На закончившийся калужскими чтениями период 1848–1849 гг. падает, кроме частично уцелевшего первого слоя четырех первых тетрадей, и близкий к ним по почерку и чернилам дефектный отрывок двух мест из главы третьей (см. факсимиле, стр. 272
*
), несомненно предшествовавший соответствующему тексту тетрадей, так как будущий Костанжогло назван здесь Берданжогло с исправлением на Скудронжогло — фамилию, перешедшую в первый слой третьей тетради. В тот же период 1848–1849 гг. сделан был, как указано, уцелевший набросок о Чагравине (см. выше, стр. 273
*
) и, вероятно, другой, впервые публикуемый набросок: «Вот оно, вот оно, что значит» (см. выше, стр. 272
*
), в котором можно видеть фрагмент главы о Вороном-Дрянном. Каждому из этих персонажей посвящена была, надо думать, во второй редакции особая глава, как и упоминаемому в письме от 1 августа Муразову. Сверх четырех уцелевших глав, в рукописи, по которой Гоголь читал в Калуге, могло быть, таким образом, еще три главы, а всего вместе — семь, как запомнил со слов Смирновой Аксаков (Арнольди говорил о 9 главах).
Особой оговорки требует, в связи с новой редакцией, заключительная глава. Ее в этой редакции, в период калужских чтений, повидимому не было: князь-губернатор в воспоминаниях Арнольди и в письме Смирновой от 1 августа не упоминается вовсе. Судя же по воспоминаниям, записанным Кулишом, этот персонаж упомянут был тогда Гоголем только как еще проектируемый. К переработке уцелевшего от 1845 г. текста последней главы Гоголь, действительно, приступил лишь позже.
Калужские чтения в июле 1849 г. завершили еще один фазис работы, чтение Аксаковым в августе открывает собою другой. Из воспоминаний С. Т. Аксакова известно, что Гоголь прибыл к ним в тот год в Абрамцево 14 августа, а четыре дня спустя, 18-го вечером, неожиданно для всех присутствовавших состоялось первое чтение.
«Гоголь прочел первую главу второго тома „Мертвых душ“, — рассказывает Аксаков. — С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью… Тут только мы догадались, что Гоголь с первого дня имел намерение прочесть нам первую главу из второго тома „Мертвых душ“, которая одна, по его словам, была отделана, и ждал от нас только какого-нибудь вызывающего слова… На другой день Гоголь требовал от меня замечаний на прочитанную главу, но нам помешали говорить о „Мертвых душах“. Он уехал в Москву, и я написал к нему письмо, в котором сделал несколько замечаний и указал на особенные, по моему мнению, красоты. Получив мое письмо, Гоголь был так доволен, что захотел видеть меня немедленно. Он нанял карету, лошадей и в тот же день прикатил к нам в Абрамцево. Он приехал необыкновенно весел или, лучше сказать, светел и сейчас сказал: „Вы заметили мне именно то, что я сам замечал, но не был уверен в справедливости моих замечаний. Теперь же я в них не сомневаюсь, потому что то же заметил другой человек, пристрастный ко мне“.
Гоголь прожил у нас целую неделю; до обеда раза два выходил гулять, а остальное время работал; после же обеда всегда что-нибудь читали. Мы просили его прочесть следующие главы, но он убедительно просил, чтоб я погодил. Тут он сказал мне, что он прочел уже несколько глав А. О. Смирновой и С. П. Шевыреву, что сам он увидел, как много надо переделать, и что прочтет мне их непременно, когда они будут готовы. 6 сентября Гоголь уехал в Москву вместе с Ольгою Семеновною. Прощаясь, он повторил ей обещание прочесть нам следующие главы „Мертвых душ“ и велел непременно сказать это мне».[124]
Тут же, в Абрамцеве, в конце августа, а с 6 сентября — в Москве переделка написанного захватила Гоголя. 20 октября он пишет А. М. Виельгорской: «Всё время мое отдано работе, часу нет свободного. Время летит быстро, неприметно… Избегаю встреч даже со знакомыми людьми, от страху, чтобы как-нибудь не оторваться от работы своей. Выхожу из дому только для прогулки и возвращаюсь съизнова работать… С удовольствием помышляю, как весело увижусь с Вами, когда кончу свою работу». Менее бодрыми, но всё же категорическими заявлениями о движущейся, хоть и медленно, работе отмечены и дальнейшие письма 1849 г., вплоть до признаний (в конце года) Жуковскому: «Скотина Чичиков едва добрался до половины своего странствования» — и 21 января 1850 г. Плетневу: «Конец делу еще не скоро, т. е. разумею конец „Мертвых душ“. Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только». Чтобы понять, как случилось, что вместо семи глав, читавшихся летом 1849 г., к январю 1850 г., в результате новой почти полугодовой работы, их оказалось «две-три и только», надо учесть обычный способ художественной работы Гоголя: едва изготовленный беловик всякий раз немедленно начинал у него обрастать приписками, снова превращавшими его мало-помалу в черновик, требующий новой беловой копии.[125] И что именно такой характер носила художественная работа Гоголя во второй половине 1849 г. перед новыми чтениями у Аксаковых, видно из семейной переписки последнего: «Вчера целый вечер провели мы с Гоголем, — 10 января 1850 г. писал старик Аксаков сыну Ивану. — Гоголь был необыкновенно любезен, прост и искренен… говорил о том, как он трудно пишет, как много переменяет, так что иногда из целой главы не остается ни одного прежнего слова».[126] Вероятно, к этому времени относятся исправления черными чернилами, которые проходят сплошь от страницы к странице и даже от строки к строке, через все четыре тетради, образуя собственно не приписки к старому тексту, а самостоятельный новый текст. Он-то и создавался между сентябрем 1849 г. и январем 1850 г. За этот период, очевидно, были так исправлены «две-три главы».
В январе 1850 г. Гоголь читал у Аксаковых первые главы в исправленном виде. «В январе 1850 года Гоголь прочел нам в другой раз первую главу „Мертвых душ“, — свидетельствует Аксаков. — Мы были поражены удивлением: глава показалась нам еще лучше и как будто написана вновь».[127] Очередь была за второй. «Января 19-го, — продолжает Аксаков, — Гоголь прочел нам вторую главу, которая была довольно отделана и не уступала первой в достоинстве».[128] Гораздо горячей высказался Аксаков, под непосредственным впечатлением от прочитанного, в письме к сыну: «Скажу одно: вторая глава несравненно выше и глубже первой. Раза три я не мог удержаться от слез. Такого высокого искусства показывать в человеке пошлом высокую человеческую сторону нигде нельзя найти, кроме Гомера».[129] Из этого отзыва видно, что в состав главы второй и теперь не могли не входить те патетические страницы (об отечественной войне, о помолвке Уленьки и Тентетникова), которые прочитаны были летом Смирновой и которых в сохранившейся тетради недостает по чисто внешней причине.
Дальнейшая переработка прочитанного летом 1849 г. в Калуге растягивается на всю первую половину 1850 г., до самого отъезда Гоголя из Москвы, в июне, в Васильевку. В письмах за этот период он несколько раз жалуется на «дурно» или «праздно» проведенную зиму,[130] но всё же перед отъездом читает Аксаковым еще две выправленные главы — третью и четвертую[131] — и вспоминает об этом в письме к гр. А. П. Толстому от 20 августа, как о бесспорном успехе: «Когда я перед отъездом из Москвы прочел некоторым из тех, которым знакомы были, как и Вам, две первые главы, оказалось, что последующие сильней первых и жизнь раскрывается чем дале, тем глубже». Весьма показательно, что к 13 июня, к отъезду из Москвы, Гоголь успел выправить заново, из семи написанных ранее глав, ровно столько, сколько содержит уцелевшая рукопись: четыре главы. Если правильно подметил Д. А. Оболенский, что «рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана»,[132] то можно предположить, что одновременно с внесением в сохранившиеся четыре тетради первого слоя приписок Гоголь этот новый текст тут же переписывал набело, что подтверждается идущими от Кулиша сведениями о снятии беловой копии со страниц рукописи 7-10 с текстом о воспитании Тентетникова.[133] Этим, с другой стороны, может объясняться и отсутствие в уцелевших тетрадях конца главы второй, конца главы четвертой и всех следовавших за ней: эти части рукописи, одни возможно менее остальных пострадавшие от приписок, другие и вовсе пока еще без приписок (дальше четвертой главы исправления пока не шли), Гоголь мог, во избежание лишней работы, присоединить к копии, снятой со всего остального. Остальное же, т. е. наиболее зачерненные приписками части калужской рукописи, и есть известные нам четыре тетради.
Первый слой приписок (черными чернилами), датируемый сентябрем 1849 — июнем 1850 гг., распространяется, как установлено выше, также на пятую тетрадь, на уцелевший от 1845 г. фрагмент первой редакции. Имея теперь новую редакцию, Гоголь дошел, наконец, и до эпилога. Внесение в первоначальный текст пятой тетради приписок черными чернилами датируется, по наблюдению еще Тихонравова, упоминанием в них сортов сукна: «Здесь сукны зибер, клер и черные»; эти названия вписаны Гоголем в записную книжку (см. выше, стр. 388
*
) и, конечно, лишь отсюда перенесены в текст поэмы. Но запись в этой книжке, по своему положению в ней, датируется не ранее как 1849 г. (см. ниже). Изменения, внесенные в заключительную главу этими приписками 1850 г., рассчитаны на приспособление старого фрагмента последней главы к новому художественному целому: сношения Чичикова с контрабандистами, его визит к подкупному юристу устранены; их место заступила картина ярмарки, заранее намеченная записями карманных записных книжек; устранен и Вишнепокромов, что соответствует лишь беглым упоминаниям этого персонажа в наличных четырех главах и полному умолчанию о нем мемуарных источников (Арнольди, Смирновой). При всем том приписки в пятой тетради не таковы, чтобы можно было признать новый текст сколько-нибудь законченным. Приписками, например, почти не затронута заключительная речь князя. Над последней главой Гоголю предстояло еще трудиться, как, впрочем, и над всей второй частью поэмы.
С переездом на юг, сперва в Васильевку, а потом — в конце октября — в Одессу, труд Гоголя вступает в последний, очень бодрый по началу период: предполагается, что «второй том эту же зиму будет готов»; строится проект прочесть будущим летом Смирновой, Жуковскому и Плетневу всё написанное, а в сентябре явиться в Петербург «для напечатания».[134] Возобновившаяся в Одессе работа вполне как будто этот проект оправдывает. «Утро постоянно проходит в занятиях, — пишет Гоголь Смирновой 23 декабря, — не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное созданье и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое». Отсюда можно заключить, что в эту пору Гоголь много внимания уделял деталям. При такой работе над текстом Гоголь и прежде любил пользоваться двумя рукописями сразу.[135] Можно предположить, что и художественная доработка второго тома «Мертвых душ» осуществлялась в этот период тем же приемом. В рукописях Гоголя приписки карандашом вообще играют роль пробной наметки, закрепляемой потом чернилами. Однако последний слой приписок в сохранившейся рукописи второго тома поэмы — главным образом карандашные приписки на полях — никаких признаков обычного закрепления чернилами не имеет. Это дает основание допустить, что карандашная наметка на этот раз не столько была связана с текстом сохранившихся тетрадей, сколько служила наметкой для последующего беловика. С точки зрения художественной выразительности эти наметки имеют неоспоримые преимущества перед предшествующим текстом. Таковы введенные нами в основной текст поправки к вступительному в первой главе пейзажу: их как раз уловил Оболенский[136] при новом чтении Гоголем этой главы в Москве осенью 1851 г. Таковы же поправки к главе IV: описание владений Костанжогло на пути к Хлобуеву, описание имения самого Хлобуева, размышления Чичикова на пути к Платоновым о сделанной им покупке.
В новом описании хлобуевского имения есть одна разительная черта: двукратное возвращение читателя, при показе имения, к тому прибрежному ландшафту двух первых глав, на фоне которого развернута там история Тентетникова (см. выше, стр. 81
*
, 84
*
); на него нет и намека в соответствующих местах не только читанного в Калуге беловика, но и в первом московском слое приписок. Внесенное, следовательно, только в Одессе, новое напоминание о Тентетникове, в далекой от него по собственному содержанию главе IV, могло преследовать особую цель. Главы с возвращением рассказа к Уленьке и Тентетникову калужская редакция 1848–1849 гг., вероятно, не знала. Напротив, новые главы — сверх написанных ранее, — привезенные Гоголем из Одессы в Москву в июле 1851 г., насчитывали в своем составе как раз и такую. Об этой главе со слов Шевырева передает кн. Оболенский: «В то время, когда Тентетников, пробужденный от своей апатии влиянием Уленьки, блаженствует, будучи ее женихом, его арестовывают и отправляют в Сибирь; этот арест имеет связь с тем сочинением, которое он готовил о России, и с дружбой с недоучившимся студентом… Оставляя деревню и прощаясь с крестьянами, Тентетников говорит им прощальное слово (которое, по словам Шевырева, было замечательное художественное произведение). Уленька следует за Тентетниковым в Сибирь, — там они венчаются и проч.».[137] След этой не уцелевшей главы сохранился, как можно думать, в черновом наброске «Помещики, они позабыли…» (см. выше, стр. 273–274
*
). Содержащееся в нем обличительное обращенье, в торжественном тоне, к «власти», от лица обиженного бюрократическими «ограничениями» помещика, едва ли не входило в упоминаемое Оболенским «прощальное слово». Такое расширение, в одесский период работы, эпизода о Тентетникове нельзя не поставить в связь с официально объявленными в самом конце 1849 г.[138] сведениями о сосланных в Сибирь петрашевцах. Еще с 1845 г. предназначавшаяся для второй части «Мертвых душ» тема революционно-политического подполья, неизменно связывавшаяся с тех пор (вплоть до калужских чтений) с мало нам известным персонажем по имени Вороной-Дрянной (что одно уже указывает на реакционно-памфлетный характер, приданный первоначально Гоголем этой теме), неожиданно получила теперь остроту злободневности.
На смену или в дополнение к памфлетному эпизоду о Вороном-Дрянном выступает в 1850–1851 гг. патетический эпизод о ссыльном Тентетникове и следующей за ним в Сибирь Уленьке.[139] Мог входить в этот эпизод и «штабс-капитан Ильин» — персонаж, которого упоминает под впечатлением прочитанных ему Гоголем двух новых глав поэмы Шевырев (в записке от 27 июля 1851 г.), прибавляя: «С нетерпением жду 7 и 8 главы».[140] Прочитаны были, следовательно, 5-я и 6-я.
О содержании дальнейших глав есть сведения в передаче духовника Гоголя, М. Константиновского, видевшегося с Гоголем в начале 1852 г. «Дело было так, — говорит Константиновский: — Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями:
*
—280). Три из них (1-й, 2-й и 4-й) сделаны теми же рыжими чернилами, что и второй слой приписок в четырех тетрадях; они повторяют заново наставительную речь князя к чиновникам из заключительной главы первой редакции. Один из ее набросков (2-й) — рядом с предполагаемой речью Тентетникова (см. выше). В другом, самом обширном (№ 4), заметно стремление увязать самую речь с содержанием предшествующих глав.