Когда Иван Васильевич окончательно успокоился, Лена объявила:
— Я нашла комнату: временно, до лета, у Федоренко, его послали на курсы усовершенствования. В воскресенье все приберу, а вечером перееду…
Журавлев понял, что ее не переубедить. Ссориться глупо — и без этого тяжело. Лучше не усложнять… Он тихо ответил:
— Делай как знаешь.
Лена перебралась к Федоренко в понедельник. Когда Журавлев пришел вечером домой, ему показалось, что квартира нежилая, хотя вещи были на месте, все аккуратно прибрано. Он ходил из комнаты в комнату, беспокойно разглядывая знакомые ему безделушки. Странно, что Лена ничего не взяла, она очень любила эту шкатулку, я ей из Москвы привез — и оставила… В столовой он вдруг увидел поломанную куклу Шурочки. Забыли, что ли? Иди Лена выбросила?
Он взял в руки куклу и вдруг почувствовал, что нервы не выдерживают: еще минута — и он заплачет. Нехорошо все вышло, очень нехорошо! А я думал, что Лена меня любит. Когда Новый год встречали, сказал Брайнину: «Выпьем за Лену, замечательная жена…» Чужая душа — потемки, это бесспорно. Но как теперь скучно дома, и Шурочки нет, хочется куда-нибудь уйти, выпить…
Пришла работница Груша, принесла чайник, колбасу, сыр. Журавлев поспешно спрятал куклу. Нужно взять себя в руки. Бывает хуже. У Егорова умерла жена, а он работает. Моя жизнь — завод. Соколовский может зубоскалить сколько ему угодно, но в Москве доверяют мне, а не ему. У него вообще подмоченная репутация. Осенью Зайцев говорил, что есть предложение перевести меня в Москву. Что ж, это неплохо. В конечном счете завод — одна из точек, в главке я могу применить мой опыт в союзном масштабе. Конечно, если Зайцев не выдумал. Но зачем ему выдумывать?.. Интересно, что ответят из министерства насчет проекта Брайнина?
Он успокоился, и когда Груша спросила, можно ли убрать со стола, ответил: «Чайник оставь. Я поздно работать буду, — может, пить захочется».
Лена на новом месте рано легла и все-таки чуть было не опоздала в школу. Поспешно одеваясь, она думала: уснула в одиннадцать, а сейчас восемь, и еще спать хочется… Она испытывала страшную усталость, как будто прошла пятьдесят километров или весь день колола дрова.
Как это случилось? Непонятно. Тянула, тянула и вдруг все выложила. Проводила Андрея Ивановича, мы долго искали, где комната Санникова, потом шла домой и даже не думала о том, чтобы сказать… Удивительно!
Она быстро шла, торопилась и вдруг улыбнулась — вспомнила, как Коротеев сказал: «Вы очень молоды, вам не понять…» За это время я успела состариться, потеряла счастье, но не сдалась: поступила, как подсказала совесть. Дмитрий Сергеевич меня не любит, может быть, презирает. Думает, что я хотела навязать ему мои чувства. Но он мне помог издалека, освободил от большой тяжести. Пусть не любит, но когда я о нем думаю, сразу становится легче…
— Леночка!
Это была Вера Григорьевна. Она поджидала Лену у здания школы.
— Я все время волновалась, что с вами, два раза заходила, вас не было дома. Ну, а теперь вы веселая, идете одна и улыбаетесь. Значит, все хорошо…
— Вера Григорьевна, я теперь все время дома сижу. Только адрес у меня другой — я ведь переехала к Федоренко. Это корпус Г. Да вы знаете, где, — мне его жена сказала, что вы ее лечили…
Вера Григорьевна сразу поняла все, ее суровое лицо стало нежным, даже беспомощным. Она начала уговаривать Лену поселиться, пока она не получит комнаты, у нее.
— Так будет куда лучше. Комната большая, можно разделить, мешать мы друг другу не будем, и от школы близко. Я ведь знаю жену Федоренко, ее деньги соблазнили. Вы всегда будете волноваться за Шурочку… А у меня в соседней комнате работница доктора Горохова, хорошая старая женщина, мы с ней сговоримся, она будет смотреть за девочкой, когда вас нет. Сегодня же я вас перетащу…
Был холодный февральский день, но солнце уже чуть пригревало, и, войдя в класс, шумный, как птичий двор, взглянув на черную доску, исчерченную мелом, по которой метался солнечный зайчик, Лена подумала: а ведь скоро весна…
8
Андрей Иванович изволновался и слег; он скрыл от жены, что ночью у него был припадок, сказал, что просто устал, хочет денек-другой полежать. Надежда Егоровна встревожилась, привела Шерер, потом Горохова, уговаривала мужа «принимать капли, которые прописал ей гомеопат, накрывала его двумя одеялами, хотя в комнате было жарко, громко вздыхала, и Андрей Иванович сердился на себя: нужно было понатужиться и встать…
Володя пришел с новостью: от Журавлева сбежала жена. Он рассказал об этом со смехом: ну разве не анекдот? Андрей Иванович так обрадовался, что пропустил мимо ушей насмешливые комментарии Володи.
— Это она хорошо сделала, — говорил Пухов, обращаясь к Надежде Егоровне. Никогда я не понимал, как она может жить с Журавлевым. Ведь я Лену знаю, два года вместе работали, совестливая она, во все вкладывает сердце, и ученики ее любят, я часто от моих мальчишек слышу: «Елена Борисовна помогла…» А Журавлев — типичный бюрократ. Из-за таких люди слезами обливаются, а им что! Одного растопчут, десять новых выскочат, как грибы после дождя… Странное дело — я Лену недавно видел, вот когда пришел ответ насчет Кости, она мне ничего не сказала… Как я за нее радуюсь, ты представить себе не можешь!
Володя зашел к Соне, спросил:
— Ты знаешь жену Журавлева?
— Нет. То есть она приходила несколько раз к отцу, но я с ней не разговаривала. А ты с ней знаком?
— Немного. Я ведь писал портрет Журавлева. Но я таких видел в Москве… Смешно, как отец всех идеализирует! Наверно, он еще помнит девушек, которые шли в народ, ну, или в революцию, — одним словам, на каторгу. А теперь они выходят замуж за кинорежиссеров, за генералов. Или, как эта, за директора завода… Отец в восторге, что она ушла от мужа.
— Откуда ты это взял?
— Факт. Последняя местная сенсация. Наверно, они стоят друг друга. Ты не согласна?
— Я тебе сказала, что я ее не знаю. Журавлева я тоже мало знаю, о нем говорят разное. Савченко, например, считает, что у него нет инициативы. Во всяком случае, я верю отцу.
— Значит, ты довольна?
— Ну, чего ты пристал? Я тебе говорю, что я ее не знаю. Но если отец говорит о ней хорошо, для меня это очень много. Противно только, когда разводятся. Разговоры, объявления в газете, суд… В старое время это, наверно, было естественно, а теперь как-то стыдно. Ведь не детьми женятся, можно выбрать, обдумать…
Володя расхохотался.
— Сделать анализы, пригласить экспертов!
— Ничего в этом нет смешного. Как ты нашел отца?
— По-моему, ему лучше. Когда я рассказал про Журавлеву, он даже вскочил.
— Вот это и плохо. Он сам себя убивает. Оказывается, он три дня подряд ходил пешком на Ленинскую — там собирались какие-то первокурсники, и он с ними разговаривал. Ведь это ужасно! Я сама раньше говорила маме, что он держится на своей энергии, но теперь я вижу, что мама права. Его нужно убедить во что бы то ни стало…
Володя перестал улыбаться.
— Не согласен. Отец — особенный человек. И потом — это другое поколение. Теперь кого-нибудь проработают — смотришь, у него уже инфаркт. А старики по-другому скроены. Я часто себя опрашиваю: откуда у них такая сила?.. Я понимаю, страшно за отца. Я смеюсь, смеюсь, а ты думаешь, мне не страшно? Но с ним ничего нельзя поделать — жил по-своему и умрет по-своему…
Володя ушел в город. Надежда Егоровна заснула; она прошлую ночь не спала, волновалась за мужа. Соня заглянула — отец читал. Она решила с ним поговорить.
К этому разговору она готовилась долго, считала, что мать не может убедить отца: у нее ведь один довод — его здоровье, он молчит или отвечает шуткой, а час спустя отправляется к своим «подшефным». Со стороны отца это ребячество. Он кладет свои последние силы на десяток мальчишек. Его дважды просили написать большую статью о его педагогическом опыте. Он может это сделать лежа, если ему трудно писать, пусть продиктует мне. Право же, это куда важнее, чем плестись на Ленинскую и там беседовать с мальчишками!
Все это Соня, теряя порой от волнения голос, высказала отцу.
Андрей Иванович внимательно слушал; была минута, когда Соне показалось, что он с ней соглашается. А между тем все в нем возмущалось словами Сони, с трудом он заставил себя ее выслушать.
Какая она чужая! И Чернышев, и Санников, и Савченко понимают меня. Значит, дело не в возрасте. Надя тоже уговаривает меня не двигаться, слушаться врачей, но никогда Надя не скажет, что глупо ходить к моим мальчикам: она знает, что это нужно, мы ведь с ней вместе начали жизнь, вместе ее прожили. У нее нет доводов против, она только боится за меня; мне тоже страшно, что она останется одна. А Соне мои поступки кажутся детскими, она так и сказала «ребячество», говорит со мной как старшая. Не понимаю…
— Не понимаю тебя, Соня, — сказал наконец Пухов. — Ты говоришь, что одно важнее другого. Откуда у тебя весы, чтобы взвесить? Может быть, и следует написать статью, я об этом часто думаю, кое-что подготовил. Но разве это значит, что я должен забросить моих мальчишек? Ты пойми — у них нет отцов, у Чернышева фактически нет и матери. Теперь ты твердо стоишь на ногах, но вспомни, как ты прибегала ко мне за советом… Ведь это живые люди, завтра они будут строить то, что мы начали. А ты предлагаешь, чтобы я их бросил…
— Я не отрицаю, что это серьезная проблема. Но что ты можешь сделать один? Такие вопросы должны решаться в государственном масштабе, иначе получается кустарщина. Сегодня ты поможешь советом Чернышеву, завтра тебя не окажется, и он подпадет под влияние какого-нибудь бандита. Я тебе сказала про статью потому, что это действительно нужно. Ты, например, говорил, что у тебя много доводов против раздельного обучения. Я читала об этом в «Литературке», идет дискуссия. Если ты выскажешься, это может дать реальные результаты, и не для десяти мальчиков — для десяти миллионов. А ты кладешь последние силы на то, чтобы уговорить мать Сережи или поговорить с Мишей о физике. Право же, это бессмысленно…
— Нет, Соня, осмысленно: общество состоит из живых людей, арифметикой ты ничего не решишь. Мало выработать разумные меры, нужно уметь их выполнить, а за это отвечает каждый человек. Нельзя все сводить к протоколу: «Слушали постановили». От того, как ты будешь жить, работать, какие у тебя будут отношения с людьми, зависит будущее всего общества. Почему ты говоришь с иронией: «Что может сделать один человек?» Не понимаю. Давно, за шесть лет до революции, я пошел к знакомому студенту, у него собирался кружок, читали Ленина, Плеханова. Я рассказал отцу, отец, у меня был тихий, даже робкий, служил в конторе, привык к окрикам, — он мне говорит: «А сколько вас? Восемь человек? Сумасшедшие! Что вы можете сделать?.» Так то был старик, ему простительно. Да и времена были другие… А ты молодая, комсомолка, ты дерзать должна, а не отмахиваться. Я ведь знаю, что у тебя горячее сердце, почему ты надеваешь на сердце обручи?
Он поглядел на Соню и замолк: глаза ее лихорадочно сверкали, шевелились губы — хотела ответить и не находила слов, и столько в ней было смятения, что Андрей Иванович забыл про опор, обнял дочь:
— И совсем ты не такая…
Она ушла от отца взволнованная, он ее не переубедил, но смутил; она почувствовала в его словах силу, далекую, даже непонятную.
Трудно жить, ох, как трудно!..
Она взяла книгу и принудила себя читать. Потом все в комнате посерело. Соня не зажгла свет, подошла к окну. Снег казался лиловым.
Отец думает, что я уверена в своей правоте, он так и сказал: «Ты теперь твердо стоишь на ногах». А на самом деле я все время спотыкаюсь. Не вижу ничего, как сейчас на улице — не день и не ночь. Все непонятно. Хорошо уметь отшучиваться, как Володя, хотя я ему не завидую: по-моему, он не находит себе места. У жены Журавлева симпатичное лицо. Почему она ушла от мужа? Раньше это было понятно: насильно выдавали замуж или брак строился на расчете. Теперь все другое, а разводятся и теперь… Страшно, что нельзя прочитать чужие мысли. Идешь впотьмах, кажется, что перед тобой счастье, а еще шаг — и разобьешься. Ужасная игра! Как у меня с Савченко… Отец и этого не понимает. Он всегда защищает Савченко. Это естественно: у них много общего в характере. Но когда отец загорается, преувеличивает, невольно чувствуешь уважение, он ведь доказал всей своей жизнью, что для него это не слова. А у Савченко это смешно — он еще и не жил по-настоящему. Я тоже еще ничего не понимаю. Отец почему-то убежден, что я люблю Савченко, недавно сказал: «Вот когда у тебя с ним все наладится…» Конечно, я его люблю. Наверно, как ни скрывай, это видно. Но ничего у нас не наладится, в этом я убеждена. Я что-то слишком часто о нем думаю. Глупо и ни к чему…
Она зажгла свет и дочитала статью о последних моделях генераторов для Куйбышевского строительства. Посмотреть бы на эти машины!.. Позвонили. Соня вспомнила, что мама спит, и побежала открыть дверь. Вот этого она не ждала: пришел Савченко.
Они не виделись со дня рождения Андрея Ивановича. Первые дни Соня думала, что он придет, вечером прислушивалась к звонкам. Конечно, он ей нагрубил и вообще у них ничего хорошего не будет, но все-таки глупо рассориться… Савченко, однако, не приходил.
Почти месяц он выдержал, давалось ему это нелегко; каждый вечер он шел к Пуховым и, доходя до аптеки на углу улицы, поворачивал назад. Почему-то именно возле аптеки он неизменно задумывался: зачем я к ней иду? Она ведь ясно сказала, что не любит, даже разговаривать на эту тему не хочет. А просто дружить я не смогу, даже если захочу, лучше не пробовать…
Он шел к себе или в клуб, иногда заходил к Коротееву, который был его соседом.
Когда Савченко прислали из института, Коротеев сразу взял его под свою опеку, ввел в работу, ободрил: «На первых порах всем трудно, одно дело теория, другое — возможности завода…» Однажды он позвал его вечером к себе: «Посидим над проектом Брайнина, он его переделал…» Когда они кончили работать, Коротеев стал рассказывать про ленинградский завод, где проходил практику. Они просидели почти до рассвета, и, прощаясь, Коротеев сказал: «Заходите, ложусь я поздно. Можно будет поговорить не только о машинах…» Когда Савченко ушел, Коротеев улыбнулся. «Хороший мальчик. Я в его годы был стреляным. Война была. А теперь все другое. У Савченко, кажется, еще пух растет…»
Когда Савченко приходил, Дмитрий Сергеевич рассказывал про годы войны, про ночной бой у Дона, где погиб молоденький поэт, которого шутя называли Пушкиным и который всем читал одно стихотворение, начинавшееся словами: «Когда я в старости тебя припомню», про маленький музей в разбитом немецком городе, где среди оленьих рогов, препарированных птиц и нацистских знамен он увидел изумительный портрет молодой женщины с подписью «Неизвестный художник XVI века», про свою молодость. Иногда они говорили о последних газетных сообщениях, о суде над Мосадыком, о забастовках во Франции, о совещании министров; иногда спорили о книжных новинках. Савченко слушал Дмитрия Сергеевича с восторгом, забывая про свою несчастную любовь. Восхищался он легко, закидывал назад голову и показывал крупные зубы, ярко блестевшие на смуглом лице. Он был похож на цыгана и, смеясь, говорил: «Наверно, бабушка в табор бегала, отец говорил, озорная была…»
Вчера он провел вечер у Коротеева. Они говорили о литературе. Савченко вдруг спросил: «Дмитрий Сергеевич, почему вы тогда, в клубе, напали на Зубцова?» Коротеев усмехнулся и не ответил. Потом он ваял с полки книжку. «А стихи вы любите?» Савченко заулыбался: «Кажется, больше всего…» Коротеев начал читать:
…Они расстались в безмолвном и гордом страданье
И милый образ во сне лишь порою видали.
И смерть пришла, наступило за гробом свиданье…
Но в мире новом друг друга они не узнали.
Савченко восхитился и сразу померк, погасли глаза, исчезла яркая улыбка: вспомнил Соню. Встречаемся, разговариваем, а смотрит на меня как на чужого… Странно — тогда, в лесу, мне показалось, что любит, целовала и так глядела, так глядела, что до сих пор, только вспомню, хочется побежать к ней, сказать: «Соня, да ведь это я…»