«Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году». Проговоривши это, он подумал в себе: «Хоть убей, не понимаю».
«Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много любопытных материалов».
«Робеет, ваше превосходительство».
«Какой вздор! Из какого-нибудь пустого слова. Что между нами произошло? Да я совсем не такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать».
«Он к тому не допустит, он сам приедет», сказал Чичиков, оправился и совершенно ободрился и подумал он в себе: «Экая оказия, как генералы пришлись кстати, а ведь язык взболтнул сдуру».
В кабинете послышался шорох. Ореховая дверь резного шкафа отворилась сама собою и на отворившейся обратной половине ее, ухватившись рукой за медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, одна она бы так не поразила внезапностью своего явления, как фигурка эта, представшая как бы затем, чтобы осветить комнату. С нею вместе, казалось, влетел солнечный луч, как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет генерала. Чичиков в первую минуту не мог дать себе отчета, что такое именно пред ним стояло. Трудно было сказать, какой земли она была уроженка. Такого чистого, благородного очертания лица нельзя было отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках. Прямая и легкая, как стрелка, она как бы возвышалась над всеми своим ростом. Но это было обольщение. Она была вовсе не высокого роста. Происходило это <от> необыкновенно согласного соотношения между собою всех частей тела. Платье сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собой, как бы получше убрать ее. Но это было также обольщение. Оделась как сама собой; в двух-трех местах схватила игла кое-как неизрезанный кусок одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких сборах и складках, что если бы перенести их вместе с нею на картину, все барышни, одетые по моде, казались бы перед ней какими-то пеструшками, изделием лоскутного ряда. И если бы перенесть ее со всеми этими складками ее обольнувшего платья на мрамор, назвали бы его копиею гениальных.
«Рекомендую вам мою баловницу!» сказал генерал, обратясь к Чичикову. «Однако ж, фамилии вашей, имени и отечества до сих пор не знаю».
«Должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями?» сказал скромно Чичиков, наклонивши голову набок.
«Всё же, однако ж, нужно знать…»
«Павел Иванович, ваше превосходительство», сказал Чичиков, поклонившись с ловкостью почти военного человека и отпрыгнувши назад с легкостью резинного мячика.
«Улинька!» сказал генерал, обратясь к дочери: «Павел Иванович сейчас сказал преинтересную новость. Сосед наш Тентетников совсем не такой глупый человек, как мы полагали. Он занимается довольно важным делом: историей генералов двенадцатого года».
«Да кто же думал, что он глупый человек?» проговорила она быстро. «Разве один только Вишнепокромов, которому ты веришь, который и пустой, и низкой человек».
«Зачем же низкой? Он пустоват, это правда», сказал генерал.
«Он подловат и гадковат, не только что пустоват. Кто так обидел своих братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкой человек».
«Да ведь это рассказывают только».
«Таких вещей рассказывать не будут напрасно. Я не понимаю, отец, как с добрейшей душой, какая у тебя, и таким редким сердцем ты будешь принимать человека, который как небо от земли от тебя, о котором сам знаешь, что он дурен».
«Вот этак, вы видите», сказал генерал, усмехаясь, Чичикову: «вот этак мы всегда с ней спорим». И, оборотясь к спорящей, продолжал:
«Душа моя! ведь мне ж не прогнать его?»
«Зачем прогонять? Но зачем показывать ему такое внимание, зачем и любить?»
Здесь Чичиков почел долгом ввернуть и от себя словцо.
«Все требуют к себе любви, сударыня», сказал Чичиков. «Что ж делать. И скотинка любит, чтобы ее погладили. Сквозь хлев просунет для этого морду: на, погладь».
Генерал рассмеялся. «Именно просунет морду: погладь, погладь его. Ха, ха, ха! У него не только что рыло, весь, весь до жил в саже, а ведь тоже требует, как говорится, поощренья… Ха, ха, ха, ха!» И туловище генерала стало колебаться от смеха. Плечи, носившие некогда густые эполеты, тряслись, точно как бы носили и поныне густые эполеты.
Чичиков разрешился тоже междометием смеха, но, из уважения к генералу, пустил его на букву э: хе, хе, хе, хе, хе! И туловище его так же стало колебаться от смеха, хотя плечи и не тряслись, потому что не носили густых эполет.
«Обокрадет, обворует казну, да еще и, каналья, наград просит. Нельзя, говорит, без поощрения, трудился… Ха, ха, ха, ха!»
Болезненное чувство выразилось на благородном, милом лице девушки. «Ах, папа, я не понимаю, как ты можешь смеяться. На меня эти бесчестные поступки наводят уныние и ничего более. Когда я вижу, что в глазах совершается обман в виду всех и не наказываются эти люди всеобщим презреньем, я не знаю, что со мной делается, я на ту пору становлюсь зла, даже дурна: я думаю, думаю…» И чуть сама не заплакала.
«Только, пожалуйста, не гневайся на нас», сказал генерал. «Мы тут ни в чем не виноваты. Не правда ли?» сказал он, обратясь к Чичикову. «Поцелуй меня и уходи к себе. Я сейчас стану одеваться к обеду. Ведь ты», сказал он, посмотрев Чичикову в глаза: «надеюсь, обедаешь у меня?»
«Если только, ваше превосходительство…»
«Без чинов, что тут? Я ведь еще, слава богу, могу накормить. Щи есть».
Бросив ловко обе руки на отлет, Чичиков признательно и почтительно наклонил голову книзу, так что на время скрылись из его взоров все предметы в комнате, и остались видны ему только одни носки своих собственных полусапожек. Когда же, пробыв несколько времени в таком почтительном расположении, приподнял он голову снова кверху, он уже не увидел Улиньки. Она исчезнула. Наместо ее предстал, в густых усах и бакенбардах, великан-камердинер, с серебряной лоханкой и рукомойником в руках.
«Ты мне позволишь одеваться при себе?»
«Не только одеваться, но можете совершить при мне всё, что угодно вашему превосходительству».
Опустя с одной руки халат и засуча рукава рубашки на богатырских руках, генерал стал умываться, брызгаясь и фыркая как утка. Вода с мылом летела во все стороны.
«Любят, любят, точно любят поощрение все», сказал он, вытирая со всех сторон свою шею. «Погладь, погладь его! а ведь без поощрения так и красть не станет. Ха, ха, ха».
Чичиков был в духе неописанном. Вдруг налетело на него вдохновенье. «Генерал весельчак и добряк — попробовать?» подумал и, увидя, что камердинер с лоханкой вышел, вскрикнул: «Ваше превосходительство! так как вы уже так добры ко всем и внимательны, имею к вам крайнюю просьбу».
«Какую?»
Чичиков осмотрелся вокруг.
«Есть, ваше превосходительство, дряхлый старичишка дядя. У него триста душ и две тысячи… и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я», говорит, «племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ; тогда я ему отдам и свои триста душ».
«Да что же [он], выходит, совсем дурак?» спросил <генерал>.
«Дурак бы еще пусть, это при нем бы и оставалось. Но положение-то мое, ваше превосходительство. У старикашки завелась какая-то ключница, а у ключницы дети. Того и смотри, всё перейдет им».
«Выжил глупый старик из ума и больше ничего», сказал генерал. «Только я не вижу, чем тут я могу пособить», говорил он, смотря с изумлением на Чичикова.
«Я придумал вот что. Если вы всех мертвых душ вашей деревни, ваше превосходительство, передадите мне в таком виде, как бы они были живые, с совершеньем купчей крепости, я бы тогда эту крепость представил старику, и он наследство бы мне отдал».
Тут генерал разразился таким смехом, каким вряд ли когда смеялся человек. Как был, так и повалился он в кресла. Голову забросил назад и чуть не захлебнулся. Весь дом встревожился. Предстал камердинер. Дочь прибежала в испуге.
«Отец, что с тобой случилось?» говорила она в страхе, с недоумением смотря ему в глаза.
Но генерал долго не мог издать никакого звука.
«Ничего, друг мой, ничего <?>. Ступай к себе; мы сейчас явимся обедать. Будь спокойна. Ха, ха, ха!»
И, несколько раз задохнувшись, вырывался с новою силою генеральский хохот, раздаваясь от передней до последней комнаты.
Чичиков был в беспокойстве.
«Дядя-то, дядя! в каких дураках будет старик. Ха, ха, ха! Мертвецов вместо живых получит. Ха, ха!»
«Эк его, щекотливый какой и <1 нрзб.>».
«Ха, ха!» продолжал генерал. «Экой осел. Ведь придет же в ум требование: «пусть прежде сам собой из ничего достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ». Ведь он осел».
«Осел, ваше превосходительство».
«Ну, да и твоя-то штука попотчевать старика мертвыми. Ха, ха, ха! Я бы бог знает <что дал>, чтобы посмотреть, как ты ему поднесешь на них купчую крепость. Ну, что он? Каков он из себя? Очень стар?»
«Лет восемьдесят».
«Однако же и движется, бодр? Ведь он должен же быть и крепок, потому что при нем ведь живет и ключница?»
«Какая крепость! Песок сыплется, ваше превосходительство!»
«Экой дурак! Ведь он дурак?»
«Дурак, ваше превосходительство. Ведь это сумасшедший совсем».
«Однако ж, выезжает, бывает в обществах, держится еще на ногах?»
«Держится, но с трудом».
«Экой дурак! Но крепок однако ж? Есть еще зубы?»
«Два зуба всего, ваше превосходительство».
«Экой осел! Ты, братец, не сердись… Хоть он тебе и дядя, а ведь он осел».
«Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник и тяжело сознаваться в этом, но что ж делать?»
Врал Чичиков: ему вовсе не тяжело было сознаться, тем более, что вряд ли у него был вовек какой дядя.
«Так, ваше превосходительство, отпустите мне…»
«Чтобы отдать тебе мертвых душ? Да за такую выдумку я их тебе с землей, с жильем! Возьми себе всё кладбище! Ха, ха, ха, ха! Старик-то, старик! Ха, ха, ха, ха! В каких дураках будет дядя! Ха, ха, ха, ха?..»
И генеральский смех пошел отдаваться вновь по генеральским покоям.
Глава III
«Если полковник Кошкарев точно сумасшедший, то это недурно», говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, когда всё исчезло и только остался один небесный свод, да два облака в стороне.
«Ты, Селифан, расспросил ли хорошенько, как дорога к полковнику Кошкареву?»
«Я, Павел Иванович, изволите видеть, так как всё хлопотал около коляски, так мне некогда было; а Петрушка расспрашивал у кучера».
«Вот и дурак! На Петрушку, сказано, не полагаться: Петрушка — бревно; Петрушка глуп; Петрушка, чай, и теперь пьян».
«Ведь тут не мудрость какая!» сказал Петрушка, полуоборотясь, глядя искоса. «Окроме того, что, спустясь с горы, взять лугом, ничего больше и нет».
«А ты, окроме сивухи, ничего и в рот не брал? Хорош, очень хорош! Уж вот, можно сказать, удивил красотой Европу!» Сказав это, Чичиков погладил свой подбородок и подумал: «Какая, однако ж, разница между просвещенным гражданином и грубой лакейской физиогномией».
Коляска стала между тем спускаться. Открылись опять луга и пространства, усеянные осиновыми рощами.
Тихо вздрагивая на упругих пружинах, продолжал бережно [спускаться] незаметным косогором покойный экипаж и, наконец, понесся лугами, мимо мельниц, с легким громом по мостам, с небольшой покачкой по тряскому мякишу низменной земли. И хоть бы один бугорок или кочка дали себя почувствовать бокам. Утешенье, а <не> коляска. Вдали мелькали пески. Быстро пролетали мимо их кусты лоз, тонких ольх и серебристых тополей, ударяя ветвями сидевших на козлах Селифана и Петрушку. С последнего ежеминутно сбрасывали они картуз. Суровый служитель соскакивал с козел, бранил глупое дерево и хозяина, который насадил его, но привязать картуза или даже придержать рукою всё не хотел, надеясь, что в последний раз и дальше не случится. К деревьям же скоро присоединилась береза, там ель. У корней гущина; трава — синяя ирь и желтый лесной тюльпан. Лес затемнел и готовился превратиться в ночь. Но вдруг отовсюду сверкнули проблески света, как бы сияющие зеркала Деревья заредели, блески становились больше и вот перед ними озеро. Водная равнина версты четыре в поперечнике. На супротивном берегу, над озером, высыпалась серыми бревенчатыми избами деревня. Крики раздавались в воде. Человек 20, по пояс, по плеча и по горло в воде, тянули к супротивному берегу невод. Случилась оказия. Вместе с рыбою запутался как-то круглый человек, такой же меры в вышину, как и в толщину, точный арбуз или боченок. Он был в отчаянном положении и кричал во всю глотку: «Телепень Денис, передавай Козьме. Козьма, бери конец у Дениса. Не напирай так, Фома Большой. Ступай туды, где Фома Меньшой. Черти, говорю вам, оборвете сети!» Арбуз, как видно, боялся не за себя: потонуть, по причине толщины, он не мог, и, как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его всё выносила наверх; и если бы село к нему на спину еще двое, он бы, как упрямый пузырь, остался с ними на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывая да пуская носом волдыри[4] Но он боялся крепко, чтобы не оборвался невод и не ушла рыба, и потому, сверх прочего, тащили его еще накинутыми веревками несколько человек, стоявших на берегу.
«Должен быть барин, полковник Кошкарев», сказал Селифан.
«Почему?»
«Оттого, что тело у него, изволите видеть, побелей, чем у других, и дородство почтительное, как у барина».
Барина, запутанного в сети, притянули между тем уже значительно к берегу. Почувствовав, что может достать ногами, он стал на ноги, и в это время увидел спускавшуюся с плотины коляску и в ней сидящего Чичикова.
«Обедали?» закричал барин, подходя с пойманною рыбою на берег, весь опутанный в сеть, как в летнее время дамская ручка в сквозную перчатку, держа одну руку над глазами козырьком в защиту от солнца, другую же пониже, на манер Венеры Медицейской, выходящей из бани.
«Нет», сказал Чичиков, приподымая картуз и продолжая раскланиваться с коляски.
«Ну так благодарите же бога. Фома Меньшой, покажи осетра. Брось ты, телепень Тришка, сеть», громко кричал <барин>, «да помоги припод<нять> осетра из лоханки. Телепень Козьма, ступай помоги!»
Двое рыбаков приподняли из лоханки голову какого-то чудовища. «Вона какой князь! из реки зашел», кричал круглый барин.
«Поезжайте во двор. Кучер, возьми дорогу пониже через огород! Побеги, телепень Фома Большой, снять перегородку. Он вас проводит, а я сейчас».
Длинноногий, босой Фома Большой, как был, в одной рубашке, побежал впереди коляски через всю деревню, где у всякой избы развешены были бредни, сети и морды: все мужики были рыбаки. Потом вынул из какого-то огорода перегородку, и огородами выехала коляска на площадь, близ деревянной церкви. За церковью, подальше видны были крыши господских строений.
«Чудаковат этот Кошкарев», думал он про себя.
«А вот я и здесь», раздался голос сбоку. Чичиков оглянулся. Барин уже ехал возле него, одетый: травяно-зеленый нанковый сертук, желтые штаны и шея без галстука, на манер купидона! Боком сидел он на дрожках, занявши собою все дрожки. Он хотел было что-то сказать ему, толстяк уже исчез. Дрожки показались снова на том <месте>, где вытаскивали рыбу. Раздались снова голоса: «Фома Большой да Фома Меньшой, Козьма да Денис». Когда же подъехал он к крыльцу дома, к величайшему изумлению его, толстый барин был уже на крыльце и принял его в свои объятья. Как он успел так слетать, было непостижимо. Они поцеловались, по старому русскому обычаю, троекратно навкрест: барин был старого покроя.
«Я привез вам поклон от его превосходительства», сказал Чичиков.
«От какого превосходительства?»
«От родственника вашего, от генерала Александра Дмитриевича».
«Кто это Александр Дмитриевич?»