Жизнь на миссисипи - Твен Марк 9 стр.


Такой своеобразный пикник на воде природа устраивала им дважды в год: во время декабрьского подъема воды на Огайо и июньского — на Миссисипи. И все же это были благотворные перемены, потому что они давали этим несчастным возможность время от времени воскресать и наблюдать жизнь, когда проходил пароход. И они ценили этот дар небес и, широко разинув рот и раскрыв глаза, старалисьне упустить ничего в эти исключительные часы. Но непонятно — что они делали, чтобы не умереть с тоски, когда вода спадала?!

Однажды в одной из этих красивых проток путь нам преградило большое упавшее дерево. Это показывает, насколько узки бывают иные протоки. Пассажиры целый час разгуливали в девственной чаще, пока матросы не срубили этот мост; вы сами понимаете, что повернуть назад было немыслимо.

От Каира до Батон-Ружа, когда река выходит из берегов, идти ночью не слишком сложно, потому что тысячемильная стена густого леса, ограждающая оба берега, лишь изредка прерывается какой-нибудь фермой или лесным складом, так что из реки «выскочить» не легче, чем из огороженного переулка. Но от Батон— Ружа до Нового Орлеана дело обстоит иначе. Река там больше чем в милю шириной и очень глубока — местами доходит до двухсот футов. Оба берега миль на сто, а то и больше, лишены своего лесистого покрова и заняты сахарными плантациями, и лишь кое-где стоит одинокий тополь или группа живописных ясеней. Лес вырублен до самого конца плантаций, мили на три-четыре. Когда грозят ранние морозы, плантаторы спешно снимают урожай. Когда сахарный тростник уже выжат, они складывают остатки стеблей (которые называются «багасс») в большие груды и поджигают, хотя в других странах, где есть сахарный тростник, эти остатки идут на топливо для сахарных заводов. Груды сырого багасса, медленно сгорая, дымят так, как если бы это была кухня самого сатаны.

Здесь, в нижнем течении, оба берега Миссисипи ограждает насыпь вышиной в десять — пятнадцать футов, и эта насыпь отступает от берега где на десять, а где и на сто футов, смотря по обстоятельствам, — скажем, в среднем футов на тридцать — сорок. Представь себе теперь всю эту местность наполненной непроницаемым дымным мраком от горящих на протяжении ста миль куч багасса, в то время как река вышла из берегов, и пусти по ней пароход в полночь — вряд ли он будет чувствовать себя хорошо. И кстати посмотри, какое у тебя самого будет при этом самочувствие. Ты окажешься посреди необъятного мутного моря; у него нет берегов, опо расплывается, сливаясь с туманными далями, потому что разглядеть тонкий гребень насыпи совершенно певозможпо, и тебе постоянно будут мерещиться одинокие деревья там, где пх нет. В дыму меняются очертания самих плантаций, и они кажутся частью этого моря. И всю вахту тебя терзает утонченная пытка: надеешься, что идешь серединой реки, а наверняка не знаешь. Единственное, в чем можешь быть уверенным, — это то, что в момент, когда кажется, будто держишься в доброй полумиле от берега, этот берег и вместе с ппм гибель находятся, быть может, в шести футах от парохода. И еще можно быть уверенным, что если уж налетишь на берег и свернешь обе трубы, то можешь утешаться тем, что этого именно ты и ожидал. Один из больших виксбергских пакетботов однажды ночью в такую погоду врезался в сахарную плантацию и застрял там на целую неделю. Но ничего особо оригинального в этом не было — такие вещи случались и раньше.

Я уже думал, что закончил эту главу, но хочется мне добавить к ней еще одну любопытную историю, благо она вспомнилась. Она не имеет к моему рассказу никакого отношения, кроме того, что связана с лоцманским делом. Когда-то на реке работал прекрасный лоцман, мистер X. Он был лунатик. Рассказывали, что, если его тревожил какой-нибудь скверный участок реки, он обязательно вставал во сне, ходил и проделывал всякие странные вещи. Однажды он в продолжение одного или двух рейсов шел напарником с лоцманом Джорджем Илером на большом новоорлеанском пассажирском пароходе. В начало первого рейса Джордж довольно долго тревожился, ему было не по себе, но постепенно он успокоился, так как мистер X. по ночам не вставал, а спокойно слал в своей постели. Однажды поздно ночью пароход подходил к Хелине, в штате Арканзас; вода стояла низко, а фарватер у этого города — один из самых запутанных и неясных; X. проделал этот переход позже Илера, а так как ночь была на редкость ненастна, угрюма и темна, Илер уже стал раздумывать, не лучше ли ему вызвать X. на помощь, — как вдруг дверь открылась и X. вошел. Надо заметить, что в очень темные ночи свет — смертельный враг лоцмана; вы, верно, обращали внимание, что, когда стоишь в темную ночь в освещенной комнате и смотришь из нее, нельзя на улице разобрать ни одного контура, но если потушить свет и остаться в темноте, предметы на улице выступают довольно ясно. Поэтому в очень темные ночи лоцманы даже не курят; они не позволяют топить печь в лоцманской рубке, если там есть щель, через которую может проникнуть хоть малейший луч света; они заставляют завешивать топки огромными брезентами и плотно задраивать световые люки. Тогда пароход никакого света не дает. Неясная фигура, появившаяся в рубке, заговорила голосом мистера X. Он произнес:

— Давай я поведу, Джордж? Я проходил в этом мосте после тебя, оно до того запутанно, что, по-моему, мне легче будет вести самому, чем давать тебе советы.

— Вот за это спасибо. Клянусь, я с удовольствием уступлю тебе место. Я тут потом изошел, бегая вокруг штурвала как белка в колесе. Так темно, что не разобрать, в какую сторону пароход идет, пока он волчком не завертится!

Илер опустился на скамью, тяжело дыша и отдуваясь. Черный призрак молча взял штурвал, выравнял вальсировавший пароход при помощи одного-двух поворотов и спокойно застыл у штурвала, легонько направляя судно то в одну, то в другую сторону, так плавно, так мягко, словно вел судно в ясный день. Когда Илер увидел это чудо управления, он мысленно пожалел, что признался в своей беспомощности.

Наконец вернулся вахтенный и спросил:

— Да разве этот лунатик не сказал вам, что он спит?

— Нет.

— Ну вот, а он спал! Я увидел, что он идет по верхней перекладине поручней так же непринужденно, как другие ходят по мостовой; и я уложил его в кровать; и вот только что он опять был здесь и снова вытворял черт знает что как ни в чем не бывало.

— Ладно, в следующий раз, когда у него будет припадок, я, пожалуй, не отойду от него. Но надеюсь, что они часто будут повторяться. Вы бы только посмотрели, как он провел судно у Хелнны! Я никогда в жизни не видел ничего лучше. А если он может быть таким золотым, таким брильянтовым, таким бесценным лоцманом, когда крепко спит, чего бы он только не сделал, будь он мертвецом! 

Глава XII. ПРОМЕРЫ

Когда уровень реки очень низок и пароход загружен на полную осадку, чуть ли не касаясь дна реки, — а это часто случалось в старину, — надо быть страшно осторожным при проводке. Нам приходилось промерять огромное количество особо скверных мест почти в каждый рейс, когда уровень воды был очень невысок.

Промеры делают так. Пароход отходит от берега, как раз не доходя мелководья; свободный лоцман берет своего «щенка» — подручного или рулевого — и отборную команду (а иногда и старшого помощника), садится в ялик, если только у парохода нет такой роскоши, как специально оборудованный вельбот для промеров, — и отправляется искать наилучший фарватер, а лоцман, находящийся на вахте, следит в подзорную трубу за его передвижением, иногда помогая сигнальными гудками парохода, обозначающими: «Ищи выше!», «Ищи ниже!», потому что поверхность воды, как и картина, написанная маслом, гораздо яснее и понятнее, если рассматривать се с некоторого расстояния, а не вплотную. Однако сигнальные гудки редко бывают нужны; пожалуй, что и никогда, за исключением тех случаев, когда ветер мешает разглядеть на водной поверхности рябь, по которой можно многое узнать. Когда ялик доходит до мелкого места, ход убавляют, лоцман пачпиает промерять глубину шестом в десять — двенадцать футов длиной, а рулевой слушает команду: «Держи вправо», «Держи влево», «Так держать».

Когда промеры указывают, что ялик дошел до самого мелкого места, подается команда: «Суши весла!» Гребцы перестают грести, и ялик идет по течению. Следующая команда: «Готовь буек!» В тот момент, когда проходят самое мелкое место, лоцман отдает приказ: «Пошел буй!» —и буй летит через борт. Если лоцман недоволен, он снова промеряет это место; если он находит лучшее место выше или ниже, он переносит буй туда. И когда он наконец удовлетворен, он отдает команду, и все гребцы вертикально подымают весла; трель пароходного свистка дает знать, что сигнал замечен; тогда гребцы налегают на весла и ставят лодку рядом с буем; пароход осторожно ползет прямо на буй, собирает силы для предстоящей борьбы, в критический момент сразу дает полный пар, скрипя и качаясь идет мимо буя через песок и выходит на глубокую воду. Л иногда и не выходит, иногда он «садится и сидит». Тогда приходится тратить несколько часов (или дней), чтобы сняться с мели.

Иногда буй вообще не ставится, и ялик плывет впереди, выбирая лучший фарватер, а пароход идет за ним следом. Промеры часто дело веселое и волнующее, особенно в хороший летний день или бурную ночь. Зато зимой холод и опасность портят всю прелесть этой работы.

Буй представляет собой обыкновенную доску в четыре-пять футов длиной, с отогнутым вверх концом; он похож на перевернутую школьную скамью, у которой убрана одна подставка, а другая осталась. Буй устанавливается на самом мелком месте при помощи веревки, к концу которой привязан тяжелый камень. Если бы не загнутый кверху конец, течение затягивало бы его под воду. Ночью бумажный фонарик со свечой внутри прикрепляется к верхушке буя, и можно видеть за милю, а то и дальше, как мерцает маленькая искорка в пустынном мраке.

Ничто не доставляет такой радости «щенку» — ученику, — как возможность выйти на промеры. Это похоже на настоящее приключение и часто даже связано с опасностью. Но это выглядит так шикарно, так мужественно, когда сидишь на руле и правишь быстрым яликом; так прекрасны стремительные взлеты лодки, когда команда старых, опытных гребцов всю душу вкладывает во взмахи весел; чудесно смотреть, как белая пена расходится из-под форштевня, и музыкой звучит журчание воды. Восхитительно весело летом лететь по свежей водной глади, когда вереницы крохотных воли пляшут на солнце. А какую гордость чувствует «щенок», когда ему удается командовать! Часто лоцман просто говорит: «Дать ход!» — и предоставляет остальное ное ученику; и уж тот сразу подает команду самым суровым голосом; «Легче правая! Навались левая! Веселей, ребята!» И еще по одной причине любит ученик ходить на промеры: пассажиры глядят на вельбот со всепоглощающим интересом, если дело происходит днем; а ночью они так же внимательно следят, как фонарь вельбота скользит в темноте и исчезает вдали.

В один из рейсов хорошеиысая девушка лет шестнадцати проводила все время в нашей рубке и с утра до вечера просиживала у нас вместе с дядей и теткой. Я в нее влюбился. И «щенок» мистера Торнберга, Том Г., гоже влюбился. Мы с Томом до тех пор были закадычными друзьями, но тут в наши отношения вкрался холодок. Я рассказывал девушке всякие свои приключения на реке и рисовал себя чуть ли не героем. Том тоже старался изобразить из себя героя, и ему это до известной степени удавалось, но у него была привычка все страшно приукрашивать. Однако добродетель всегда вознаграждается, и поэтому я в этом состязании был хоть чуточку да впереди. И тут как раз подвернулся случай, суливший мне славу: лоцманы решили проверить фарватер у протоки «Двадцать один». Это должно было произойти часов в девять-десять вечера, когда пассажиры еще не ложатся спать. На вахте стоял мистер Торнберг, поэтому на промер шел мой начальник. У нас был очаровательный вельбот — длинный, стройный, грациозный, быстрый, как борзая; его скамьи были обиты мягким; двенадцать гребцов сидели на веслах; одного из помощников всегда посылали на нем передавать приказания команде, — на нашем пароходе любили, чтобы все было «по форме».

Мы отошли у берега ниже протоки «Двадцать один» и стали готовиться. Ночь была скверная, и река в этом месте была так широка, что непривычному глазу сухопутной крысы не удалось бы различить в таком тумане противоположный берег. Пассаяшры были оживлены и заинтересованы; словом, все складывалось как нельзя лучше. Когда я, торопясь, проходил через машинное отделение, живописно облаченный в штормовую робу, я встретил Тома и не смог удержаться от гаденького замечания:

— Наверно, рад, что не тебе сейчас выходить?

Том уже прошел, но тут повернулся и сказал:

— Вот за это ступай сам за футштоком. Я как раз собирался принести его, по теперь ты хоть провались ко всем чертям, а я не пойду!

— А кто тебя просит? Я, что ли? Футшток уже в лодке!

— Нет его там. Его перекрашивали, и он дня два как сохнет над дамской каютой.

Я полетел назад и только подбежал к группе оживленных любопытных дам, как услышал команду:

— Отваливай!

Я обернулся и увидел, что красивый вельбот идет полным ходом и бессовестный Том уже сидит на руле, а мой начальник — рядом с ним, с футштоком, за которым я, как дурак, бегал. И тут молоденькая девушка говорит мне:

— Ах, как страшно плыть на такой маленькой лодке в такую ночь! Как вы думаете, это очень опасно?

Лучше бы меня пронзили кинжалом! Злой, как собака, я ушел помогать в лоцманской рубке. Постепенно огонек лодки стал исчезать, а через некоторое время крохотная искорка замерцала на поверхности реки, в миле от нас. Мистер Торнберг дал свисток, оповещая, что он видит буй, вывел пароход и пошел на искорку. Мы шли полным ходом, потом стравили пар и осторожно стали скользить по направлению к огоньку. Вдруг мистер Торнберг воскликнул:

— Ого, фонарь на буйке погас!

Ои звонком остановил машину. Через несколько минут он сказал:

Назад Дальше