— Эй, ты! Почему ты мне не сказал, что было велено пристать у этой плантации?
— Я вам сказал, мистер Браун.
— Лжешь!
Тогда я вмешался.
— Вы сами лжете, он сказал вам.
Браун уставился на меня с непритворным удивлением и на минуту совершенно лишился речи, а потом заорал — на этот раз на меня:
— Я с тобой через полминуты разделаюсь! А ты, — обернулся он к Генри, — убирайся из рубки, живо!
Это был приказ лоцмана, он должен был быть выполнен. Генри подался к выходу, но не успел он оказаться за дверью и занести ногу на ступеньку, как мистер Браун в приступе внезапного бешенства схватил десятифунтовый кусок угля и кинулся вдогонку; я одним прыжком стал между ними с тяжелой табуреткой в руках и отвесил Брауну полновесный, добросовестный удар, от которого тот свалился.
Я совершил тягчайшее преступление — я поднял руку иа лоцмана при исполнении им служебных обязанностей! Я сообразил, что меня все равно ждет тюрьма, что хуже не станет, если я сведу свои давнишние счеты с этим человеком, раз уж подвернулся случай. Поэтому я взялся за него и довольно долго колотил его кулаками — не знаю, как именно долго, потому что от удовольствия, которое мне эта процедура доставляла, время могло для меня и замедлиться; наконец он все же высвободился, вскочил и бросился к штурвалу: вполне естественная предосторожность, так как все это время пароход несся вниз по реке со скоростью пятнадцать миль в час — и никого у штурвала!
Правда, в это время вода стояла высоко, и Орлиная излучина имела в ширину около двух миль, да и была также достаточно длинна и глубока; пароход шел прямо посередине реки и находился в полной безопасности. Но ведь это было просто счастливым случаем, — он с таким же успехом мог врезаться в лес. Заметив с первого изгляда, что «Пенсильвания» в безопасности, Браун схватил большую подзорную трубу вместо боевой палицы и с пылом настоящего команча приказал мне убираться из лоцманской рубки. Но теперь я его уже не боялся: вместо того чтобы уйти, я остался и начал издеваться над его неправильной речью: я переводил его яростные проклятия на хороший английский язык и обращал его внимание на преимущества последнего перед ублюдочным жаргоном пенсильванских угольных районов, откуда Браун был родом. Конечно, если бы ему пришлось просто переругиваться с кем-нибудь, он выполнил бы эту задачу великолепно, но к такого рода стычкам он не был подготовлен; он отложил подзорную трубу и взялся за штурвал, бормоча что-то и покачивая головой, а я отступил к скамье. Шум привлек всех на верхнюю палубу, и я затрепетал, заметив в толпе старого капитана. «Ну, теперь я пропал!»—сказал я себе, ибо, несмотря на отеческое отношение к команде и на терпимость в отношении мелких проступков, он мог быть очень строг, если провинившийся того заслуживал.
Я пытался представить себе, что он сделает со «щенком», совершившим такое страшное преступление на пароходе, полностью нагруженном ценным фрахтом и битком набитом пассажирами. Наша вахта кончалась. Я решил, что пойду и спрячусь где-нибудь, пока не представится случай удрать на берег. Я выскользнул из рубки, спустился по трапу и уже подбирался к камбузу, где собирался спрятаться, как вдруг лицом к лицу столкнулся с капитаном! Я опустил голову, а он молча стоял передо мной и лишь спустя несколько секунд выразительно произнес:
— Ступай за мной!
Я пошел за ним следом; он провел меня в свою каюту на носу парохода.
Мы остались наедине. Он закрыл входную дверь, потом медленно прошел к другой двери, токе закрыл ее и сел. Я остался стоять. Несколько мгновений он смотрел на меня и затем проговорил:
— Итак, ты дрался с мистером Брауном?
Я послушно подтвердил:
— Да, сэр.
— Ты понимаешь, что это дело очень серьезное?
— Да, сэр.
— Ты отдаешь себе отчет, что пароход шел вниз по реке целых пять минут никем не управляемый?
— Да, сэр.
— Ты первый ударил его?
— Да, сэр.
— Чем?
— Табуреткой, сэр.
— Тяжелой?
— Средней тяжести, сэр.
— И ты свалил его?
— Он… он упал, сэр.
— И ты на этом не остановился? Ты еще что-нибудь сделал?
— Да, сэр.
— Что ты сделал?
— Поколотил его, сэр.
— Поколотил?
— Да, сэр.
— И здорово ты его поколотил? Я хочу сказать — ты его серьезно избил?
— Да, пожалуй, сэр, что и серьезно.
— Черт! Здорово! Слушай, ты никому не говори, что я так сказал. Ты совершил страшное преступление, и больше не смей позволять себе такие выходки у меня на борту. Но подстереги его на берегу! Отколоти как следует, слышишь? Расходы беру на себя. Ну, ступай — и помни: никому ни слова. Убирайся, — ты повинен в тяжелом преступлении, щенок ты этакий!
Я выскочил с чувством счастливого освобождения от неминуемой опасности и слышал, как он хохотал, хлопая себя по жирным ляжкам, когда я закрыл за собою дверь.
Когда Браун сменился с вахты, он пошел прямо к капитану, разговаривавшему с какими-то пассажирами на палубе, потребовал, чтобы меня высадили на берег в Новом Орлеане, и в заключение добавил:
— Я не подойду к штурвалу, пока этот «щенок» останется тут.
— Но ведь он может не выходить на вашу вахту, мистер Браун, — заметил капитан.
— Я не останусь с ним на одном пароходе… Один из нас должен уйти на берег.
— Отлично!—сказал капитан. — Значит, вы и уходите! — и продолжал разговор с пассажирами.
За краткий срок остального пути я понял, как должен чувствовать себя освобожденный раб: ведь я сам был освобожденным рабом. Когда мы стояли у пристаней, я слушал, как Джордж Илер играл на флейте или читал вслух из двух своих «библий» — то есть Гольдсмита и Шекспира. Иногда я играл с ним в шахматы, и, может быть, когда-нибудь и выиграл бы, но он вечно брал свой последний ход назад и разыгрывал по-иному.
Глава XX. КАТАСТРОФА
Три дня мы простояли в Новом Орлеане, но капитану не удалось найти другого лоцмана; тогда он предложил мне стоять дневную вахту, а ночную вахту передавать Джорджу Илеру. Но я боялся: никогда еще я не стоял на вахте самостоятельно и думал, что непременно попаду в беду у начала какой-нибудь протоки или посажу пароход в узком месте на мель. Браун остался на своем месте, но со мной он плавать не желал. Тогда капитан отослал меня к капитану парохода «Э. Т. Лейси» на рейс до Сент-Луиса и сказал, что там он найдет нового лоцмана и тогда я снова могу занять место рулевого у него на корабле. «Лейси» должен был выйти дня через два после «Пенсильвании».
Накануне выхода «Пенсильвании» мы с Генри сидели и болтали до полуночи на тюках грузов у спуска к пристани. Предметом нашей беседы была тема, которой, кажется, мы раньше не затрагивали, а именно — кораблекрушение. Оно уже нас ожидало, хотя мы и мало подозревали о нем; вода, которая должна была стать паром и явиться причиной несчастья, во время нашего разговора еще плескалась у какого-то мыса в полутора тысячах миль от нас вверх по реке, — но катастрофе суждено было совершиться в свой час и в своем месте. Мы сомневались чтобы человек, не облеченный властью, мог принести какую-нибудь пользу при несчастных случаях из-за возникающей паники, но считали, что все же можно быть хоть в чем-нибудь полезным; поэтому мы решили, что, если при нас случится когда-нибудь несчастье, мы по крайней мере не бросим корабль и постараемся оказать хоть те небольшие услуги, которые при случае будут в наших силах. Генри вспомнил об этом потом, когда разразилась катастрофа, и поступил так, как мы говорили… «Лейси» ушел вверх по реке через два дня после «Пенсильвании». Мы подошли к Гринвиллу в штате Миссисипи через несколько дней, и кто-то нам крикнул:
— «Пенсильвания» взорвалась у Корабельного острова, полтораста человек погибло!
В Наполеоне, штат Арканзас, в этот же вечер мы получили экстренный выпуск одной мемфисской газеты, в котором были некоторые подробности. Там упоминалось имя моего брата — с указанием, что он не пострадал.
Еще дальше мы получили другой экстренный выпуск, Мой брат был снова упомянут, но теперь уже в списке смертельно раненных. Мы не могли узнать все подробности катастрофы, пока не попали в Мемфис. Вот эта печальная история.
Было шесть часов утра жаркого летного утра. «Пенсильвания» шла севернее Корабельного острова, миль за шестьдесят до Мемфиса, на малом ходу, таща за собой баржу с дровами, которые быстро разгружали. Джордж Илер был в рубке — кажется, один; второй механик и сменный кочегар стояли на вахте в машинном отделении; второй помощник — на палубе; все служащие — Джордж Блэк, мистер Вуд и мой брат — крепко спали; спал и Браун, и старший механик, плотник, старший помощник и один из кочегаров; капитан Клайнфельтер сидел в кресле парикмахера, и тот собирался его брить; на пароходе находилось довольно много каютных пассажиров и триста — четыреста палубных пассажиров, как было сообщено в свое время, но очень немногие бодрствовали. Когда с баржи разгрузили почти все дрова, Илер дал в машину звонок идти полным ходом, и в следующую же минуту четыре котла из восьми взорвались с громовым треском и вся носовая часть судна взлетела на воздух. Большая часть всей этой массы, вместе с трубами, обрушилась снова на корабль грудой исковерканных, бесформенных обломков, и через несколько минут вспыхнул пожар.
Многих отшвырнуло на большое расстояние, и они попадали в реку. Среди них был мистер Вуд, мой брат и плотник. Плотник все еще держался за свой тюфяк, когда упал в воду, в семидесяти пяти футах от парохода. О лоцмане Брауне и о старшем конторщике — Джордже Блэке — так никогда больше и не слыхали: после взрыва их никто не видел. Кресло с сидящим в нем совершенно невредимым капитаном Клайнфельтером осталось висеть прямо над бездной… все впереди — пол, стены — все исчезло, а обалдевший парикмахер, который тоже остался невредим, стоял, выставив носок башмака над бездной, и машинально взбивал мыльную пену, онемев от страха.
Когда Джордж Илер увидел, как перед ним взлетели трубы, он понял, в чем дело: он закрыл лицо полами пиджака и крепко прижал их руками, чтобы пар не попал в рот или в нос. Ему на это вполне хватило времени, пока он летел в небеса и обратно. Он очутился на верху одного из невзорвавшнхся котлов, на сорок футов ниже бывшей рубки, а за ним обрушился его штурвал и целый поток всяких предметов, окутанных клубами раскаленного пара. Все, кто вдохнул этот пар, поумирали, ни один не спасся. Но Илер пара не вдохнул. Он выбрался на свежий воздух как только мог поскорее, а когда пар рассеялся, он вернулся, снова влез на котлы и терпеливо подобрал одну за другой все свои шахматные фигуры и разрозненные части своей флейты.
К этому времени пожар усилился. Вопли и стоны наполняли воздух. Многие были обожжены, многие искалечены; взрывом вогнало железный лом в тело одного человека, — кажется, говорили, что это был священник. Он умер не сразу, и его страдания были ужасны. Молодой француз, пятнадцатилетний воспитанник морского училища, сын французского адмирала, был страшно обожжен, но мужественно переносил свои страдания. Оба помощника были сильно обожжены, но, несмотря на это, не покидали поста. Они подвели дровяную баржу к корме и оба, вместе с капитаном, отгоняли обезумевшую толпу испуганных пассажиров, пока не перенесли туда раненых и не разместили их вдали от опасности.
Когда мистер Вуд и Генри упали в воду, они поплыли к берегу, который был всего в нескольких сотнях ярдов от них; но тут Генри крикнул, что, кажется., он не ранен (какая непостижимая ошибка!) —и поэтому поплывет обратно на пароход — помогать в спасении раненых. Они расстались, и Генри вернулся.
К этому времени огонь неистово разбушевался, и несколько человек, придавленных обломками, я;алобно молили о помощи. Все попытки потушить пожар были бесплодными; тогда ведра были отброшены и команда схватила топоры, чтобы освободить людей из-под обломков. Среди пих был кочегар; он сказал, что не ранен, но не может высвободиться, и когда он увидел, что огонь сейчас прогонит его спасителей, то стал умолять, чтобы кто-нибудь пристрелил его и спас этим от более ужасной смерти. Огонь действительно отогнал топорников, и они должны были беспомощно выслушивать мольбы этого несчастного, пока огонь не прикончил его муки.
Все, кто мог, перешли на баржу, чтобы спастись от огня; баржу пустили по течению, и она вместе с горящим пароходом пошла вниз, к Корабельному острову. Баржу пригнали к берегу, у начала острова, и там, незащищенные от палящего солнца, полуголые, без пищи и питья, без помощи раненым, люди оставались до вечера. Наконец подошел пароход и забрал несчастных в Мемфис, где их встретила самая участливая забота. К этоум времени Генри был без сознания. Доктора осмотрели его раны, увидели, что они смертельны, и, конечно, сосредотили главное внимание на тех, кого еще можно было спасти.
Сорок раненых были положены на тюфяки на полу большого общественного здания; среди них был и Генри. Каждый день туда приходили мемфисские дамы с цветами, фруктами, со всякими деликатесами и лакомствами и оставались там ухаживать за ранеными. Все врачи и студенты-медики несли дежурство, а остальное население города поставляло деньги и все, что было нужно, — Мемфис хорошо умел проявлять заботу о потерпевших, потому что много раз несчастья вроде катастрофы с «Пенсильванией» случались поблизости от него, и этот город, больше, чем все другие города на реке, приобрел опыт в благородной роли милосердного самаритянина.
Когда я вошел в огромное помещение, то увидел неожиданное и странное зрелище. Два длинных ряда распростертых фигур — больше сорока человек, — и у ка— ждой фигуры вместо головы и лица бесформенный комок бинтов и ваты. Страшная это была картина! Я дежурил там шесть дней и шесть ночей, — и это было очень тяжелое испытание. Каждый день повторялась одна и та же, особенно гнетущая процедура: перенесение безнадежных в отдельную комнату. Это делалось для того, чтобы душевное состояние других больных серьезно не пострадало при виде предсмертной агонии одного из их числа. Обреченного всегда уносили по возможности бесшумно, и носилки всегда были скрыты от глаз стеной служителей; но все равно каждый знал, что означает эта группа наклонившихся фигур, приглушенные шаги и замедленные движения. Все глаза неотрывно следили за процессией, и, словно зыбь на воде, навстречу ей пробегала дрожь.
Я видел, как многих несчастных уносили в «комнату смерти», и потом больше я их не видел. Но нашего старшего помощника уносили туда не раз. Раны его были ужасны, но особенно ожоги. Он до пояса был замотан в вату, пропитанную льняным маслом, и никак не походил на человеческое существо. От страшной боли он часто начинал бредить и кричать, а иногда просто визжать. Потом наступала полная прострация, и вдруг в его воспаленном мозгу огромная палата превращалась в палубу, а сиделки — в команду парохода. он с трудом приподымался и начинал орать: «Шевелись, шевелись, вы, каменные бабы, улитки пузатые, факельщики! Вы что же, целые сутки собираетесь выгружать эту горсточку груза?» — и подкреплял этот взрыв умопомрачительным извержением ругани; и ничто не могло остановить поток, пока вулкан не иссякал. Иногда, когда на него находили такие припадки, он срывал с себя клочьями вату, обнажая свое обваренное тело. Это было ужасно. Для других это, конечно, тоже было вредно — и его крики, и выставление ран напоказ, — поэтому доктора пытались дать ему для успокоения морфий. Но и в полном сознании и в бреду он отказывался принимать лекарство. Он говорил, что его жену это предательское зелье убило, и он скорее умрет, чем согласится его принять. Он подозревал, что доктора подмешивают морфий в его другие лекарства и в воду, и ничего в рот не брал. Как-то пробыв без воды два изнурительных дня, он взял кружку в руки: вид прозрачной влаги и муки жажды искушали его свыше сил. Но он овладел собой, вылил воду и после этого не разрешал больше подносить ему кружку. Три раза я видел, как его уносили в «комнату смерти» без чувств, но каждый раз он оживал, проклинал тех, кто за ним ухаживал, и требовал нести его обратно. Он выжил и снова стал помощником капитана на корабле.