Больше всех перепугалась горбатенькая Люда.
– Ой, не верю, что Лев его выручит! Пропал парень...
– Да ничего! – говорил Виктор Иванович беспечно, а на деле злорадствуя. Он с Сашкой не любил ездить, потому что тот всегда заводился с ним спорить по всякому поводу и вообще норовил показать, что он грамотней. – Постирают малость и повесят сушиться. Он ведь упрямый козел.
– Ой, что вы, Виктор Иванович! Он простой, Сашка...
– Балда он, а не простой. Книг начитал, а ума не вынес. И водку пить не умеет. Маленькими глоточками пьет, как чай.
– Кто его научит? Он же сирота, горемыка, – не унималась сердобольная Люда. – Ни матери, ни отца...
Прибежал Лев Филиппович, схватил какой-то инструмент и мимоходом, – или, лучше сказать, мимобегом – сообщил, что Сашка все не признается, чей кочан и кто послал. Оттого держат. Хотят добиться. Хотят показательный шум устроить и наказать примерно. А этот тип дурацким поведением им потворствует.
– Они еще придумают, будто я посылал на табак менять! А что? Неплохая идея! Хотя всем известно, что я не курю... – Лев Филиппович махнул рукою то ли в досаде, то ли в испуге и умчался.
И было неясно, предпринимает ли что-либо, чтобы Сашку спасти, или вправду рукой махнул? Потом через секретаря директора, знакомую Виктора Ивановича, узнали: предпринимает. Был у директора. Разговаривал с парторгом завода. Ну, и с Олсуфьевым, Василием Аркадьевичем, главным инженером, имел, конечно, беседу, потому что Сашка возник отсюда, от Василия Аркадьевича. Но минута была невезучая – конец месяца, никому ни до чего. «Вы чужую работу на меня не наклячивайте. Я в дела охраны не вмешиваюсь». Сашку вечером из комендатуры не выпустили, остался там на ночь, а утром пришел человек и пригласил меня в заводоуправление к товарищу Жмерину. В натопленной жарко комнатке сидел краснолицый, с черным хохолком Жмерин и, откинувшись назад, рассматривал меня издали, голову слегка клоня набок, как художник, всматривающийся в модель.
– Догадываетесь, зачем вызвали?
– Нет, – сказал я. – То есть, может быть, да...
– Может быть? Ничего себе – может быть...
Жмерин покачивал головой и хмыкал, как бы пораженный наглостью моего ответа. Я впервые был здесь и впервые разговаривал со Жмериным. В его манере говорить отрывисто, с паузами была какая-то мутная многозначительность. Он будто все время предлагал собеседнику догадаться о чем-то главном. Вдруг спросил:
– Вы хороший физиономист?
– Не знаю, – сказал я.
– Посмотрите на карточку. Видите этого человека? На кого он похож?
Протянул мне карточку. Мужчина средних лет, черноволосый, в пенсне, в светлом тесном костюме, в белой рубашке, в галстуке, держит на коленях кудрявого пацана лет пяти. Я сказал, что человек незнакомый. Никогда не видел.
– Вы правы. Его не видели. А этого видите каждый день. – Он ткнул пальцем в пацана. – Перед вами фотография расстрелянного шесть лет назад врага народа Антипова, отца того техника по инструменту, который задержан при попытке купить табак, похищенный с фабрики. Будет показательный суд. Руководство фабрики взмолилось: положите конец грабежам среди бела дня! Мы обязаны действовать и ударить воров и спекулянтов по лапам...
И затем вопрос: кто дал Антипову приказание купить табак? Я сказал, что не знаю. Знаю лишь, что Антипов не курит и табак ему не нужен. Это было правдой, Сашка закурил через два года. Жмерину мой ответ не понравился.
– Покрываете? – Зажмурил один глаз, а другой, черный, мохнатый, уставил дулом в меня. – Неправильно делаете. Зря, зря. Имейте в виду, теперь всякий пустяк, хотя бы такая мелочь – ну, табачку схватили у мальчишек, какой грех! – имеет внутри политическую подкладку. Ты согласен?
– Да, – сказал я. – Хотя подкладку можно, конечно, подшить...
– Это как?
– Ну, как подшивают...
– Врешь!
Жмерин ударил ладонью по столу.
– Ты шутки брось. Подкладку не шьют, а обнаруживают. Понятно вам? А думаете, случайно у вас в гнездышке открылись дела, у вас Черепова, горбатая, курильщица неистовая, так ведь она монашкой была, пока монастырь не закрыли и всем дурам под зад... А старичок, завскладом? Вот хитрая лиса! Все чужими руками. А сам чуть что – язва открылась, и в больницу нырнул. Старичок из раскулаченных, нам хорошо известно. Он в Москве с тридцать второго года. Еще Новикова Надежда, тоже фрукт: дома муж инвалид, а она прости господи. Чего стесняться? Война все спишет. Ну, и вас два гаврика. И как это вас всех в одно место с одинаковыми минусами сунули? А что делать, когда людей нехватка, скажи. Вот вы и пользуетесь, господа хорошие. – Глядел сурово и черные брови над переносьем сводил. – Я бы вас, конечно, сюда на работу не взял. Да за всем не уследишь. Война, брат, великая, и победа будет громадной ценой...
Я сидел смирно, слушал, вникал, старался понять. Вдруг открылось: главное неудовольствие не против Сашки, не против бывшей монашки или раскулаченного Терентьича, а против Льва Филипповича Зенина, потому что рыба гниет с головы. И надо узнать: случайно или не случайно подобрались люди? Зенин, разумеется, не сам подбирал, а кто-то ему подбрасывал. Антипова, к примеру, кто? Не главный ли инженер Василий Аркадьевич Олсуфьев? Было бы важно уточнить, часто ли Зенин с Олсуфьевым совещается? Заходит ли Олсуфьев в отдел? В ЦИС? И насчет Череповой: не ведет ли религиозных бесед, не приносит ли каких-либо книг? Я отвечал то, что знал. А не знал я ничего. Олсуфьева в глаза не видел. Религиозных бесед не слышал. Многозначительность разговора становилась все туманней. Дело запутывалось. В его глазах я был человек, не пользующийся доверием – он сказал прямо, – и, однако, он откровенничал и даже просил моей помощи. Но помочь я не мог, ибо ничего не знал. Про Олсуфьева слышал, но про его заместителя Майданникова, о котором Жмерин стремился что-то узнать, слышал впервые. Про табак и капусту, с чего все началось, мы оба забыли. Но, когда он неожиданно встал и сказал: «Вы свободны!» – я спросил: а если обойтись без показательного суда? Он ответил: «Все зависит от Антипова. И от тебя». Я не стал выяснять, что он имеет в виду.
Когда вернулся в мастерскую, Сашка был там, согнувшись над тисками, пилил ожесточенно матрицу. У него всегда, когда работал, появлялось в лице и во всей фигуре выражение судорожного и несколько суетливого напряжения. Терентьич учил его: «Легше, легше! Чего на тиски, как на бабу, жмешь?» Я спросил у Сашки:
– Спал ночью?
– Почти нет.
– Почему нe отпускали?
– Отпустили, да поздно. Метро не работало. Я там остался, да не спалось ни черта... – Он помолчал, вытер запястьем пот со щек. Лицо было грязное. – Не пойму, чего хотят.
– А все-таки?
– Кто их знает. Наказать для примера, что ли.
– Ну, а ты?
– Что я? Наказывайте. – Сашка пожал плечами. – Я не возражаю.
Шла война, были нужны самолеты, мы делали для них радиаторы, а все остальное не имело значения. Подошла Люда и, глядя на Сашу радостно – глаза лучились, – шепнула:
– Слава тебе, господи... Я за тебя молилась...
– Ну! – сказал Сашка. – Это здорово.
Он ждал, что в мастерскую придет Надя, но той было некогда. Она осталась в ЦИСе главной, пока Терентьич лечил в больнице язву, сиречь перепуг. Через три дня Терентьич явился – исхудалый, тихий, в серебряной бороде, шаркал по цементному полу, как истинный старик, ничем не интересовался, а на Сашку смотрел робко и с ожиданием. Но Сашка ему рассказывать не стал. Терентьич узнал от женщин. Как-то утром вынул из кармана и протянул Сашке свернутый кольцом старый, трепаный, из толстой кожи пояс.
– Возьми-ка... А то, гляжу, твой не годится... Штаны потеряешь... – Глядел хмуро, без улыбки. – От сына остался.
Сын Терентьича, сапер, погиб в сорок первом. Терентьич никогда о нем не говорил, будто не было сына, не было горя, и вообще на судьбу не жаловался. И поэтому теперь, когда заговорил, да еще подарил сынов пояс, все удивились. Какая-то сила в душе Терентьича, делавшая ее, душу, тугой и жесткой, ослабла. И перепуг еще лихорадил старика, потому что антиповское дело не кончилось. О да, я-то знал, что дело тут не антиповское, а зенинское, и даже, возможно, олсуфьевское. Старику бы посидеть в больнице еще деньков пять, но страх за стеллажи – а вдруг что случится с замечательными корундовыми резцами и тончайшими грифельного цвета надфилечками в вощеной бумаге? – этот страх пересилил. Лев Филиппович целую неделю был мрачен, ходил по коридору, не поднимая глаз, молчком, разговаривал отрывисто, и понять было нельзя, на каком мы свете. Говорили, будто его тоже вызывал Жмерин и Лев Филиппович вернулся от него серый от злости и с маху зарезал громадное «требование» пятого цеха – сократил вдвое. Получился скандал, Лев Филиппович и начальник пятого орали друг на друга на лестнице. Начальник пятого орал: «Правильно говорят, разогнать вашу шарашку пора!»
Я боялся, разгон начнется скоро. К тому дело шло. Вечером я забрел в ЦИС, к раздатчицам, и, проходя мимо стеклянной переборки с окошком, услышал, как Надя вполголоса рассказывает: «Я говорю, напишите, говорю, наркому. Надо же, говорю, парня спасать. А он: что мне, больше всех надо? А мою башку кто спасет? Ах ты, говорю, такой-сякой, если, говорю, не напишешь, не рассчитывай...» – тут она прыснула, зашептала неслышное. И горбунья шептала, обе смеялись. Я остановился в дверях – заходить или нет? Шепот и прыск женщин меня не ободрили. Но Люда увидела через стекло, замахала длинной, как у обезьянки, быстрой рукой.
– Поди сюда! Поди, поди, поди!
Я зашел и сел на ящик рядом со столиком.
– Наш-то со Жмериным поругался, страсть! – зашептала Люда, глаза лучистые от волнения враскос.
– Откуда знаете?
– Сам рассказал. Одному человеку. Снимайте, говорит, меня с работы и отправляйте на фронт, хоть в штрафбат. Я давно прошусь. У меня, говорит, немцы всю семью побили, так что на фронте мне интересней. Решайте.
– А Жмерин?
– Не беспокойтесь, сказал, отправить можем, только в другую сторону, потому что кадровую политику нарушаете. Засорили, говорит, отдел чуждым элементом. А наш ему... как же он сказал-то, Надя?
– Он сказал: ваша забота – элементы, а моя – инструменты. Как-то вроде этого, остроумно. И кто, говорит, кого куда отправит – еще неизвестно.
Женщины смеялись, поглядывая на меня лукаво. Я понял, какому одному человеку Лев Филиппович рассказывал. Что-то подобное я подозревал, поэтому не особенно огорчился, когда подтвердилось. Огорчился, конечно, но не смертельно. Я спросил: будет ли Лев Филиппович выручать Сашку? Есть ли у него возможности? Надя сказала:
– Будет. – И добавила, помолчав: – Возможности небольшие есть. Никакого суда он, конечно, не хочет и будет противиться всеми силами. Ну, а что получится...
Она развела руками. Я поверил всему, что она сказала. И в первую очередь своей догадке. А Сашка жил в странном спокойствии, не ведая о том, что бури вокруг него и вокруг всех нас не стихают. В выходной день уговорились пойти в кино. Февраль был на исходе, сырой, ледяной, скучный. И вот, возвращаясь после сеанса – смотрели «Большой вальс», нас обоих это сильно растрогало или, лучше сказать, разобрало – и спускаясь быстрым шагом по улице Горького к метро, торопясь домой до начала комендантского часа, то есть до половины двенадцатого, мы неожиданно разоткровенничались. Я рассказал про Олю, про то, как она приехала летом ко мне и провела вечер и ночь с моим другом, как я ее презирал, и жалел, и мучился, и в октябре сорок первого с нею простился, она сейчас в эвакуации неизвестно где, но я не могу ее забыть. Какие бы женщины ни попадались на моем пути, я мысленно возвращаюсь к Оле. Между прочим, она несколько похожа на Дину Дурбин. Такой же овал лица и такая же улыбка. Нет, я не могу ее забыть, хотя она меня предала. Сашка тоже рассказал историю, случившуюся недавно. Он пришел в ЦИС, разговаривал с Надей и Людой, Терентьич болтался тут же поблизости у стеллажей, и вдруг погас свет. Отключили ток по всему заводу. Внизу перестал бухать пневматический молот, наверху стало тихо, замолчали станки инструментального, и стеклянная переборка не звенит. Терентьич путается в потемках, ворчит: «Где свеча? Людмила, ищи свечу!» Люда ничего не найдет, тыркается, спотыкается, бедная, а Сашка сидит на стуле молча. Свечу не нашли, Терентьич, ворча, ушаркал вдоль переборки к выходу, а Сашка оцепенел, потому что минута единственная: Надя вблизи, и тихо, и тьма. Вдруг голос Нади: «Саш, хочешь закурить?» Рука легкая выпорхнула из тьмы, прикоснулась к плечу, к щеке, к губам, сердце стучало, рука с легкими пальцами – в них легкое дрожание – замерла на губах, остановилась как бы впопыхах, как бы в забывчивости, ощупывая тьму, на одну лишь секундочку или на две, потому что во вторую секунду он губами ответил легким пальцам, и они исчезли. Не успел еще ничего сообразить, где-то чиркали спичкой, скрипел стул, вдруг загорелось. Он сидит за раздаточным столиком, с другого края у того же столика Люда, а Надя далеко. Не ее рука. Какие нежные, бестелесные пальцы у горбуньи! Надя курит спокойно, протягивает издали папиросу Сашке – да ведь он не курит, Надя все забывает, – а горбунья закрыла пальцами лицо, склонила голову, черную, гладковолосую, как перья старой большой вороны, низко к столу и лепечет что-то беззвучно.
– Знаешь, был, конечно, момент ужаса... Нет, вру... Неправда... – бормотал Сашка. – Момент какого-то переворота... Все вдруг переворотилось... Но дело в том, что Люда ведь хорошая, она самая хорошая, наверно, среди нас... У нее пальцы добрые... Она меня пожалела... Но тот миг, когда я вдруг поверил, возликовал – до безумия, понимаешь? – был миг такой силы... такого...
Не объяснил чего. Я понял – счастья. Это случилось с ним в инструментальном складе в феврале сорок четвертого, днем, во мраке, когда обрубили ток и когда шла война, пожиравшая радиаторы для самолетов. У меня сжалось сердце от сочувствия к нему, потому что я уже знал: счастья не будет. Сказать ему? Предупредить? Так и не решился.
Наступил март. Лев Филиппович прибежал однажды в мастерскую, накинулся на Терентьича и на нас с гневом:
– Где штампы А-12? Все бросить, ремонтировать штампы! Что за публика? Что за разгильдяи? Вчера русским языком было сказано: с утра все к черту, только штампы, штампы и штампы! И стоит ли из-за вас головой колотиться в стенку? А? Ну? – Он пробежал мимо верстака, вернулся бегом обратно и сказал: – Антипов, можешь писать стихи дальше. Тебе будет объявлен строгий выговор, и больше ничего. Жмерин думал, что он меня сломает, но чуть не подавился, он меня запомнит! Пусть он скажет, где такой инструментальный отдел, как у нас! Где такой фонд сверла? А такие фрезы? Вся Москва к нам бегает, попрошайничает. От Зенина освободиться легко, а что дальше? Кстати, Антипов, я звонил твоему родственнику в главк. Имей в виду, он дерьмо. Он сказал, что никакой твой не родственник и тебя не знает. Но я нажал на другие рычаги... Что вы делаете, Терентьич?! – вдруг заорал он не своим голосом. – Кто берет для этой цели ножовку?
Он подскочил к Терентьичу, вырвал из его рук ножовку и отбросил ее с отвращением. После чего устремился на склад, и я видел через стекло, как, пробегая мимо стола раздатчиц, он прикоснулся к золотистой голове Нади, потрепал ее мгновенно и исчез за углом стеллажа. Потом Надя рассказала Люде, а Люда по секрету мне, как Лев Филиппович признался: «Я б его не стал выручать, да вдруг вспомнил: он сирота. Я сам сирота по вине войны. А мы, сироты, должны помогать друг другу... Все кругом сироты и должны помогать...» Вот так сказал Лев Филиппович. И на этом все кончилось. И пошло по-старому. Но война передвигалась на запад, легче становилось дышать, поэтому – нет, не по-старому, старое было ненужно, ненавистно, оно должно было исчезнуть, пропасть навек, а с каждым днем яснело и близилось новое. И предвестьем нового случилось то, что было забыто, слабый знак лучших времен, а мы с Сашкой и вовсе не знали, что это такое – в е ч е р и н к а.
Пригласила Люда, ей исполнилось сорок, и где-то вблизи был Женский праздник, и радостные дела на фронте, всякую неделю салюты, очищена почти целиком Украина, наши ломят на Ленинградском и Волховском, так что в удобный для всех выходной в е ч е р и н к а! Дощатый кривобокий домик в переулке возле Нижней Масловки, недалеко от завода. Вечеринка – это вот что: сложились по пятьдесят рублей, Лев Филиппович дал сто, купили по талонам водку, конфеты, несколько банок рыбных консервов «частик», принесли кто картошку, кто лук, кто свеклу, сделали винегрет, сели тесно вокруг стола, шумели, кричали, пили водку из рюмок, потом чай, потом опять водку, пели песни, была духота, натопили ужасно, но все веселились, было необыкновенно весело. В моей жизни ничего веселее не было. И в Сашкиной тоже. Опять мы сцепились, кто кого переборет, Виктор Иванович поставил десятку за меня, Лев Филиппович за Сашку, расчистили стол, уперлись локтями, схватились и стали жать друг друга изо всех сил, но я перехитрил, сразу навалился плечом, чего никто не заметил, и он стал медленно гнуться, гнуться, и, как ни гримасничал, ни скрипел зубами, я его придавил. Все кричали, поздравляли меня, а Сашка помрачнел и глядел злобно. Я впервые заметил, как злобно он может глядеть. Наверно, огорчился оттого, что придавил его при Наде. Вдруг Лев Филиппович: «А ну, давай за Антипова отомщу!» Рукав закатал до локтя, маслянистый глаз сощурил, а рука у него хотя и тонкая, но жилистая, в рыжих волосках, и вдруг, не успел я путем взяться, напер всем корпусом, нагло, в нарушение правил и прижал, конечно, мою руку к столу. Что ж удивительного? Напал внезапно, как все равно Германия на нас. Я протестовал, он хохочет: «Вот так-то! Смекалка!»