Оттепель - Эренбург Илья Григорьевич 21 стр.


— Удивительный вы человек! Вот вы говорили, что для вас атомная энергия непостижимая загадка. Возьмите какую-нибудь книжку, почитайте, — уверяю вас, интересно. В наше время человек, не понимающий физики, вроде как слепой. Вам еще простительно — вы художник. А вот я знаю некоторых инженеров, даже солидных, которые совершенно не следят за достижениями физики. Впрочем, это другой вопрос… Проект мой встретил серьезные возражения. А я все-таки надеюсь, что к нему вернутся. Теперь, знаете, многое изменилось…

Володя вежливо, но равнодушно спросил:

— Значит, без Журавлева легче?

— Дело не в Журавлеве. Я вам говорю — многое изменилось. Неужели не замечаете?

— В общем нет. Заасфальтировали четыре улицы. Строят новый театр. Добжинский обещает два французских фильма, один как будто веселый. В «Волге» при входе убрали чучело медведя и поставили трюмо, теперь будет что бить. Пожалуй, все…

— Очень я вас жалею, если вы ничего не видите. С людьми не встречаетесь, только поэтому. Выпрямились люди. Ворчат, но это признак здоровья. Я вчера послушал Лондон, для языка полезно, произносят они замечательно. Никогда я не научусь… Говорили и про нас. Ничего не понимают, принимают свои пожелания за действительность. Говорят про нашу слабость. А мы никогда еще не были так сильны…

Помолчав, он спросил:

— Почему нос повесили? Работаете?

Володя растерялся:

— Да. То есть, собственно говоря, нет. Панно для клуба я в общем закончил, остались только венгры. Недавно мне заказали портрет Андреева. Но говорят нужно подождать, он сейчас очень занят. Вот я и свободен…

Потом неожиданно для себя он сказал:

— Я вам как-то говорил, что мечтаю о настоящей живописи. Не понимаю, почему мне захотелось перед вами порисоваться? Вероятно, потому, что я вас уважаю. Мальчишество! Евгений Владимирович, я никогда не пробовал серьезно работать, право же, это было бы несерьезно. Вот вы трудитесь над новым станком, это нужно всем, всех интересует. А вы подумали, что бы делал сейчас тот же Рафаэль?..

Соколовский удивленно оглядел Володю.

— При чем тут станок? Станок нужно уметь сделать. Как картину…

— Всему свое время. Рафаэлю пришлось бы выполнять заказы Добжинского. Может быть, заплатили бы ему, ввиду успеха Мадонны, по высшей ставке…

Володя сказал это, чтобы скрыть смущение. Соколовский рассердился:

— Деньги вы любите, вот что! Может быть, вы думаете, что все такие? Ерунда! Савченко мне рассказывал — он на выставке видел замечательные пейзажи. Он к этому художнику пошел домой. Восхищается… И не он один, несколько человек мне говорили. Обязательно пойду, как только время выпадет. Так что, пожалуйста, не рассчитывайте…

Он не кончил фразы «Хватит! Почему я решил его доконать? Корчит из себя старого циника, а на самом деле мальчишка, да еще неврастеник…»

Володя, однако, не обиделся, в нем проснулись другие чувства: ревность, может быть, зависть. Он заставил себя улыбнуться.

— Напрасно вы сердитесь, Евгений Владимирович. Я ведь только хотел сказать, что техника теперь важнее живописи, это факт… А насчет Савченко… Он честнейший человек, допускаю, что он хороший инженер…

— Замечательный! Вы еще про него услышите. Настоящий талант!

— Тем лучше. Но в живописи он не разбирается. Я знаю, про кого он вам говорил, это мой школьный товарищ Сабуров. У него действительно большие способности, если хотите — талант. Я, кстати, сделал все, чтобы его работы приняли на выставку. Но, право же, восхищаться нечем: узкий, замкнутый круг. Десять лет человек пишет одно и то же дерево. Да свою супругу… Впрочем, это неважно, я очень рад за Сабурова. К нему были несправедливы, в союзе называли не иначе, как шизофреником. Для него счастье любое признание. Даже Савченко…

Он выговорил это залпом, боясь, что если на секунду остановится, то выдаст себя. Соколовский отвернулся, угрюмо что-то буркнул, налил вина и, помолчав, заговорил об Андрееве:

— Это хорошо, что вам заказали его портрет. Вы с ним встречались?

— Мельком, он прошлой зимой приходил к отцу. Лицо у него с характером.

— Не только лицо — интереснейший человек! Много читает, думает. Такой не живет по шпаргалке… Вот вам люди завтрашнего дня!

Когда Володя собрался уходить, Соколовский сказал:

— Приходите. Сегодня у нас разговор не вышел. Бывает… Вы, главное, не отчаивайтесь. Иногда думаешь: все кончено, точка, а на самом деле — это начало. Только другой главы. Понимаете?..

Возвращаясь домой, Володя вспомнил последние слова Соколовского и печально усмехнулся. Пожилой человек, а рассуждает, как ребенок. «Новая глава»… Гусеница становится бабочкой, а человек не может стать другим. Жизнь у меня одна, второй не выдадут… Дело не в этом, я сползаю вниз: зачем-то придумал, что помог Сабурову выставить его шедевры, а потом стал его ругать. Кстати, я сам восхищался его работами, вроде Савченко. Очевидно, завидую. Поганое чувство… Интересно, кто еще говорил Соколовскому про Сабурова? А впрочем, не все ли равно, кто? Савченко способен заразить своими восторгами любого. В общем Савченко прав: на выставке вещи Сабурова выделяются. Не могу же я всерьез утверждать, что мой «Пионерский костер» живопись! Все-таки противно. Почему я стал работать именно так? Да потому, что этого требовал Савченко, ну, не он, так другие, вроде него. А теперь он восхищается Сабуровым… Опять я хочу все вывернуть наизнанку, деньги, кстати, получал я, так что никакой несправедливости нет. Но обидно — я на этом погорел…

Он сел за работу. Я обещал сдать панно десятого марта, а теперь апрель. Ничего не выходило; он ерзал, тоскливо позевывал. Жизнь, как будто налаженная, снова распалась. Он ловил себя на том, что не перестает думать о Сабурове. Хотел к нему пойти, поздравить с успехом, но не пошел. Зачем ломаться? Конечно, он талантлив, я это всегда говорил, но не нужно преувеличивать. Савченко вообще создан для восторгов. Соня для него не девушка, а богиня. Наверно, он никогда не был в музее, вот и открыл Америку. Не стоит об этом думать…

Он не мог, однако, отогнать назойливые мысли — то с волнением вспоминал работы Сабурова, то злился: меня чудовищно надули!

Когда Володя наконец сдал панно в клуб, Добжинский сказал:

— Я как раз собирался вам звонить — двадцать четвертого проводим обсуждение выставки. Очень много заявок. Мы все откладывали, боялись, что не справимся. А Шишков приехал из Москвы и рассказал: в министерстве находят нашу выставку интересной, обещали на обсуждение прислать корреспондента «Советской культуры». У нас здесь идут большие споры. Там картины одного местного художника, Сабурова, — да вы, конечно, знаете. Я в этом мало разбираюсь, но некоторые восхищаются. Конечно, далеко не все. Хитров считает, что мазня, не следовало и выставлять. А Коротееву, наоборот, понравилось. Во всяком случае, оживим программу… Владимир Андреевич, я не решаюсь просить вас сделать доклад, но вы обязательно должны выступить. Если дата не подходит, перенесем. Вы ведь знаете, как вас любят. Лично я в восторге от «Пионерского костра». Да и многие говорят, что ваша вещь лучшая. Естественно, кругозор у вас большой, жили в Москве, мыслите, можно сказать, во всесоюзном масштабе. А такой Сабуров, наверно, ничего дальше своего носа не видит…

Володе стало не по себе. Уж лучше бы он меня обругал. Но минуту спустя он подумал: почему я обижаюсь, когда меня хвалят? Конечно, Добжинский не разбирается в живописи. Как Савченко… Но говорит он искренне, — значит многим мои вещи нравятся. Это главное. Работать, как Сабуров, я не могу. Да и не хочу. Именно не хочу…

И Володя крепко пожал руку Добжинского.

— Вы напрасно меня хвалите, я себя считаю еще учеником. Но работать, как Сабуров, я не хочу. Именно не хочу… Во всяком случае, спасибо за доброе слово. Иногда это нужно до зарезу…

Он вышел из клуба повеселевший, пошел на Ленинскую, потом в городской сад. После холодных, ненастных недель выпал хороший майский день. Дети играли в песочек. Высокий военный шептал что-то на ухо девушке, она отворачивалась и улыбалась. На цветниках белели нарциссы, похожие на мотыльков, готовых улететь. Володя вспомнил Танечку и загрустил. Мы часто ссорились, но все-таки она была рядом — с теплыми, печальными губами, с золотым пушком на затылке, с наивными жалобами: у нее морщинки или несколько седых волос. Теперь нет Танечки. Вообще ничего нет…

Он снова повернул к центру города, зашагал по нескончаемой Пушкинской.

Удивительно, что три часа назад я был в прекрасном настроении. Нужно окончательно потерять почву, чтобы размякнуть от комплиментов Добжинского…

Сегодня год, как умер отец. Утром на кладбище было очень тяжело, хотя мама крепилась. Наверно, отцу бывало минутами трудно. Но по-другому… Он жалел, что многого не успел сделать. А когда я думаю о том, что я делал, мне в общем противно. Отца любили. Я помню эту черненькую девушку, она к нему приходила… Только что я сделал вид, что не узнал Румянцева. Он завел бы длиннейший разговор о справедливости, о мещанстве, о том, что нужно помнить Корчагина, что мальчишки не уступают ему места в автобусе. А отец его слушал, волновался… Отец мне рассказывал, что Смоляков подорвал танк, а доложил, что взорвали танк его два товарища, их и наградили, говорил: «Благороднейший человек»… Смоляков сидит на скамейке и курит трубку. Когда он мне поклонился, я испугался: чего доброго, подойдет… Понятно, что решительно всем на меня наплевать, включая Добжинского…

Слишком мною народу на улицах! Теплый вечер, вот и высыпали, даже не гуляют, а толкутся… Говорили, будто Соколовский женится на Шерер, я собирался его поздравить. А он по-прежнему один. С Фомкой… Наверно, привык к одиночеству. Для меня это внове. В Москве я все время крутился с художниками или с киношниками. Потом была Танечка… А теперь никого.

У Диккенса люди вначале обязательно тонут, а в конце обязательно выплывают. Прежде я наблюдал другое: люди быстро взбирались на верхний этаж и оттуда летели вниз. Садились тогда на самый кончик кресла. Теперь все как будто уселись по-настоящему. А я?.. В общем никто меня не собирается спихивать. Могу поехать в Москву. Даже если портрет хромоножки напечатают в «Огоньке», я не пропаду: у меня ведь социальная тематика… Плохо другое: мне самому не хочется продолжать…

Почему я считал, что Сабуров сумасшедший, что он выбрал ужасный путь? Конечно, он мало зарабатывает. Но разве в этом дело? Он любит живопись, пишет, как ему хочется. У него не только талант, у него спокойная совесть. Хромоножка его обожает. Да по сравнению со мной он богач!

Напрасно я занялся искусством. Если вагон прицепляют не к тому составу, можно отцепить. А вот если пустят локомотив не по тому пути, это хуже. Сойти с рельсов нельзя: крушение. Я не могу ни стать Сабуровым, ни переменить профессию. В общем я ничего не могу.

Соколовский уверял, будто люди выпрямились. Кто, спрашивается, выпрямился? Может быть, Савченко? Но он вообще смотрит на звезды или на потолок. А я скорее сгорбился.

Отец мне сказал за несколько дней до смерти: «Я что-то совсем расклеился. Ты погляди, какая трава — зеленая-зеленая»… Радовался весне…

Теперь весна, а мне от нее тошно. Довольно мерить город шагами! Город узкий, но длинный. В общем как жизнь. Пойду домой, ничего другого не остается.

7

Надежда Егоровна сидела у письменного стола и разбирала бумаги. Она старалась сдержать слезы: сегодня год со дня смерти Андрюши.

Андрей Иванович умер, как жил. С утра он бодрился, шутил за чаем. Был чудесный весенний день, и Надежда Егоровна не стала его удерживать, когда он сказал, что хочет немного погулять. Вернулся он поздно — к трем. Надежда Егоровна его бранила: «Нельзя тебе столько ходить, посмотри — на тебе лица нет»… Он объяснил, что должен был проведать Сережу: у него скоро экзамены, а он влюбился, какие-то осложнения, мальчик хороший, но совсем потерял голову… «Обедать иди», — сказала Надежда Егоровна, но он ответил, что устал, лучше полежит. Надежда Егоровна увидела, что он даже губу прикусил от боли, крикнула: «Я сейчас Веру Григорьевну приведу». Он тихо сказал: «Не нужно, Надя. Лучше посиди со мной…»

Потом Надежда Егоровна себя упрекала: как же я его оставила? Хотела спасти, а вышло, что он умер один, никого в доме не было. Может быть, позвал, а я прибежала слишком поздно, ведь до больницы далеко…

Ровно год… Надежда Егоровна пыталась взять себя в руки, но слишком большой была потеря. Ей все казалось, что муж рядом, молча она обращалась к нему, глядела на его место за столом.

Сейчас она разбирала письма, листы рукописи, мелкие вещицы, которые Андрей Иванович имел обыкновение засовывать в ящики стола. Вот изгрызанный мундштук. Андрюша бросил курить после первого припадка, но когда работал, часто брал мундштук в зубы, смеясь, говорил: «Надя, видишь, курю. Да ты не сердись холостой патрон…»

Листы статьи, на полях пометки — «Обязательно рассказать о Замятине — в школе недооценили влияние семьи…» Он очень хотел дописать статью, а написал только начало.

Альбом. Это ему подарили ученики в Пензе. В двадцать четвертом. На первой странице детским почерком стихи: «Не говорите мне — он умер, он живет»… В альбом вложена вырезка из газеты: похороны Ленина.

Камешки — он собирал с Володей, когда мы ездили в Крым. Запонки. Диплом.

Пригласительный билет на вечер в честь Победы.

Пожелтевшая газета, отчеркнуто «От Совинформбюро» — Сталинград…

Начало письма к Володе: «Может быть, я тебя огорчу, но мне не нравится тон твоего письма. По-моему, ты слишком много придаешь значения первым успехам. Я боюсь, что быстро может наступить отрезвление…»

Андрюша всегда волновался за Володю. Я чувствовала, что ему не нравятся его картины, хотя он никогда этого не говорил; я ему как-то сказала, что мы старики, у молодежи, наверно, другие вкусы, он со мной согласился. Он иногда слишком резко разговаривал с Володей, а в душе он его любил, говорил: «Володя куда лучше, чем о нем думают». Это правда. Некоторые считают его эгоистом, а он очень чуткий. Сегодня утром он сам сказал, что пойдет со мной на кладбище. Видно было, как он переживает…

Каштан. Зачем Андрюша положил каштан в ящик? Может быть, сувенир? Или просто привез с юга и нечаянно засунул?..

Письмо от директора института — это насчет Кости. Счет за электричество, непонятно, как он сюда попал, можно выкинуть.

«Спасибо Вам, глубокоуважаемый Андрей Иванович, за то участие, которое Вы приняли в моей судьбе. Если мне удалось доказать мою невиновность, то только благодаря Вашему энергичному вмешательству»… Подписано: «Ветников» или «Веншиков», — нет, «Вешняков, 1929 год». Не помню я, чтобы Андрюша мне о нем рассказывал. Да он за всех вступался, если бы все ему писали, это целый том…

Футляр для очков — это я ему привезла из Москвы, он говорил, что чересчур хороший, редко брал с собой.

Фотография отца Андрюши. По-моему, Андрюша не похож на отца. Может быть, только глаза… Андрюша говорил, что отец у него был добрый, но робкий, служил у какого-то мукомола. «Фотография М. И. Колесникова, город Орел». Там Андрюша кончил гимназию. Я ему предлагала съездить в Орел, но он говорил, что никого у него там не осталось. А когда в газетах было, что Орел очень разрушен, взволновался…

В конверте фотография, трудно даже разобрать, совсем выцвела… Да ведь это Балашов снимал, когда белых гнали от Ростова. Вот Андрюша. А это я. В шинели… Он мне говорил, что я была похожа на мальчика — стриженая… Замухрышка… Как тогда все необычайно было, страшно вспомнить, и счастье, такое счастье, молодость!.. Андрюша, наверно, забыл, что засунул фотографию в конверт, он как-то искал, все перерыл и не нашел.

Поздравительная телеграмма от бывших сослуживцев из Актарска: «В день Вашего славного пятидесятилетия»… Я предлагала отпраздновать шестидесятипятилетие — за три месяца до конца… Но он не хотел. Все-таки многие поздравили, — в правом ящике я собрала все письма и телеграммы…

Фотография Сонечки — в Аткарске, ей здесь четыре года. А характер уже виден — упрямая, всегда хочет поставить на своем. Она сама от этого страдает. Вот умру — и останется одна-одинешенька. Двадцать шесть лет. Все ее подруги давно повыходили замуж… После похорон Андрюши она сказала Савченко: «Хорошо, что ты пришел», просила его навещать меня, держалась, как с близким. Савченко — хороший человек, прямой. Когда Соня уехала, он приходил к нам чуть ли не каждый вечер, Андрюша любил с ним разговаривать… Не клеится у них. Осенью Савченко говорил, что возьмет отпуск и поедет в Пензу, а не поехал. Приходит грустный, спрашивает, что Соня пишет. Мне Соню жалко…

Назад Дальше