Куликово поле - Шмелев Иван Сергеевич 2 стр.


Сухов плакал, когда рассказывал про встречу. В рассуждения не вдавался. Сказал только, что стало ему приятно-радостно, и — "так хорошо поговорили". Только смутился словно, когда сказал: "Такой лик, священный… как на иконе пишется, в себе сокрытый". Может быть, что и таил в себе, чувствовалось мне так: удивительно сдержанный, редкой скромности, тонкой задушевной обходительности, — такие встречаются в народе.

Беседа была недолгая, но примечательная. Старец сказал:

— Крест Христов обрел, радуйся. Чесо же смущаешися, чадо?

Сухов определял, что старец говорил "священными словами, церковными, как Писание писано", но ему было все понятно. И не показалось странным, почему старец знает, что он нашел крест: было это в дождливой мути, один на один с конем, старца и виду не было. И нисколько не удивило, что старец и мысли его провидит, — как бы переслать крест барину. Так и объяснял Сухов:

— Пожалел меня словно, что у меня мысли растерянны, не знаю, как бы сберечь мне крест… — сказал-то: "чесо же смущаешися, чадо?"

Сказал Сухов старцу:

— Да, батюшка… мысли во мне… как быть, не знаю.

И рассказал, будто на духу, как все было: что это, пожалуй, старинный крест, выбили с-под земли проезжие, а это место — самое Куликово Поле, тут в старинные времена битва была с татарами… может, и крест этот с убиенного православного воина; есть словно и отметина — саблей будто посечено по кресту… и вот, взяло раздумье: верному бы человеку переслать, сберег чтобы… а ему негде беречь, время лихое, неверное… и надругаться могут, и самого-то замотают, пристани верной нет: допрежде у господ жил, потом у купцов… — "а нонче, — у кого и живу — не знаю".

И когда говорил так старцу, тесно стало ему в груди, от жалости к себе, и ко всему доброму, что было… — "вся погибель наша открылась…" — и он заплакал.

Старец сказал — "ласково-вразумительно, будто хотел утешить":

— Не смущайся, чадо, и не скорби. Милость дает Господь, Светлое Благовестие. Крест Господень — знамение Спасения.

От этих священных слов стало в груди Сухова просторно — "всякую тягость сняло". И он увидел: светло кругом, сделалось поле красным, и лужи красные, будто кровь. Понял, что от заката это — багровый свет. Спросил старца: "Далече идете, батюшка?"

— Вотчину свою проведать.

Не посмел Сухов спросить — куда. Подумал: "Что я, доследчик, что ли… непристойно доспрашивать, скрытно теперь живут". Сказал только:

— Есть у меня один барин, хороший человек… ему бы вот переслать, он сберег бы, да далеко отъехал. И здешние они, самого Куликова Поля старое их имение было. В Сергиев осад отъехал, у Троицы, там, думалось, потише… да навряд. Старец сказал:

— Мой путь. Отнесу благовестие господину твоему. Обрадовался Сухов, и опять не удивило его, что старец идет туда, — "будто бы так и надо". Сказал старцу:

— Сам Господь вас, батюшка, послал… только как вы разыщете, где они на Посаде проживают?.. Скрытое ноне время, смутное. Звание их — Егорий Андреич Среднев, а дочку их Олей… Ольгой Егорьевной звать, и образа она пишет… только и знаю.

— Знают на Посаде. Есть там нашего рода.

Радостью осияло Сухова — "как светом-теплом согрело" — и он сказал:

— Уж и поклончик от меня, батюшка, им снесите… скажите: кланяется, мол, им Вася Сухов, который лесной объездчик… они меня давно знают. А ночевать-то, батюшка, где пристанете… ночь подходит? Позвал бы я вас к себе, да не у себя я теперь живу… время лихое ноне, обидеть могут… и церковь у нас заколотили.

Старец ласково посмотрел на Сухова, — "весело так, с приятностью", и сказал ласково, как родной:

— Спаси тя Христос, чадо. Есть у меня пристанище. Принял старец от Сухова крест, приложился с благоговением и положил в кузовок, на мягкое.

— Как хорошо-то, батюшка… Господь дал!.. — радостно сказал Сухов: не хотелось со старцем расставаться, поговорить хотелось: — Черные у меня думы были, а теперь веселый я поеду. А еще думалось… почтой послать — улицы не знаю… и доспрашивать еще станут, насмеются… — да где, скажут, взял… да не церковное ли утаил от них… — заканителят, нехристи.

Сказал старец:

— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь.

И помолился на небо.

— Господь с тобой. Поезжай. Скоро увидимся.

И благословил Сухова. Приложился Сухов со слезами к благословившей его деснице. И долго смотрел с коня, пока не укрыли сумерки.

Когда Сухов рассказывал, как старец благословил его, — плакал. Тайный, видимо, смысл придавал он последнему слову старца — "увидимся", — знал, что недолго ему осталось жить? И правда: рассказывал мне в конце апреля, а в сентябре помер, писали мне. Со «встречи» не протекло и года. По тону его рассказа… — словами он этого не обнаружил — для меня было несомненно, что он верил в посланное ему явление. Скромность и сознание недостоинства своего не позволяли ему свидетельствовать об этом явно.

В этом "первом действии" нет ничего чудесного: намеки только и совпадения, что можно принять по-разному. Сухов не истолковывал, не пытался ощупывать, а принимал как сущее, "в себе скрытое", — так прикровенно определил он "священный лик". Вот — простота приятия верующей душой. Во "втором действии", в Сергиевом Посаде, «приятие» происходит по-другому: происходит мучительно, с протестом, как бы с насилием над собой, с ощупыванием, и, в итоге, как у Фомы, с надрывом и восторгом. Это психологически понятно: празднуется победа над злейшим врагом - неверием.

Рассказ Сухова о встрече на Куликовом Поле не оставил во мне чувства, что было ему явление, а просто — «случай», странный по совпадениям, с мистической окраской. Окраску эту приписывал я душевному состоянию рассказчика. Василий Сухов, простой православный человек, душевно чистый, неколебимо верил, что поруганная правда должна восторжествовать над злом… иначе для него не было никакого смысла и строя в жизни: все рушится?!. Нет, все в нем протестовало, инстинктивно. Он не мог не верить, что правда скажется. Он — подлинная суть народа: "Правда не может рушиться". И так естественно, что «случай» на Куликовом Поле мог ему показаться знамением свыше, знамением спасения, искрой святого света во тьме кромешной. В таком состоянии душевном мог он и приукрасить «явление», и вполне добросовестно. Мне он не говорил, что было ему явление, и сокровенного смысла не раскрывал, а принял благоговейно, детски-доверчиво.

Вернувшись в Тулу, я никому не рассказывал, что слышал от Сухова в Волове. Впрочем, дочери говорил, и она не отозвалась никак. Но месяца через три, попав в Сергиев Посад, я неожиданно столкнулся с другими участниками «случая», и мне открылось, что тут не «случай», а знамение свыше. И рассказ Сухова наполнился для меня глубоким смыслом.

Знамение свыше… — это воспринимается нелегко, так это необычно, особенно здесь, в Европе. Но там, в Сергиевом Посаде, в августовский вечер, в той самой комнате, где произошло явление, вдруг озарило мою душу впервые испытанное чувство священного, и я принял знамение с благоговением. Я видел святой восторг и святые слезы чистой и чуткой девушки… — какая может быть в человеке красота!.. — я как бы читал в открытой душе ее. И вот, захваченный необычайным, стараясь быть только беспристрастным, почти молясь, чтобы дано было мне найти правду, я повел свое следствие, и, неожиданно для себя, разрушил последнее сомненье цеплявшегося за «логику» "Фомы"-интеллигента.

Не передать, что испытывал я тогда: это вне наших чувств. Что могу ясно выразить, так это одно, совершенно точное: я привлечен к раскрытию необычайного… привлечен Высшей Волей. А что пережил тогда в миг неизмеримый… — выразить я бессилен. Как передать душевное состояние, когда коснулось сознания моего, что времени не стало… века сомкнулись… будущего не будет, а все — ныне, — и это меня не удивляет, это в меня вместилось?!. Я принял это как самую живую сущность. Жалок земной язык. Можно приблизительно находить слова для выражения этого, но опалившего душу озарения… — передать это невозможно.

Жизнь в Туле, призрачная, под чужим именем "мещанина Подбойкина", под непрестанным страхом, что сейчас и разоблачат, и… — стала невмоготу.

Что за мной числилось? Вопрос праздный. Ровно ничего не числилось, кроме выполнения долга — раскрывать преступления. Но для агентов власти я был лишь «кровопийца». Могли мне вменить многое: приезд Плеве, по делу убийства губернатора… раскрытие виновников злостной железнодорожной катастрофы, когда погибло много народу, а намеченная добыча, важный правительственный чин, счастливо избег кары… Я делал свое дело.

Но вот какая странная вещь… Не могу понять, почему я, следователь-психолог, раскрывавший сложнейшее, в течение восьми лет укрывался в Туле, где меня легко могли опознать приезжие из Богоявленска!

Возможно, тут работала моя «психология»: здесь-то меня искать не станут, в районе моих «злодейств», и не откроют, если не укажут обыватели. Непонятное оцепенение, сознание безысходности, будто пробка в мозгу застряла.

Боялся смерти? Нет, худшего: страх за дочь, издевательства… и, что иным покажется непонятным, — полного беззакония страшился, вопиющего искажения судебной правды, чего не переносил почти физически. Это своего рода "порок профессиональный", мистическое нечто. Словом, оцепенение и «пробка».

Самое, кажется, простое — ехать в Москву, острая полоса прошла, в юристах была нужда. Устроили бы куда-нибудь друзья-коллеги, уцелевшие от иродова меча, мог бы найти нейтральное что-нибудь, предложил бы полезный курс — "психология и приемы следствия", надо же молодежь учить. Почему-то все эти планы отбрасывал, сидела «пробка». И вот, оказалось, что мое сиденье в Туле было «логично», только не нашей логикой.

Учил грамоте оружейников, помогал чертежникам завода, торговал на базаре картузами, клеил гармоньи. Дочь давала уроки музыки новой знати. Тула издавна музыкальный город: славен гармоньями на всю Россию, как и самоварами. Не этим ли объяснить, что началась прямо эпидемия — "на верти-пьяных"! Все желают "выигрывать на верти-пьяных разные польки и романцы". И выпало нам «счастье»: навязалась моей Надюше… «Клеопатра». И по паспорту — Клеопатра, а разумею в кавычках, потому-что сожительствовала она с «Антошкой». Так и говорили — "Антошка и Клеопатра". А «Антошка» этот был не кто иной, как важная птица Особ-Отдела, своего рода мой коллега… Бывший фельдшер. И вот, эта «Клеопатра», красавица-тулячка, мещаночка, очень похожая на кустодиевскую «Купчиху», такая же белотелая и волоокая… глупое и предобрейшее существо — походя пряники жевала и щелкала орешки — и навязалась: "ах, выучите меня на верти-пьяных!.."

Мучилась с ней Надюша больше года. Инструмент у девицы был — чудесный беккеровский рояль, концертный. А Надюша окончила консерваторию на виртуозку, готовилась к карьере пианистки. И вот — "на верти-пьяных". Забылась как-то, с Шопеном замечталась… и вдруг, ревом по голове: "Лихо наяриваете, ба-рышня!" «Антошка», во всей красе, с наганом. А «Клеопатра», в слезах восторга: "Выучите, ради Господа, и меня такому!" Все-таки польку одолела, могла стучать; и была в бешеном восторге. Посылала кульки с провизией, "папашке вашему табачку", то-се… С отвращением, со стыдом, но принимали, чтобы отдать другим… — не проходило в глотку. А нужды кругом!.. Урочные деньги Надюша не могла брать в руки, надевала перчатки. Лучше уж картузами, гармошками…

Тошно, гнусно, безвыходно… — и при моем-то «ясновидении». В глазах народа я был «гадателем», так и говорили: "Нашего следователя не обведешь, скрозь землю на три аршина видит!" И такое бессилие: засела «пробка». И в Волово-то смотался не от нужды, а как-нибудь сбросить это оцепенение, вышибить эту «пробку», а мукомол советовал: "Ныряйте, Сергей Николаич, в Москву — большая вода укроет". Но «пробка» сидела и сидела. Или — так нужно было? Чего-то не хватало?.. И вот это что-то и стукнуло. Теперь вижу, что так именно и нужно было.

Вскоре после поездки моей в Волово в начале мая, приходит моя Надюша, остановилась у косяка… и такими страшными, неподвижными глазами, глазами ужаса и конца, смотрит на меня и шепчет: "папа… конец…" Это — конец — прошло мне холодом по ногам. Да, конец: пришло то, о чем мы с ней знали молчаливо, "если оно случится". И оно случилось: "все известно". Но самое страшное не это, не мытарства, если бы не удалось нам уйти: самое страшное — позор.

В то утро мая «Клеопатра» разнежилась с чего-то и захотела обрадовать Надюшу: "А что вы думаете, мой-то все-о про вашего папаньку знает, как у трудящих засуживал… но вы не бойтесь, и папанька чтобы не боялся… мой для меня все сделает, так и сказал: "Я его на высокую должность возьму, как раз по нем, засуживать… в помощники при себе возьму, в заседатели, а то все негодящие, дела спят…" и жалованье положит, и еще будет натекать, будете жить как люди". Это уж после Надюша мне передала, а тогда только — "все известно". И тут — вышибло мою «пробку»… в Москву!.. Сейчас же в Москву!.. Это при "все известно"-то!.. При зверском контроле на вокзале!.. Как новичок-воришка… вся «логика», весь мой следовательский опыт испарились.

Сказал Надюше самое необходимое собрать, шепчу: "Есть выход… Москва — выход!.." Помню, смотрела с ужасом. А я кинулся на вокзал — поезд когда отходит. Бегу, не соображая, что обращу внимание… — одно в уме, взываю: "Господи, помоги…" И уже вижу какую-то возможность: в Москве Творожников, кто-то говорил, в гору у них пошел. А он был когда-то ко мне прикомандирован, кандидат на судебные должности, очень талантливый, ловкий, "без предрассудков", после товарищем прокурора был. Расстались мы друзьями. Только бы разыскать его.

Вбегаю на вокзал, задохся, спрашиваю про поезд, а мне кто-то шипит грозяще: "Ка-ак вы здесь?.. Вон!.. Комиссия отъезжает, Рабкрин!" Рабоче-крестьянская инспекция! Гром и огонь!.. Все может!.. Страх и трепет. Метнулся в боковой зал, а там… «губернатор» наш, тянется, и вышние из Особ-Отдела, с наганами… кошмар!.. И вдруг: "Сергей Николаич… вы как здесь?"

Он!.. Творожников, о ком только что в голову вскочило. Там такое бывало, многие подтвердят. Теперь что-то мне в этом видится. Но уточнять не буду, примите за "случайность".

Произошло все головокружительно. Творожников подошел ко мне, сухо спросил: "Устроены?" Я ему — только: "В Москву… необходимо". Молниеносно понял, вынул бланчок и тут же, на портфеле: "Явиться немедленно, в распоряжение…" — отмычка ко всем замкам. Шел я домой, как пьяный, дышал после стольких годов удушья. Словом — счастливый случай".

В Москве я устроился нейтрально — по архивам: разыскивал и приводил в порядок судебно-исторические дела, в уездной секции. Побывал в Клину, Серпухове, Звенигороде… и в середине августа выехал в Загорск, переименовали так Сергиев Посад. О барине Средневе не думал, случай на Куликовом Поле выпал из памяти, а хотелось увидеть Лавру, толкнуло к «Троице».

Что, собственно, толкнуло?.. Работавшие по архивам часто говорили о «Троице»: там ютилось много известных бывших людей; В. Розанов, А. Александров. Л. Тихомиров, работали в относительной тиши художники, наведывался Нестеров, решал перелом жизненного пути С. Булгаков, в беседах с Павлом Флоренским… Нестеров написал с них любопытную картину: дал их "в низине", а по гребешку «троицкой» мягкой горки в елках изобразил символически "поднявшихся горе"… — русских богомольцев, молитвенно взирающих на куполки "Святого Града" — Троицы-Сергия…

Когда все было — не собрался, а тут — погляди остатки. И я поглядел эти остатки. И увидал — нетленное. Но в каком обрамлении! В каком надрывающем разломе!.. Не повидал при свете — теперь посмотри во тьме.

Назад Дальше