнула маркиза.
— А Фелисите превыше всего ставит молодость и красоту — первую из всех поэм, — вставил Клод.
Мадемуазель де Туш взглянула на Клода с каким-то смутным беспокойством, которое она, впрочем, пыталась скрыть. Беатрисе с ее места не было видно Каллиста, и она обернулась, как бы желая проверить, какое впечатление произвела на него музыка, но не столько ради Каллиста, сколько ради своего тщеславного возлюбленного; в полутемной амбразуре окна она увидела бледное юношеское лицо, по которому катились крупные слезы. Маркизу словно кольнуло в сердце, она отвернулась и взглянула на Дженаро. Сама музыка встала во всем своем величии перед Каллистом и коснулась его своей волшебной палочкой; впервые он видел искусство без таинственных покровов и растворился в нем; не только музыка ошеломила юношу, но и огромный талант Конти. Вопреки всему, что рассказывала о нем Фелисите, юноша поверил, что композитор обладает великой душой, что сердце его исполнено любви. Кому под силу соперничать с таким художником? Как может женщина не обожать его всю свою жизнь? Этот голос проникал в душу, как входит в нее другая душа. Бедный юноша был подавлен в равной мере и силой поэзии, и силой своего отчаяния, — таким незначительным казался он себе. Сознание собственного ничтожества, смешанное с неподдельным восторгом, читалось на его лице. И он не заметил, как Беатриса, поддавшись обаянию подлинных чувств, знаком указала на него мадемуазель де Туш.