Попытаемся набросать четыре поры этого счастья. Заметим первым долгом, что теория брака, осуществляемая в тринадцатом округе, применима ко всем мужчинам в равной степени. Пусть вы маркиз и вам уже стукнуло восемьдесят лет или же вам шестьдесят и вы торговец, отошедший от дел, трижды миллионер или рантье (смотри «Первые шаги в жизни»[65]), вельможа или буржуа, — стратегия страсти, исключая различия, присущие тому или иному социальному кругу, все та же. Сердце и кошелек всегда находятся в точных и строго определенных соотношениях. Одним словом, вам ясно, с какими трудностями предстояло встретиться герцогине при выполнении ее человеколюбивого плана.
Трудно представить, какую власть имеют во Франции иные слова над человеком заурядным и какое зло совершают острословы, пуская их в оборот. Самый искусный бухгалтер не сумел бы исчислить суммы, которые лежат втуне под замком у людей самых щедрых, не говоря уже о кассах богачей, только благодаря устрашающему слову «нагреть». Это словечко нынче так распространено, что нам простят, если мы запятнаем им страницы нашей книги. Впрочем, раз уж мы вступили в тринадцатый округ, приходится пользоваться местным жаргоном. Маркиз де Рошфид, как и все люди мелочного ума, ужасно боялся, что его «нагреют». Поэтому с самого начала своего увлечения Орели Артур был все время начеку и в ту пору выказал себя в высшей степени «крысой», — еще одно словечко, принятое в мастерских веселья и в мастерских художников. Слово «крыса», примененное к девице, просто означает, что ее угощают, а в применении к мужчине оно говорит о том, что угощающий — прижимистый малый. Г-жа Шонтц была очень умна, хорошо знала мужчин и сразу поняла, что подобное начало сулит блистательное будущее. Артур назначил г-же Шонтц пятьсот франков в месяц, снял для нее и обставил на улице Кокнар довольно убогую квартирку во втором этаже, которая ходила за тысячу двести франков, и принялся изучать Орели; а та, заметив, что за ней наблюдают, сумела представить для изучения прекраснейший характер. Таким образом, Рошфид был счастлив, — шутка ли, встретить девицу столь благонравную! Впрочем, удивляться не приходилось: мать Жозефины была урожденная Барнхейм, вполне порядочная женщина. К тому же Орели была так прекрасно воспитана!.. Она говорила по-английски, по-немецки и по-итальянски, хорошо знала иностранную литературу. Она была музыкантша и могла сыграть не хуже любого пианиста из второсортных. И заметьте, она знала не хуже графинь, как надлежит вести себя особе, одаренной столь многими талантами: она никогда о них не говорила. Она брала из рук художника кисть и, скорее в шутку, чем всерьез, ловко делала набросок головы, приводя всех в изумление.
Еще в те времена, когда Орели прозябала в должности помощницы классной дамы, она от безделья взялась за науки; но с тех пор как ей пришлось вести существование содержанки, эти добрые семена покрылись толстым слоем соли, и, естественно, она оказала честь своему Артуру, вновь взрастив для него драгоценные ростки. Итак, Орели для начала выказала поразительное бескорыстие, что и помогло этому утлому суденышку надежно пришвартоваться к мощному кораблю дальнего плавания. Тем не менее к концу первого года, всякий раз когда маркиз поджидал Орели у нее на дому, она, при возвращении, нарочно долго топотала в прихожей деревянными башмаками и с искусным смущением старалась скрыть невероятно запачканный грязью подол юбки. Наконец Орели сумела убедить своего толстяка, что самая заветная ее мечта, после стольких падений и взлетов, обзавестись, как честной буржуазке, своим домком; в результате чего на десятый месяц их связи началась вторая фаза.
Теперь г-жа Шонтц жила в прекрасной квартире на улице Нев-Сен-Жорж. Артур не мог больше скрывать от г-жи Шонтц размеры своего состояния, он подарил ей богатую мебель, столовое серебро, стал давать тысячу двести франков в месяц, в ее распоряжении была маленькая одноконная коляска, правда, наемная, и он великодушно согласился даже оплачивать грума. Но Шонтц отнюдь не растаяла от этой щедрости, она поняла, что именно руководит ее Артуром, и разглядела в нем доподлинную «крысу». Маркизу прискучили ресторации, где обычно кормят отвратительно, где мало-мальски сносный обед обходится в шестьдесят франков, а если пригласишь трех друзей, то и в двести франков, и он предложил г-же Шонтц за сорок франков кормить его и еще кого-нибудь из приглашенных приятелей. Орели благоразумно согласилась, выдав, таким образом, г-ну де Рошфиду моральные векселя под его привычки. Орели не прогадала. Маркиз довольно благосклонно выслушал ее, когда она заявила, что ей необходимо еще пятьсот франков в месяц на туалеты, — не может же она позорить «своего толстяка», у которого друзья состоят членами Жокей-клуба.
— Представьте, — говорила она, — к нам заедут Растиньяк, Максим де Трай, д'Эгриньон, Ла-Рош-Югон, Ронкероль, Лагинский, Ленонкур или еще кто-нибудь из ваших приятелей и застанут вас с какой-то замарашкой! Красивое будет зрелище! Впрочем, положитесь на меня, вы на этом только выиграете!
В самом деле, Орели в новой фазе проявила новые качества. Став хозяйкой, она сумела извлечь из этого положения немало выгод. Хотя Орели имела в своем распоряжении всего лишь две тысячи пятьсот франков в месяц, она сводила концы с концами, не делая долгов, — вещь неслыханная в этом Сен-Жерменском предместье тринадцатого округа, и обеды у нее были гораздо лучше, чем у Нусингенов, вина подавались отличные, по десяти — двенадцати франков за бутылку. Немудрено, что Рошфид был на седьмом небе, он мог чуть ли не каждый день приглашать приятелей к своей любовнице и при этом экономить. Не раз, обнимая Орели, он восклицал:
— Вот оно — истинное сокровище!
Вскоре он абонировал для нее треть ложи в Итальянской опере, потом стал водить даже на первые представления. Он начал советоваться со своей Орели по делам и признавал ее советы превосходными; Орели в изобилии снабжала его остротами, которые были еще не затрепаны в парижских салонах; возродилась слава Артура как остроумца. В конце концов он уверился, что любим искренне и любим за свои достоинства: Орели отказалась составить счастье русского князя, предлагавшего ей пять тысяч франков в месяц.
— Вам везет, дорогой маркиз, — вскричал старый князь Галатион, заканчивая в клубе обычную партию в вист. — Вчера, когда вы оставили нас с госпожой Шонтц наедине, не скрою, я хотел ее у вас отбить; и представьте, что она мне заявила: «Вы, — говорит, — князь, не так красивы, как де Рошфид, и притом вы старше; неизвестно еще, — говорит, — какой у вас характер, а он относится ко мне прямо как отец, — ну, скажите на милость, какой смысл мне покидать его!.. Правда, у меня нет к Артуру той безумной страсти, — которую я питала к разным шалопаям в лакированных, — говорит, — ботинках и чьи долги я платила; но я люблю его, как жена любит мужа, если только она честная женщина». И, вообразите, — вытолкала меня за дверь.
Эта речь не показалась Артуру преувеличением и возымела немаловажные последствия. Запустение некогда славного особняка Рошфидов дошло до пределов, ибо вскоре Артур перенес свое местопребывание и все свои развлечения к г-же Шонтц и блаженствовал. Еще бы! К концу третьего года он сэкономил четыреста тысяч франков и мог выгодно поместить их.
Началась третья фаза. Г-жа Шонтц стала самой нежной матерью маленькому сыну Артура, она сама провожала его в школу, заходила за ним после уроков; задаривала мальчика игрушками, сластями, деньгами, а он называл ее мамочкой и просто обожал. Постепенно она стала распоряжаться состоянием своего Артура, подговорила его играть на бирже, когда бумаги упали в цене перед пресловутым соглашением с Лондоном, свалившим Министерство первого марта[66]; Артур заработал на этом деле двести тысяч франков, а Орели не попросила для себя ни гроша. Но, будучи как-никак дворянином, Рошфид, поместив нажитые шестьсот тысяч франков в банк, перевел половину на имя мадемуазель Жозефины Шильтц. Небольшой особнячок на улице Лабрюйера поручили отделать архитектору Грендо, великому мастеру на малые поделки, и приказали превратить дом в роскошную бонбоньерку. Отныне де Рошфид перестал давать на жизнь г-же Шонтц, — она сама получала деньги и платила по счетам. Жена-поверенный блестяще оправдала это высокое звание, она сделала своего «толстяка» счастливейшим в мире человеком; изучив все его прихоти и капризы, она неукоснительно выполняла их, подобно тому как мадам де Помпадур потакала всем фантазиям Людовика XV. Наконец она стала официальной любовницей, любовницей признанной и самодержавной. Тогда она разрешила себе покровительствовать очаровательным юношам — художникам, молодым писателям, только что вкусившим славы, которые с пеной у рта отрицали всех мастеров, и старого и нового времени, и пытались создать себе громкое имя, ничего не делая. Поведение г-жи Шонтц, обнаружившей незаурядный тактический талант, лишний раз доказывало ее ум. Во-первых, десяток, а может быть, дюжина молодых людей забавляли Артура, поставляли ему остроты и тонкие суждения обо всем на свете, и в то же время их присутствие не могло бросить тень на безупречную репутацию хозяйки дома; во-вторых, все они считали Орели женщиной выдающегося ума. Таким образом, благодаря этой живой рекламе, этой ходячей светской хронике, г-жа Шонтц прослыла самой прелестной дамой из всех очаровательниц, когда-либо проживавших на границе, отделяющей тринадцатый округ Парижа от двенадцати остальных. Ее соперница Сюзанна Гайар, которая в 1838 году одержала над ней верх, сочетавшись законным браком с законным мужем (без этого плеоназма нельзя объяснить, что это было вполне официальное супружество), так вот эта Сюзанна, а также Фанни Бопре, Мариетта и Антония распускали слухи, более чем нелепые, о красоте этих молодых людей и злословили насчет того, что де Рошфид слишком уж охотно их принимает. Г-жа Шонтц, по ее собственному выражению, могла «дать три очка вперед» всем этим дамочкам по части остроумия; как-то за ужином, который Натан устроил у Флорины после бала в Опере, Орели объяснила своим товаркам, как она добилась успеха и как сумела составить себе состояние. В заключение она бросила всего одну, ставшую знаменитой, фразу: «Ну-ка, попробуйте, догоните!» В этот период Орели заставила маркиза продать своих скаковых лошадей, представив на этот счет соображения, которые она, несомненно, позаимствовала у критически мыслящего Клода Виньона, одного из ее завсегдатаев.
— Я еще допускаю, — сказала она Рошфиду как-то вечером, предварительно исхлестав его скакунов своими шутками, — что принцы крови и богатые люди усердно изучают коневодство для блага своей страны, но не для того же, чтобы удовлетворить ребяческое самолюбие игрока. Если бы еще у вас в имении был конский завод и вы бы вырастили там ну, тысячу, тысячу двести лошадей, если бы каждый владелец выводил на состязания лучших питомцев своих заводов, если бы все конские заводы по всей Франции состязались на ваших празднествах, тогда это было бы действительно прекрасно и величественно; но вы покупаете случайные экземпляры, совсем как директора театров заключают договоры с актерами; вы унижаете благородное коневодческое дело, сводя его к простой игре, у вас своя лошадиная биржа, как есть, скажем, биржа фондовая. Это недостойно вас. Неужели нужно расходовать десятки тысяч франков, чтобы прочесть в газетах: Лелия господина де Рошфида побила по резвости Флер-де-Жене герцога де Реторе? Уж лучше отдать эти деньги поэтам, они обессмертят вас своими стихами и прозой, как покойного Монтиона[67].
Замученный этими наставлениями, как рысак назойливым слепнем, маркиз признал всю бессмыслицу наезднических забав и отказался от них, сэкономив тем самым шестьдесят тысяч франков. На следующий год г-жа Шонтц сказала ему:
— Я теперь уже ничего тебе не стою, Артур!
Многие богатые парижане стали завидовать маркизу, владевшему г-жой Шонтц, и пытались отбить ее; но, подобно князю Галатиону, они напрасно тратили на это последние годы жизни.
За две недели до своей декларации Орели сказала разбогатевшему Фино:
— Послушай, дружок, я уверена, что Артур простил бы мне маленькую интрижку, если бы я потеряла вдруг голову, но кто же бросит маркиза-младенца ради такого выскочки, как ты? Ты не можешь создать мне положение, а Рошфид сделал из меня вполне порядочную полудаму; тебе это не удастся, если даже ты на мне женишься.
Этот разговор оказался как бы последним гвоздем, заклепавшим наглухо оковы на нашем счастливом каторжнике. Ибо речи Орели дошли до слуха того, кому они и предназначались.
Итак, началась четвертая фаза — фаза привычки, решительная победа, когда подобного сорта дамы, заканчивая кампанию, говорят про мужчину: «Теперь уж не вырвется!» Рошфид купил на имя мадемуазель Жозефины Шильтц особнячок-игрушечку за восемьдесят тысяч франков, а к тому времени, когда герцогиня замыслила свой план, он уже просто называл свою любовницу не иначе как «Нинон Вторая», прославляя тем самым ее безукоризненную честность, прекрасные манеры, образованность и остроумие.
С г-жой Шонтц он познал самого себя — свои недостатки и достоинства, свои вкусы, горе и радости — и пришел к тому переломному периоду жизни, когда мужчина, то ли из-за усталости, то ли из равнодушия, если не из философических соображений, уже не меняется более и остается до конца дней со своей женой или любовницей.
За эти пять лет г-жа Шонтц приобрела такой вес, что в ее дом можно было попасть, только будучи задолго представленным хозяйке, — этим сказано все. Так, она наотрез отказывалась принимать людей богатых, но казавшихся ей скучными, людей с запятнанной репутацией; она нарушала свои строгие правила только ради носителей громких аристократических фамилий.
— Они имеют право быть глупыми, — заявила Орели, — потому что это даже получается у них шикарно.
Официально у Орели было всего триста тысяч франков, подаренных ей Рошфидом, и биржевой маклер, «наш славный Гобенхейм», единственный, кого признавала г-жа Шонтц среди дельцов подобного рода, пустил эту сумму в оборот: но она еще прикопила за три года двести тысяч франков, и вместе с доходами, получившимися от оборота с вышеуказанных трехсот тысяч, деньги эти составляли тайный капитал Орели, ибо она скрывала свои финансовые операции.
— Чем больше вы наживаете, тем меньше богатеете, — сказал ей как-то Гобенхейм.
— Овес нынче дорог, — отрезала Орели.
Эти тайные сокровища еще росли за счет драгоценностей и бриллиантов, которые Орели носила месяц-другой, а затем продавала, и, наконец, за счет сумм, выдаваемых Рошфидом на ее прихоти, от каковых она уже давно отказалась. Когда г-же Шонтц говорили о ее богатстве, она неизменно отвечала, что по курсу рента с трехсот тысяч составляет двенадцать тысяч франков и что она израсходовала их в те суровые дни своей жизни, когда еще любила Лусто.
Поведение г-жи Шонтц доказывало, что у нее имелся какой-то план, и уж, поверьте, у нее был свой план. В течение двух лет она завидовала г-же де Брюэль, и ее терзало тщеславное желание обвенчаться в мэрии и в церкви. Какое бы общественное положение ни занимал человек, есть для него свой запретный плод; какая-нибудь мелочь в силу нашего необузданного желания вырастает до огромных размеров и становится по тяжести равной земному шару. Для осуществления тщеславных замыслов требовалось наличие какого-нибудь второго, достаточно тщеславного Артура, но даже при самой внимательной разведке такового обнаружить не удавалось. Бисиу считал, что избранником Орели является художник Леон де Лора; художник, наоборот, подозревал в том же самом Бисиу, которому уже перевалило за сорок и, значит, пора ему было подумать о своей судьбе. Подозревали также Виктора Верниссе, юного поэта школы Каналиса, который был страстно, до сумасшествия влюблен в г-жу Шонтц, а поэт утверждал, что его счастливым соперником является скульптор Штидман. Сей красивенький юноша работал на ювелиров, на торговцев бронзовыми статуэтками, на золотых дел мастеров, — он хотел стать вторым Бенвенуто Челлини. Время от времени подозрение падало то на Клода Виньона, то на юного графа Ла Пальферина, то на Гобенхейма, то на философа-циника Вермантона и на многих других завсегдатаев приятного салона г-жи Шонтц, но, за неимением улик, их объявляли невиновными. Словом, никто не был достоин г-жи Шонтц, даже сам Рошфид, который лично считал, что Орели неравнодушна к красивому и остроумному графу Ла Пальферину; на самом же деле Орели была добродетельна по расчету и мечтала только о том, как бы сделать хорошую партию.
В салоне г-жи Шонтц можно было встретить лишь одного человека с сомнительной репутацией, а именно некоего Кутюра, на которого весьма косились на бирже, но Кутюр был первым другом Орели, и она хранила ему верность. В 1840 году ложная тревога унесла последние капиталы этого спекулянта, который поверил в трюк первого марта; Орели, видя его мрачное настроение, посоветовала Рошфиду, как мы видели, играть на понижение. Именно с ее легкой руки этого незадачливого организатора коммандитных товариществ стали тогда называть «чур-чур, Кутюр!». Кутюр хорошо знал, что у г-жи Шонтц всегда найдется для него тарелка супа и что Фино, самый ловкий или, если хотите, самый удачливый среди всех выскочек, ссудит его иной раз двумя-тремя тысячами франков, и Кутюр был единственным, кто по расчету решился бы предложить руку Орели. Она же присматривалась к несчастливому дельцу, желая угадать, хватит ли у него смелости попытать счастья в политике, а также признательности, чтобы не покинуть своей супруги.
Кутюр, мужчина лет сорока трех, весьма уже потрепанный, не мог бы искупить неблагозвучности своего имени блеском происхождения и потому не особенно распространялся о «виновниках своих дней». Г-жа Шонтц скорбела о том, как редки в наше время способные люди, и Кутюр сам представил ей некоего провинциала. Орели быстро поняла, что за него, если понадобится, не трудно будет ухватиться, как за кувшин с двумя ручками.
Набросать беглыми штрихами портрет этого нового действующего лица — значит в какой-то мере обрисовать известный круг современной молодежи. Таким образом, читатель простит нам отступление, которое обогатит историю.
В 1838 году Фабиен дю Ронсере, сын председателя судебной палаты в городе Кане, умершего за год до того, покинул родной Алансон и, выйдя в отставку с должности, на которой прозябал по воле покойного родителя, отправился в Париж. Здесь он намеревался пробить себе дорогу, наделав тем или иным способом побольше шуму, — чисто нормандская идея и к тому же неосуществимая, ибо Фабиен с трудом мог рассчитывать лишь на ренту в восемь тысяч франков, так как матушка его еще здравствовала и занимала в центре Алансона большой дом, доходы с которого по завещанию мужа шли в ее пользу. Юный Ронсере уже не раз бывал в Париже, постепенно приноравливаясь к столице, как уличный гимнаст к своему канату. Он почувствовал подоплеку социальной встряски 1830 года и решил извлечь из нее выгоду, следуя примеру прославленных пролаз из буржуазии. Здесь требуется кратко описать одно из характерных проявлений нового порядка вещей.