Паутина земли - Вулф Том 6 стр.


А он и рад: ступайте, говорит, правильно, я буду готов к вашему приходу — ну конечно, хочет один остаться и еще выпить. Я говорю: «Нет уж, извини, вместе с нами туда пойдешь».

— Отправились кое-как. Он вперед пошел с Люком, а Бен меня подождал. Бен, конечно, был гордый и не хотел ему помогать. «Я его чемодан понесу и пойду с мамой, — говорит, — не хочу, чтобы меня с ним видели». — «Почему это? — Люк говорит. — Он тебе такой же отец, как и мне, ты что же, стыдишься его?» — «Елки-палки, ясно, стыжусь! — говорит Бен (так прямо и сказал). — Не хочу, чтобы думали, что я его знаю. Не надейся, — говорит, — помогать я тебе не буду. Нянька я, что ли? — говорит. — А что надо было сделать, я все сделал».

Ну, идем мы по улице к этой прачечной — она была в квартале или двух от больницы, в старом кирпичном домике на углу, — подходим и видим: два китайца утюгами орудуют вовсю. «Ну, здесь, наверно», — говорю. «Здесь, здесь, — Люк говорит, — сюда я носил». Заходим мы, значит, туда, а китаец его спрашивает: «Я вас слусаю?» — «Слусаю, — говорит твой папа, — рубашку мою давай!» — «Позаста, — китаец говорит, — китаси. — И заладил: — Китаси, китаси». Ну, мистер Гант у нас выпивши и, конечно, не понимает. Разнервничался сразу, вспылил: «К черту твои китаси! Не нужны мне китаси. Рубашку отдавай!» — «А ну, подожди, — говорю ему, — а ну, успокойся. Я сама с ним поговорю. Если рубашки здесь, я получу их». Я-то уж как-нибудь, думаю, договорюсь с китайцем, разберусь с ним, в чем дело. «Ну-ка, — говорю и легонько так, знаешь, подмигиваю, — вы лучше мне растолкуйте. Чего вы хотите?» — говорю. А он свое лопочет: «Китаси, китаси». Ну, думаю про себя, человек вроде как человек — я же вижу, понимаю: сказать что-то хочет, объяснить этим своим «китаси». «Ага, — говорю, — понимаю: вы еще не выстирали?» Я подумала, конечно, что у них еще не готово, а потом — нет, думаю, не может быть, у них же целая неделя на это была. Времени, думаю, сколько угодно. А тут он и сам говорит: «Нет, китаси, китаси». А потом начинает что-то другому лопотать, и оба подходят к нам, и оба начинают верещать и галдеть на ихнем языке. «Ах так, — говорит твой папа, — сейчас я положу этому конец, клянусь богом, положу! Беспечен же я был, — говорит, — что допустил до этого». «А ну, — говорю ему, — успокойся, мистер Гант, сейчас я докопаюсь до сути. Если твои рубашки тут, я их получу». А эти китайцы спорят о чем-то между собой, и, видно, другой ему говорит, что мы не понимаем, потому что, смотрю, вытаскивает из пачки какую-то бумажку — я еще потом сказала Люку: можно подумать, что курица на ней наследила, — и, понимаешь, тычет в нее и твердит: «Китаси, китаси».

«А! — я кричу (ну, конечно, тут я смекнула, тут до меня дошло, наконец, не знаю, как я раньше не сообразила!). — Ну конечно! — говорю. — Квитанция — вот что он хочет сказать». — «Да», — он говорит и, вижу, улыбается, зубы скалит — значит, это он все-таки понял. «Ну да, — я говорю и подмигиваю ему, — они самые — китаси». Понимаешь, папа твой расшумелся, раскричался и с толку меня сбил, поэтому я и не догадалась сразу. «Слышишь, мистер Гант, — говорю ему, — он говорит, что дал тебе квитанцию и теперь хочет ее посмотреть». — «Нет у меня никаких квитанций, — говорит, — мне рубашка нужна». — «Обязательно должна быть квитанция, — говорю. — Что ты с ней сделал? Не мог же ты ее потерять?» — «Нет ее и не было», — говорит он, знаешь, пьяным таким голосом. «Да как же нет! — Люк говорит. — Теперь я помню, я сам ему давал. Куда ты девал квитанцию, которую я тебе принес? Где она? Говори! Говори, ну! — И трясет его — понимаешь: разволновался мальчик, огорчается, что такую промашку дал. — Что ты молчишь, как идиот? Где квитанция, черт бы тебя побрал?» Тогда мы обыскали его карманы, обшарили все, что на нем было надето, — и квитанции не нашли, ее на нем не было! «Наверно, — я говорю китайцу, — мистер Гант куда-то засунул эту квитанцию, но я вам скажу, что надо сделать: вы нам эти рубашки выдайте, а я, как только найду квитанцию, сразу же вам принесу». Понимаешь, хочу его умаслить. А он говорит: нет, нет, он так не может, и опять начинает тараторить по-своему, видно, хочет сказать, что не знает, где наши рубашки, и никак не может их дать нам, пока не принесем квитанцию. Тут-то, сударь мой, и началось. Твой папа хватает его за горло и говорит: «Я убью тебя, будь ты проклят! — Понимаешь, хочет ударить его через прилавок. — Изверг ты окаянный, — говорит, — ты разорил, затравил меня, ты привел меня на край могилы, но я с тобой покончу, прежде чем умру, — говорит, — я тебя с собой захвачу».

Ну, Бен с Люком вцепились в него, кое-как оттащили, но сделанного не воротишь: второй-то китаец закричал, завопил и на улицу выскочил, а теперь с полицейским возвращается. «Что все это значит? — полицейский спрашивает. — Что у вас происходит?» — говорит, всех нас оглядывая. «Они ограбили меня, — говорит твой папа, — изверги страшные, ужасные, кровожадные, и теперь сговариваются, как меня извести». Он бы всех нас погубил, если бы его не остановили: Люк дернул его, знаешь, и говорит: «Ну-ка помолчи, пока в тюрьму не попал. Довольно ты наскандалил». Я говорю: «Нет, правда, уважаемый, — понимаю, конечно, что надо с ним подипломатичней, — тут вышло маленькое недоразумение, но теперь все в порядке». — «Так что же случилось?» — он спрашивает. «Мы привезли моего мужа сюда в больницу, — говорю (понимаешь, думаю, надо намекнуть ему, что твой папа — больной человек), — и вот зашли сюда забрать рубашки, которые в стирку отдали». — «Так в чем дело-то? — он спрашивает. — Вам их не отдают?» — «Понимаете, — говорю, — они как будто бы выдали мистеру Ганту квитанцию, а он ее, наверно, куда-то засунул. Словом, мы ее пока еще не нашли. А рубашки здесь, — говорю, — они должны быть у них: сын мой сам относил их на прошлой неделе».

Тут он к Люку стал присматриваться — и скажу тебе: ребенок в самом деле производил прекрасное впечатление. Такой ладный, в морской форме — понимаешь, ему в Норфолке дали отпуск, чтобы он съездил домой, и как миссис Баррет сказала: «Прекрасный у вас сын. Вы знаете, — говорит, — одно удовольствие на него смотреть, и такое чувство, что ничего не может случиться с этой страной, пока такие ребята ее защищают».

А Люк говорит: «Да, да, капитан, — понимаешь, нарочно его так величает, хочет сделать ему приятное, — все в порядке, — говорит, — потому что я сам их относил, и, должно быть, отец случайно засунул куда-то квитанцию». — «Так, — полицейский мне говорит, — а вы сможете узнать ваши рубашки по внешнему виду?» — «Господи! — я говорю. — Да как же их не узнать! Я их в темноте узнаю, на ощупь по размеру определю. Вы же понимаете, — говорю и в глаза ему смотрю, — сами посудите, — говорю, — найдется у них в прачечной хоть одна чужая рубашка, чтобы налезла на такого человека?» Ну, взглянул он на твоего папу и давай смеяться. «Да, — говорит, — пожалуй, вы правы. Ладно, я вам скажу, что делать, — говорит, — ступайте туда сами и отберите ваши рубашки, а я тут, — говорит, — постою, пока вы ищете».

Так он и сделал. Я отправилась прямо за прилавок, а он стоял, пока я их не нашла. «Вот они!» — выкликаю. В самом низу, понимаешь — ох! — я, наверно, полсотни пакетов развернула, пока до них добралась; и я тебе скажу, китайцам это тоже пришлось не по вкусу: как они на нас смотрели — ух! — злобно-злобно. Если бы этот полицейский не остался нас охранять, то, честно скажу, мне было бы не по себе — конечно, кто их знает, на что эти люди способны, особенно когда твой папа так на них кидался и бушевал. Я, помню, потом сказала Люку, когда мы его отвели и положили в больницу: «Знаешь что, — говорю, — я рада была, когда мы от них ушли. Очень уж мне их глаза не понравились; просто мурашки по спине поползли!» — «Да, — он говорит, — у меня было такое же чувство». — «Знаешь, детка, — я говорю, — у него ведь оно давно, это чувство, и можешь не сомневаться: тут что-то есть, есть что-то, — говорю, — нам непонятное».

— И, конечно, так я и сказала Амброзу Рейдикеру в салуне у него, давным-давно! «Ведь это же надо, ей-богу, — он говорит. — Это чистое наказание, когда на него находит. Просто-таки не знаешь, что с ним делать, когда он разойдется». — «А я вам скажу, что делать, — говорю, — вы ему вина не продавайте, когда он просит. Берегись бед, пока их нет», — говорю. «Это верно», — он говорит. «Так зачем, — я говорю, — вам нужно это терпеть? Неужели же у вас недостанет силы духа не делать того, что вам не по нутру! Нет, — говорю, — я знаю, вы человек разумный». — «А что я могу сделать?» — он спрашивает. «А вот когда он к вам придет за вином, — говорю, — вы ему откажите. Только и всего». — «Что толку-то, Элиза? — он говорит. — Ну, даст он деньги старику Руфу Портеру и пошлет за бутылкой. А по мне пусть уж лучше на себя их тратит, чем переводить на этого пропойцу». — «Как? — говорю. — Вы что же, хотите сказать — он и так делал?» — «В точности, — Амброз говорит, — и не один раз. Руф приходит и покупает ему вино, а потом они распивают в мастерской». — «Ну, теперь все ясно! — говорю. — Вот где собака зарыта!» И тут я, конечно, поняла, тут я сообразила, почему этот мерзавец им крутит, заставляет подписывать за себя векселя и всякое такое: напоит его сперва, а потом твой папа делает все, что он ему скажет.

«Правильно! — я сказала ему в тот раз, когда он пришел домой и стал рассказывать, как Мел Портер к нему заходил и как он расстраивается, что этих людей повесят. — Туда им и дорога, и жалко, что этого паршивого старикашку, брата его, вместе с ними не вздернут». — «Не смей так говорить, — возмущается, — слушать тебя тошно». Правда, я зла была на него. «Да, — говорит твой папа, — жалко мне все-таки Мела. Он, наверно, такую тяжесть на душе носил и теперь все горюет и мучается от мысли, что их повесят». — «Да ни капли, — говорю, — и если он тебя такими историями потчует, то ты легковерней меня и не так знаешь Мела, как я знаю. Вот помяни мое слово, — говорю, — не из-за этого он беспокоится». — «Нет, — он говорит, — я думаю, ты ошибаешься». — «Ну что ж, — я говорю, — поживем — увидим».

А ждать нам недолго пришлось. В ту же самую ночь, сударь, они сбежали из тюрьмы. Удрали живые-невредимые, все пятеро, и ни одного из них так и не поймали. «Ага, — я говорю ему, — что я тебе говорила? И ты был такой дурак, что поверил, будто Мел из-за их казни печалится? Теперь ты видишь?» — «Да, — он говорит, — кажется, ты права. Вот что его беспокоило! Он, наверно, знал». — «Знал?! А как же иначе! — говорю. — Конечно знал!» Тут нам стало ясно, что он с самого начала об этом знал, знал, что они сбегут этой ночью, и в душе этого страшился, он боялся, что выйдет как-нибудь не так и опять будет кровопролитие, потому что они были безжалостные и отчаянные люди и, не задумавшись, убили бы любого, кто стал бы у них на пути, поэтому, конечно, и совесть была неспокойна у Мела Портера. «Да, — сказал твой папа, — это ужасно, мне даже думать об этом не хочется».

«Что ты скажешь? — говорит мистер Гант. — На днях заходит ко мне Док Хенсли и пытается всучить мне два пропуска на казнь, чтоб мы с тобой посмотрели. Ты подумай! — говорит. — Полгода назад были собутыльниками, а теперь Док ждет не дождется, чтобы люк под ними открыть». — «Да, — я говорю, — такая была дружба — водой не разольешь». И ведь это правда. Эд Мирс и Лоуренс Уэйн двадцать лет были закадычными дружками с Доком Хенсли. «И скажу тебе, — я ему говорю, — не думаю, чтобы любой из них был хуже Дока. Одного, — говорю, — поля ягоды, и Док Хенсли не меньше ихнего пролил крови, и, думаю, сам это знает. Разница, — говорю, — только в том, что он носил бляху и злодействовал под охраной закона и власти». И в самом деле! Разве все не показывали против него, когда его судили за убийство Риза Маклендона, — его, понятно, отпустили, на том основании, что это, мол, была самооборона, а он — полицейский при исполнении служебных обязанностей: только я тогда же сказала твоему папе: «Ты не хуже моего знаешь, что это самое что ни на есть умышленное и хладнокровное убийство». Конечно, Риз был ужасно сильный человек, и когда он, бывало, напьется, — это страх божий, да и сам он, надо думать, не одного человека убил, но ведь они с Доком Хенсли были закадычные дружки и ладили — лучше не надо… и вот, стало быть, забирают его пьяного за нарушение порядка. Говорили, он так расшумелся, что его пришлось из камеры убрать. Ох! Рассказывали, по всей площади было слышно, как он выл и бесновался, и тогда его посадили в этот, как он у них назывался, каземат, а был это самый обыкновенный подвал с земляным полом, и прежде в нем городских лошадей держали. Теперь, значит, чем этот Хенсли оправдывался: он сказал, что будто бы спустился к нему поговорить и как-нибудь его утихомирить и якобы Маклендон подобрал с пола старую подкову, и когда он вошел, то Риз бросился на него и хотел проломить ему подковой голову.

И будто бы, значит, выходило так, что либо ему не жить, либо Ризу, и он вырвал у него подкову, стукнул его по лбу — и насмерть. А остальные, кто был на суде, говорили, что он вышел из подземелья весь в крови и сказал: «Врача бы надо к Ризу. Боюсь, что я его убил». Ну и, конечно, когда врач пришел, ему уже нечего было там делать: он сказал, что Маклендон помер. Сказал, что, судя по всему, его раз сто ударили — полголовы разбито в кашу — и он плавает в собственной крови. Смотреть, говорят, было невозможно.

— Твой папа пошел на суд, а потом рассказывал. «Знаешь, — говорит, — за всю мою жизнь не слыхал ничего похожего на сегодняшнюю речь Зеба Пентленда перед присяжными». А Зеб, твой двоюродный брат, был как раз обвинителем. «Это была мастерская работа, — говорит твой папа, — и мне жаль, что ты его не слышала». — «Ну, а что с ним сделают? — спрашиваю. — Приговорят его?» — «Да что ты! — папа говорит. — Отпустят, конечно. Оправдают, мотивируя самообороной, но скажу тебе, — говорит, — ни за какие миллионы не хотел бы я сегодня быть в его шкуре. И можешь мне поверить, — говорит, — он до конца своих дней не забудет того, что сказал ему Пентленд. Он бледный весь был, когда слушал, он до гроба это будет помнить». И, конечно, на суде всплыло — Зеб Пентленд доказал это, — что Док Хенсли застрелил и убил восемнадцать человек с тех пор, как поступил в полицию, и папа рассказывал, что Зеб повернулся к присяжным и сказал: «Вы дали полицейский значок, вы доверили власть и охрану закона человеку, не ведающему ни милосердия, ни жалости, для которого пролить чужую кровь — все равно что муху убить; вы вручили ему заряженный пистолет, и сейчас, — говорит, — некоторые из вас снова готовы спустить этого бешеного пса, чтобы он свирепствовал, сеял гибель и отнимал жизнь у безвинных и беззащитных. Посмотрите! — говорит. — Вот он сидит перед вами, съежась и дрожа от страха, с каиновой печатью на лбу и руками, обагренными кровью его жертв! Персты мертвых указуют на него из могилы, их кровь вопиет о возмездии, и с нею — голоса тех, кого он сделал вдовами и сиротами…» Да, мистер Гант сказал, что это была сильная речь, а Хенсли побелел и задрожал, словно тени убитых вправду вернулись, чтобы обвинить его. Но, конечно, его оправдали, как все и предсказывали.

Господи, как я сказала твоему папе, я подойти к нему близко не могла с тех пор, как они пригласили нас к себе обедать, и нате вам, извольте радоваться: на столе у него, где люди есть собираются, — нет, ты подумай, говорю, а? — череп негра, которого он застрелил; это же надо быть таким варваром, я твоему папе сказала, чтобы сделать такую вещь, когда к нему гости приходят обедать, и дети его тут же — ставить его, представляешь, вместо сахарницы! И еще хвастается им, знаешь, словно подвиг какой совершил, а макушка у черепа спилена, крышку изображает, и во лбу, где пуля прошла, — дырка, чтобы сахар сыпать. Меня чуть наизнанку не вывернуло, крошки в рот не могла взять. Когда мы вышли, твой папа сказал: «Ноги моей здесь больше не будет. Знать, — говорит, — не желаю такого безжалостного человека. Просто кровь стынет в жилах». И действительно, с того дня он ни разу не был в их доме. Ох, до чего же он его не переносил! Но говорят, что из-за этого в конце концов он и наложил на себя руки — помню, Гилмер, квартирант, принес мне эту новость; понимаешь, приходит прямо ко мне на кухню и говорит: «Такое страшное зрелище. — Говорит: — Я первый его увидел. Слышу вдруг — какой-то выстрел, — говорит, — прямо за новым судом; я туда подошел и вижу: он лежит возле груды кирпича. Не сразу и догадались, кто это, — ему полголовы снесло, так что и узнать нельзя было. Представляете, какой ужас!»

Назад Дальше