10
Кто видел сны, тот знает, что длинный сложный сон, обнимающий по содержанию своему длительное время, может присниться в несколько секунд. Подобно этому, в несколько минут, пролетевших как секунды, Ирина Сергеевна, проснувшись первая после счастливой ночи любви, увидела в дымных бегущих призраках и в картинах ярких, но мгновенно тающих, дни сватовства Ивана Андреевича и эти первые годы совместной жизни с ним. Она чувствовала себя освеженной и обновленной, с тех пор как мать Ивана Андреевича уехала от них. Все изменилось в ней и в доме. Она не испытывала к ней ненависти, нет, она даже ее жалела, ей казалось даже, что эта чопорная не такая уж злая и ей не было радостно оттого, что уехала она, конечно, из-за нее, из-за того, что Ваничка встал защитой за нее. Но как ей было радостно в то же время, что ее нет тут, что ее не будет ни через час, ни через день. И Ваничка стал совсем другой. Между ними была серая мгла, которая меняла их лица и скрывала выражение глаз. Не могли глаза читать в близком сердце. А теперь!
Она посмотрела с любовью на лицо спящего мужа. Полоса солнечного света, пройдя через неплотно задвинутую занавеску окна, выходившего в сад, ярко озаряла это лицо, спокойное, довольное, милое.
— Ваничка, — шепнула она, поцеловав его, — вставай, глупенький. Бог знает, как мы проспали.
Ваничка потянулся, усмехнулся, крепко обнял ее за нежную шею и с ласковой шутливостью сказал:
— Сейчас. Проспали-то проспали, да я, пожалуй, в этом не виноват.
Он встал, отдернул занавеску у одного из окон, минутку полюбовался на солнечное утро, подошел опять к кровати, взял с ночного столика папиросу, закурил, поставил ступню правой ноги на край постели, и, опершись правым локтем о согнутую коленку, наклонился к глядевшей на него и, смотря на нее через расходящийся голубоватый дым, стал без конца повторять:
— Ты милая, милая, милая, милая.
Вчера ночью, когда он ложился в постель и свеча была еще не погашена, она снова, с особенной секундною четкостью, какая бывает в видении, заприметила хорошо ей знакомую родинку на смуглой икре правой его ноги. Это было как маленькое солнце, темное, темно-коричневого цвета. Сейчас она опять смотрела на него, и эта родинка, довольно большая и правильно очерченная, совершенный кружочек, волновала ее и возбуждала в ней прилив неизъяснимой нежности. Вдруг, быстро подняв голову и откинувшись от подушек, влюбленная прижалась щекой к этой смуглой ноге и крепко поцеловала это темное солнце. В ту же секунду он упал к ней опять с лицом озаренным, с глазами горящими. Ему казалось, что он в первый раз ее любит, ей казалось, что она любит его в первый раз, и, блаженные, опять они два были одно.
11
Когда охотники в лесу потеряются, разделенные разными манящими целями, и нужно всем соединиться в одном месте, сойтись с добычей и собрать всех собак, забежавших слишком далеко, они, перекликаясь, трубят в рог. Веселый гулкий звук охотничьего рога, поющего переливами в осеннем лесу. Спугнутые, перелетают и стрекочут сороки, взволнованные и озадаченные непривычною музыкой. Весело и радостно лают собаки, узнавая приказ хозяина, успокоенно подчиняясь знакомому зову, разрешающему отдыхом их усталость, не давая им больше вовлекаться в новые поиски, прекращая гон. Падают нарядные желтые листья. Белка, распушивши свой рыжий хвост, перепрыгнет с размаху с дерева на дерево. Мелькнет среди кустов и просвистит синица. Мелькнут на кусте пестрыми нежными сережками гроздья бересклета. Молча радуются сонной своей жизни, приподымая широким белым теменем слипшиеся старые листья, глубью пахнущие грузди. Охотники сошлись. У них веселые глаза и много добычи, а на добычу хотящим завистливым ревнивым и жалующимся лаем, подвизгивая, лают запьяневшие собаки.
Когда деревенские девушки уйдут спозаранку в лес за ягодами, наклоняются они к розовой и красной землянике, поклоняются Матери-Земле, когда рвут ее, дышат духом земным, всеми крепкими лесными выдыханьями, щеки алеют, сердце бьется чаще, уводит их мечта, обещает им мечта, невидимое им видимо, а самое видное незримо, и кружит их тогда Леший, без толку водит все по одним и тем же местам, из которых никак не выберешься, заводит в болото, где зеленые лужайки, но с окнами бездонными. Тут только сказать заговор да громко аукаться. И потерявшиеся девушки аукаются. «Ау!» — звучит из березовой рощи, вызолоченной солнечными пятнами. «Ау!» — доносится из шаткого осинника. «Ау! Ау!» — доходит от болота, где всегда по трясине кто-то ходит, шлепая незримыми широкими ступнями. И за соседним холмом играет эхо. И слышно бульканье в лесной речке, пробирающейся под навесом из ветвей ракит, точно кто-то с косогора скатывает в воду береговые голыши. Девушки сошлись в зеленом свете леса. Ай, подруженьки, сколько земляники-то! Алеют щеки и горят глаза.
Когда ласточка надолго улетает за мошками, жалостно пищат в ее маленьком, из грязи слепленном, круглом домике заскучавшие беспомощные дети. Им тесно, и душно, и голодно без матери. Вот летит она, прилетела наконец, острокрылая, с клювиком, полным всякого добра. Как живительно стало сразу щебетанье малых птенцов. Веселее сразу станет и человеческому сердцу, слушающему снизу, в ином большом доме, прислушивающемуся, летит ли ласточка к своим детям, осуществляется ли в голубом воздухе дня, в его прозрачном золоте, правда и нежность творящей жизни.
Любящий и любящая нашли и узнали друг друга. Любимая вся просветлела от любимого. Любимый дышит полной грудью. И ласточкиным птенцам хорошо, они щебечут весело и ласково.
12
Тесно обнявшись, как дети после ссоры, чувствующие друг к другу после примирения двойную нежность, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, хоть ссоры между ними и не было, были действительно как дети. Они ходили взад и вперед по липовой аллее, уходили в другой сад и молча смотрели на красные гроздья рябины. Прилетал серый дрозд на высокую ветку, и, не смущаясь близостью людей, начинал клевать красные ягоды.
Выходили из сада на двор, заходили в длинный хлев и любовались на коров, холеных и довольных своей коровьей жизнью. Шли на деревню, к пруду, но тут их объятие размыкалось, и, идя рядышком, они посмеивались на свою чинность. При таких прогулках по деревне, в тот или другой день, конечно, им встречался кто-нибудь из мужиков, заводилась обычная беседа и обычно кончалась какой-либо просьбой.
— Поправить крышу хочешь? — повторял Иван Андреевич слова рачительного мужика Назара. — Да возьми у меня тесу сколько нужно. Там, около сарая, у меня лежит его много.
Назар был, собственно говоря, самый зажиточный мужик среди немногочисленных обитателей деревеньки Большие Гумна. Но, может быть, именно в силу своей хозяйственности и домовитости он смелее, чем другой, обращался к барину с просьбами. Впрочем, всех мужиков-то в Больших Гумнах было лишь несколько, и Гирееву было нетрудно исполнять их просьбы, в чем Ирина Сергеевна не только никогда его не удерживала, но всегда поощряла и подталкивала.
Влюбленные возвращались домой. Заходили на конюшню. Кони, узнав их, весело ржали. Белый арабский конь, Джин, подаренный Ирине Сергеевне Огинским. Коренастый и злой иноходец, на котором ездил верхом Иван Андреевич. Троечные лошади, серой масти, с яблоками. Много еще и других. Лошадиные морды тянулись к счастливым, храпели и обнюхивали их руки, в которых для таких свиданий бывали иногда припасены изрядные куски сахара.
— А не покататься ли нам верхом? — спросила Ирина Сергеевна.
— Так что ж, — отвечал Иван Андреевич. — Поедем в Михалково или в Тихоречье. Мне как раз и нужно в Тихоречье, велеть еще тесу привезти, да и насчет дров тоже.
Михалково и Тихоречье были те другие два имения, вернее, именьица, откуда Гиреевы получали для своих Больших Лип немало всякого добра. Тихоречье было даже и не усадьбой, а просто лесным хутором, где в доме лесника они обычно ночевали во время затянувшейся охоты, особенно ранней весной, когда начинался глухариный ток.
— Тихоречье! — промолвила в странном раздумье Ирина Сергеевна и тотчас же торопливо прибавила: — Едем!
Андрей в одну минуту оседлал коней. «С Богом!» Дробь конского топота выметнулась из ворот, и вот оно, широкое поле.
Четыре конских ноги и четыре конских ноги. А музыки тут больше, чем восемь звуков. Стук копыт и звяканье подков, два разные бега, перебивая одной напевностью другую, взметают дорожную пыль, легко уносясь все дальше и дальше. И больше, чем пылинок, взметенных мыслей в двух душах, во всяком случае, в одной из них, в той, что прихотливее, в той, что своевольнее, в той, что опрометчивее, в неосмотрительной, внезапной, в женской.
Предавшись равномерному покачиванию на высоком седле и радостно чувствуя теплоту и веселость горячего коня, Ирина Сергеевна унеслась мыслью далеко. Ей хотелось скакать не эти несколько верст до Тихоречья, а гораздо, гораздо дальше. Ей нравился дремучий лес Тихоречья, с рекой, с его озерками и болотами, но ей хотелось иного леса, который кажется мечте голубым и доходящим до самого неба в непознанной своей дали. Ей грезились зубры и кабаны, тяжелые кабаны, подслеповатые и злые, с могучими, распарывающими врага клыками. И еще другие леса ей снились в этом полете, овеваемом струеобразными дуновеньями ветерка. Те, что за морями, за синими морями, за золотыми днями, без долга и без сожаления, за звездными ночами, ведущими и уводящими туда, где все будет новое, где цветолюбы колибри и райские птицы.
«За седьмою горой, за десятой рекой, за двенадцатой», — вспомнились ей кем-то когда-то сказанные слова, и она грустно усмехнулась. Ее манила мысль о далеких путешествиях, но она знала, что этому суждено остаться мечтой, что навсегда она останется в этой зеленой глуши, зеленой и серой. Она тряхнула головой. «А я люблю!» — промолвила она про себя, точно кому-то отвечая упрямо и настойчиво. Она чмокнула, наклоняясь к пышной гриве Джина, и он поскакал во весь опор, обгоняя иноходца, сердито перебиравшего своими крепкими ногами.
Они снова поравнялись и поехали ровней. Снова мерный лад в перестуке и перезвякиванье копыт повел мысли в новый полет, играя веселым, правильно сменяющимся током звуков, и повторный этот ток временами перебивал себя, ток двоился и не совпадал со своим руслом, один звук догонял и не догонял другой, тревожил душу, но тихонько сладкой тревогой нашептывая грезы, и снова становился тем же и цельным, и снова по ровному руслу текла мысль, освеженная минутным отлетом в сторону и возвратом к напевному, привычному, в смене своей правильному и здешнему, близкому, милому, родному, что веет и дышит от родных полей, из наших, только наших, родных лесов.
Лесник Савостьян обрадовался гостям. И он, и его хозяюшка Прасковья.
— Кормильцы вы наши, — засуетились они оба. — Пополудничаете вы с нами чем Бог послал?
Гости не отказывались. Почему не поесть.
— Ты, Прасковьюшка, — беспокоился Савостьян, — живым духом, значит, изготовь глазунью. Каши-то у тебя гречневой много наготовлено. Творожку принеси, да молодой барыне сливок побольше. А я тем временем самовар подгоню. Единым духом! — добавил он, выходя в сени.
— Что же это вы, барыня, весточку не дослали, что пожалуете к нам? — запела Прасковья. — Савостьян бы вам дичинки пострелял, а я бы зажарила, хорошо, как вы любите, уж постаралась бы.
— А мне глазуньи и каши больше хочется, — отвечала, усмехнувшись, Ирина Сергеевна. — Мы там, в Больших Липах, и так ничего, кроме дичины, не едим.
— Ну вот и хорошо будет. И водочки барину сейчас поставлю. Вот и кубышка их. Все в порядке.
Иван Андреевич презирал вина и не прикасался к ним. Он также ни в эти дни, ни в более темные, после, никогда не позволил себе быть в состоянии пьяности. Но перед едой, с ритуальною правильностью, всегда опрокидывал в себя кубышку водки, вмещавшую рюмки три, и, поморщившись, закусывал кусочком черного хлеба, густо посолив.
Распорядиться насчет привоза теса и дров, о чем должно было известить михалковских мужиков, дело было несложное, и, закусив, напившись чаю, обменявшись с лесником несложными размышлениями о тетеревах, зайцах и рябчиках, Иван Андреевич и Ирина Сергеевна, провожаемые напутствиями, сели на своих коней, успевших передохнуть, и снова по лесной дороге, среди белоствольного березняка и исполненного храмовой тишины соснового бора, перебивая и звуковым прискоком дополняя свою правильную музыку, запела песня конского бега, веселящий душу, мерный стук копыт.
«Тихоречье! Если бы всегда ты было Тихоречьем и не знало, как внезапно налетает буря», — думала про себя Ирина Сергеевна, хмуря своевольные брови и наклоняясь к белой шее Джина.
13
Раз утром, еще в постели, Ирина Сергеевна, прижимаясь щекой к груди Ивана Андреевича, сказала ему умышленно небрежным голосом:
— Я с тобой долго не буду больше кататься верхом.
— А почему? — спросил Иван Андреевич. — Хочется лучше одной?
— Нет, и одна не буду.
Иван Андреевич хотел взглянуть ей в глаза. Но она прижалась лицом к нему и не дала приподнять это зарумянившееся и улыбающееся лицо.
— Ты?.. — сказал Иван Андреевич и остановился.
— Да, я, — ответила, смеясь тихонько, Ирина Сергеевна. — Глупый, — вдруг воскликнула она, смотря на него блестящими глазами. — Мужчины все глупые, кажется мне иногда, и ничего не знают из того, что знают. К концу весны или к началу лета вы изволите быть родителем нового дитяти.
— Я рад, милая. Я очень рад, — сказал он, спокойно ее целуя.
— Да, конечно, ты рад. Я тоже рада. Но все-таки не тебе, а мне придется столько месяцев носить ребенка в себе.
Она говорила так нарочно, потому что его спокойный голос сердил ее. Ей самой было торжественно-радостно от сознанья, что эти недели счастья создали в ней новую жизнь. Точно раньше было то солнечно, то пасмурно, и часто пасмурно, а вот пришло счастье и все залило одним светом Солнца, которое уж не зайдет долго, может быть, никогда.
— Я боюсь, что опять будет мальчишка, — сказала она капризно. — Мне довольно и двух. Мне хочется девочку, непременно девочку.
— Так, может быть, и будет девочка.
— Маленькую, прелестную, с черными, или с синими, или с серыми глазами. Пусть даже с зелеными. Конечно, лучше всего с зелеными. Под стать саду, и лугу, и лесу. И я назову ее непременно Вероникой.
— Вероникой? Красивое имя, что и говорить. Только не знаю, есть ли в православных наших святцах. А почему не просто Верочкой, Верой?
— Нет, нет, ты ничего не понимаешь. При чем тут святцы. И все эти святцы и попы очень противные, я их терпеть не могу. Вероника — цветок, и я люблю его. Лепесточки у него нежные, а цветочки у него маленькие, чуть-чуть голубенькие, а внутри беленькие. Только тронешь цветочек, он и рассыплется, такой нежный. Нельзя трогать веронику. Потому и цветочки эти смотрят как детские глаза. Говорят: «Не трогай». И ты еще не знаешь, мой миленький, что у нее много названий. Ее зовут еще змеиная головка, и зорник, и змейка, и змеиная трава.
— Откуда ты все это набрала? Уж не с Ненилой ли разговаривала?
— Вот именно с Ненилой. Это она мне и наколдовала.
— Ирина, да ты все шутишь. Ты вправду беременна?
— Беременна! Какое слово, мой Немврод, мой повелитель! Беременна ли я, не знаю. Но уверяю тебя совсем серьезно, что, как только новая весна отпоет свою песню, я рожу тебе ребенка, ребенка, глупый.