Второе дыхание - Северский Георгий Леонидович 9 стр.


Пленного связали, сунули в рот кляп и положили под кровать, в отгороженный угол.

Сразу став очень серьезным, Балашов подошел к Кожухарю.

— Нельзя без меня! Ни он, ни вы города не знаете.

Кожухарь озадаченно посмотрел на ребят.

— Верно. Этого я не учел. Останется Зобнин. Собирайся, Балашов.

Разведчики ушли. В доме все стихло. Только за перегородкой изредка ворочался связанный немец. Время тянулось медленно. Дед, как сидел за столом, так и заснул, и Зобнин понял, что он очень стар.

Хозяйка, наклонив голову, молча что-то шила…

Выйдя из дому, Кожухарь и Балашов прокрались до конца переулка. Они бродили пустынными ночными улицами, подстерегали за углами, караулили на перекрестках. Все было напрасно. Кроме парных патрулей, на улицах никого не было. А время шло. До рассвета оставалось немного.

Балашов предложил напасть на патрульных. Кожухарь не согласился. Патрульных сразу же хватятся. Поднимется тревога.

Опять послышался мерный стук движка, и разведчики повернули в ту сторону.

В конце переулка, во дворе, огороженном невысоким саманным забором, на шесте раскачивалась электрическая лампочка. При ее свете Кожухарь и Балашов увидели несколько мотоциклов и фургон-прицеп, в котором работал движок. Поодаль стоял автомобиль с кузовом-вагончиком. От прицепа к автомобилю тянулся толстый кабель.

«Радиостанция», — определил Кожухарь.

Разведчики притаились у забора. Щелкнула дверь вагончика, мелькнула полоска света. Донесся обрывок немецкой речи. Дверь захлопнулась. Кожухарь шепотом выругался: грузный немец не спеша уходил в глубь двора. Вдруг он повернул и быстро зашагал к забору, за которым, согнувшись, прятались разведчики. Балашов схватился за нож. Кожухарь, почувствовав это движение, предостерегающе взял его за локоть. Немец подошел к забору и начал расстегивать шинель. Мгновение — Кожухарь рывком выпрямился и наотмашь ударил немца по голове. Тот грудью повалился на забор.

Через четверть часа разведчики были дома. «Языка» примостили на табурете и привели в чувство. У немца громко и часто стучали зубы. Временами он хватал ртом воздух и икал. Ему дали воды. Кожухарь посмотрел в солдатскую книжку пленного и начал допрос:

— Капрал Франц Гассель?

— Да!

— Воинская часть?

— 50-я пехотная дивизия, рота связи.

— Ваша профессия?

Немец оживился.

— О-о, я рабочий. Бавария. Завод. Понимаете? Гроссмастер пива. Я делал экстрапиво!..

Кожухарь оборвал его:

— Ваша военная специальность?

Немец увял:

— Мотоциклист-связной.

Кожухарь достал карту:

— Покажите зенитные батареи.

Немец провел языком по пересохшим губам и огляделся. Возле печки сидел проснувшийся старик и с нескрываемым любопытством смотрел на немца. Рядом стояли Зобнин и Балашов. Пленный судорожно икнул.

— Ну, я жду! — повелительно проговорил Кожухарь.

Немец наклонил голову, избегая взгляда Кожухаря, хрипло сказал:

— Нике! Я не могу.

— Можешь! — резко, как команду, бросил Кожухарь. Немец вздрогнул, втянул голову в плечи и поспешно согласился.

— Да-да! Могу. Битте, — дрожащими руками он взялся за карандаш.

Наблюдения с вершины Курушлю пригодились. Показания капрала совпадали с данными разведчиков. Немец не обманывал.

— Гут, — поощрительно сказал Кожухарь. — А теперь покажи, где новая железнодорожная ветка.

Довольный тем, что угодил, капрал с готовностью уставился глазами в карту.

— Вот! — он начал вести черту от основной магистрали и сейчас же положил карандаш. — Ее уже нет, разобрали… — растерянно проговорил он.

Кожухарь утвердительно кивнул головой:

— Правильно. Где гросс-пушка?

Глаза пленного растерянно забегали.

— Ну! — торопил Кожухарь, не спуская с немца колючего взгляда. Немец покорно вздохнул.

— Здесь, — сказал он, ставя на карте крест.

В это утро по улицам Бахчисарая двигалась довольно обычная для той поры процессия. Впереди вышагивал рослый капрал. Солдат и полицейский в комбинезоне с белой повязкой на рукаве, оба со шмайсерами, подгоняли двух арестованных. Арестованные шли в ватниках со связанными назад руками. Рты их были заткнуты тряпками.

Зловещая процессия миновала несколько переулков и свернула на улицу, ведущую к окраине города. Редкие прохожие оборачивались и долго смотрели вслед.

— Драма Лермонтова «Маскарад», — пробормотал себе под нос солдат-автоматчик, и глаза его стали озорными. Это был Балашов. А впереди шагал Зобнин, нахально посматривая по сторонам. Так они дошли до заставы — крайнего домика в конце улицы.

У заставы стояло двое солдат.

И тут случилось неожиданное. Один из арестованных как-то по-козлиному скакнул вбок и рысцой затрусил к заставе.

— Хальт! — рявкнул «капрал». — Цурюк!

Солдаты заставы, гогоча, обступили арестованного. Тот мычал в тряпку, дергал головой и дико вращал глазами. Один из солдат пнул его в бок. Второй дал оплеуху. Арестованный, мыча, затрусил обратно и был неласково встречен капралом. Солдаты оглушительно заржали. Хохотали конвоиры. Сдержанно улыбался даже полицейский. И пока солдаты заставы могли видеть понурые спины «арестованных», их разбирал неудержимый смех.

Из разведсводки штаба 3-го района партизанских отрядов Крыма:

Март 1942 г.

Нижний Аппалах.

Заповедник.

…Начальник контрразведки штаба 11-й армии майор фон Ризен 4 марта выехал в район Бахчисарая в связи с сообщением о том, что советской авиацией уничтожена засекреченная сверхмощная артиллерийская установка.

(Из донесения разведчиц Марии Щучкиной и Нины Усовой).

На этом кончается рассказ о том, почему о малоэффективности сверхмощной артиллерийской установки генерал-лейтенант Эрих Шнейдер упомянул лишь вскользь.

А что Кожухарь?

Вернулся ли он в Севастополь или, выполняя очередное задание командования, остался в отряде?

Или вновь со своими отважными друзьями пробрался крутыми горными тропами в логово врага?

Об этом знали только в партизанском штабе и в особняке на окраине города, где днем и ночью радисты ловили в эфире позывные своих разведчиков.

Для того, чтобы рассказать обо всех фронтовых делах неутомимого разведчика, надо написать целую книгу.

Мы сошли на Красном Камне.

Автобус с экскурсией шел дальше. А нас потянуло идти пешком — старыми знакомыми тропами.

Конечно, это была пустая затея. Ни до какого Гурзуфского седла мы не добрались. Наташа увидела славную полянку и заявила:

— Ты как хочешь, а я остаюсь здесь.

Я тоже остался, — начинало темнеть, Наташины глаза подернулись мягким блеском, и, как это часто бывало, мне захотелось положить голову ей на колени, по-мальчишески растянувшись в траве.

Мы расстелили газету, болтая о том, о сем, поужинали всякими вкусными вещами, которые оказались в Наташиной «авоське». А после ужина замолчали, покоренные наступившей в природе тишиной.

— Ой, как же хорошо, — тихонько сказала Наташа. — Ну просто… Ну, так не бывает!..

Ночь была удивительно мягкая, нежная, чуткая. Я улегся на спину и отыскал смуглевшую в темноте Наташину руку. Смотрел в глубокое, шершавое от звезд небо и думал, что в такую ночь все, вероятно, немножко поэты, все по-юношески влюблены и полны тихим счастьем. И почему-то мне стало грустно, но это была хорошая, теплая грусть… Откуда-то пришли стихи:

Ты посмотри,

         Какая в мире тишь,

Ночь обложила небо

         звездной данью…

Где я это слышал?.. Димка? Ну да, ведь это его любимые строчки. Димка!.. Посмотри, как хорошо! Ты извини, что я жив и я с Наташей. Впрочем, нет, мне не за что просить прощения — ведь это только случайность, что я, — а не ты.

А как хорошо было бы собраться нам вместе на этой тихой полянке под теплыми крымскими звездами…

Знаю, это невозможно. Но так ясно, так близко вижу тебя, ощущаю до последней морщинки у близоруко прищуренных глаз, словно ты действительно рядом. Вот, кажется, сейчас неслышно подсядешь и начнешь читать вслух, как всегда, смущенно и неумело:

…в такие вот

                    часы

                            встаешь

                                         и говоришь

Векам,

          истории

                       и мирозданью…

Ты всегда был немного не такой, как все, Димка. И мы почему-то не ожидали, что ты, поэт и мечтатель, тоже пойдешь в горы.

Какой ты был тогда неловкий в старой телогрейке! Она не шла к твоей долговязой фигуре; впрочем, никто на это не обращал внимания.

А помнишь, Димка, первого увиденного нами немца? Мертвый, он лежал у обочины дороги, вдавленный в грязь, и равнодушно смотрел в небо.

По землисто-зеленоватому лицу ползали паразиты. Все мы испытывали самые различные чувства при виде этого завоевателя, но трясло тебя одного. Трясло так, что к тебе подошел командир:

— Отставить! Мы на войне. Вам ясно?

И все-таки ты долго не мог прийти в себя и потом, на привале, спустя много времени, потихоньку спросил:

— Ну, хорошо, я же понимаю — война, но зачем паразиты? Ведь он был все-таки человек….

Со временем все мы как-то приладились, пообтерлись и стали похожи на настоящих солдат — все, кроме тебя.

Помнишь Жору Гогоберидзе в партизанском отряде, нашего весельчака? Он вечно подтрунивал над тобой, и мы хохотали, потому что винтовка действительно висела на тебе хомутом, котелок набивал на бедрах синяки, а тощие икры свободно болтались в широких кирзовых голенищах.

Помнишь, мы рыли землянку, и ты умудрился за пять минут натереть кровавые мозоли? Тебе было очень трудно, может быть, труднее, чем нам, а Жора бросил что-то едкое, и ты полез на него с кулаками.

А когда Жору убили, ты впервые попросил закурить…

А помнишь наш лагерь у реки со смешным названием «Марта»? Надо было срочно доставить донесение в соседний отряд. Ты попросил: «Разрешите, я доставлю», попросил, забыв, что обязательно заблудишься в лесу или наткнешься на немцев.

Командир мельком взглянул в твою сторону и послал другого. Помнишь, как ты выругался по-солдатски? В твоем неумелом ругательстве было столько детской обиды и досады на то, что мы окружены, и на командира, не захотевшего тебя понять, и на проклятый, не вовремя взошедший месяц. Помнишь, Димка?..

…Из-за гор, крадучись, выползла луна. На полянку легли причудливые тени деревьев. Я лежал на спине, смотрел на крупные, яркие звезды и поминутно переносился в далекую весну сорок второго года…

Наташа, — в те времена медсестра отряда, — иногда заглядывала к нам в землянку.

— Ну и роскошно же вы живете! Я только на минуточку, чуть-чуть обогреюсь и побегу дальше.

У нас действительно было великолепно, благодаря почти настоящей печке из автомобильного бака.

Прежде чем пустить Наташу к огню, мы с Димкой растирали ее красные, распухшие от холода пальцы. Вспоминая об этом сейчас, я осторожно коснулся ее нежной узкой руки.

Живое тепло Наташиной ладони согрело и успокоило меня, смягчило боль, разбуженную воспоминаниями. Я прикрыл глаза и… увидел Димку. Он сидел, охватив колени руками, к чему-то прислушиваясь, потом задумчиво спросил:

— Ты чувствуешь? Горы дышат. Вот свежая чистая струя — это вдох… — Он помедлил, и, дождавшись, когда теплый воздух мягко коснулся наших лиц, закончил: — А вот выдох. Дышат, как большой добродушный зверь…

Наташа тихо засмеялась. Приподнявшись на локте, она ласково глядела на Димку:

— Вот мы и снова вместе…

Да, мы всегда были вместе, — в классе, на пляже, в пионерском лагере, в горах, где, став постарше, бродили в дни каникул. Часто партизанский отряд проходил местами недавних школьных экскурсий. Конечно, это было нелепо и дико, — война, смерть там, где мы недавно жгли пионерские костры — и никак не укладывалось в начиненной стихами Димкиной голове.

— Война — это всегда нелепо и дико, — сказал Димка, словно угадав мои мысли.

Где-то за Ай-Петри полыхнула далекая зарница.

— Ребенком я боялась грозы, — поежилась Наташа, — а потом, в отряде — бомбежки. Если просто стреляли, я не так боялась. А вот, когда этот вой падающей бомбы выворачивает всю душу наизнанку, когда прижимаешься к земле — все равно, в луже, в грязи ли… Просто перестаешь чувствовать себя человеком. И земля после бомб становится какой-то больной: рваные ямы на снегу, — как черная оспа… И смерть, страшная внезапная смерть, когда так не хочется умирать!.. А сейчас я опять боюсь грозы, — неожиданно закончила Наташа, инстинктивно придвигаясь ко мне поближе.

— Я тоже не хотел умирать… Вы только не смейтесь — ведь мне было всего восемнадцать!..

— От тебя этого никто не требовал, — чуть-чуть виновато сказала Наташа. — Ты мог уйти. Тревога поднялась после первой гранаты.

— Я знаю, — словно оправдываясь, сказал Димка. — Но вы поймите: может быть, другой случай никогда бы и не представился… Это ведь очень обидно — быть всегда в охране. С тех пор, как я раньше времени выстрелил и чуть не погубил всю группу, меня ни разу не брали на операции. И все презирали за то, что на войне я такой никчемный!..

— Глупости! — сказала Наташа. — Никто тебя не презирал. Просто не все одинаково могут воевать.

— Все равно, — упрямо сказал Димка. — Я сам себя презирал. Даже ты, Наташа, ходила на боевые операции, а меня не брали.

— От тебя никто не ждал подвига, — повторила Наташа. — Но ты умер героем!

— Тогда я об этом не думал. Все случилось так внезапно… Ведь это произошло…

— Это произошло на рассвете, когда лагерь просыпался, — сказал я.

— Да, на рассвете… но я не об этом. Лагерь просыпался… Я любил эти минуты. Вот только что были звезды и лагерь спал, и вдруг потянуло дымком — кто-то развел костер, и на нем уже коптится котелок; куда-то уполз туман; партизаны бегут к реке умываться; комиссар бреется перед осколком зеркальца; разведчики чистят автоматы, — значит, им сейчас выходить…

Я только что сменился с поста и спустился к реке. Партизаны мылись прямо напротив лагеря, но я пошел дальше. Потом я встретил Наташу, — она закручивала сырые волосы в пучок на затылке.

Наташа кивнула головой:

— Ты еще сказал, что у меня волосы как после дождя…

— Да, сказал. И представил себе, как они пахнут после дождя, и у меня закружилась голова.

Но я пошел еще дальше… Мне надо было… — замялся Димка, — выстирать портянки. Это ведь не вяжется, — любовь и портянки… Потому что я был тоже влюблен в тебя, Наташа. Теперь-то, об этом можно сказать.

— Я догадывалась, — тихо ответила Наташа. — В меня все были немножко влюблены. А я… А мне было так трудно!

— Я знаю. Поэтому я и молчал. Все молчали… Да, так мне надо было постирать. Это, может быть, глупо, но я не мог стирать их у тебя на глазах. Поэтому я и отошел так далеко…

Во всем была виновата эта речка с таким хорошим весенним названием — Марта. Я замечтался, глядя на быстро бегущую воду. Вы помните — весна стояла холодная, запоздалая. Небо казалось каким-то сырым и сердитым. Впереди, во мгле — серьезные тихие буки. Чуть слышно журчит Марта. И над всем этим — теплый и сильный ветер. Ветер дул со стороны лагеря и приносил приглушенную боль чьей-то песни:

До тебя мне дойти не легко.

А до смерти четыре шага…

И мне стало очень тоскливо, понимаете… Так тоскливо! Тогда я начал выдумывать сказку, — я их всегда выдумывал, когда было тихо и я был один. Потому что на войне тоже нужна сказка… Вернее, это была даже не сказка. Просто я мечтал о мирном звездном вечере, когда воздух напоен тишиной и дразнящим ароматом сирени. И пруд, тихий тургеневский пруд; лишь изредка плеснувшая рыба потревожит сонное отражение звезды, да прилетит откуда-то обрывок песни… А рядом со мной девушка в белом, легкая, почти призрачная. Она была, как Наташа, хотя с того выпускного вечера я ни разу не видел Наташу в белом… Помните, мы отправились тогда гурьбой в Приморский парк встречать солнце. Наташа сначала была с подругами, а когда пришли в парк, она как-то незаметно оказалась с тобой… Да нет, я не подслушивал, просто был недалеко.

Назад Дальше