И сотворил себе кумира... - Копелев Лев Зиновьевич 20 стр.


Иногда он себя прерывал:

— Что это я разболтался? Видимо, тоже перебрал. Мы с Колей вдвоем бутылку „Белой головки“ осилили, потом шампанское распечатали. Да еще и кофе с ликером. Старею. Раньше куда больше мог выпить и ни в одном глазу…

Мы подошли к небольшому особняку в тихом переулке.

— Ну, вот и моя хата. Спасибо, товарищи. Сейчас не приглашаю, уже поздно. И жена не подготовлена. Милости прошу завтра, часов в семь. Приходите, поговорим серьезно. Есть у меня один проектец, уверен, что вас заинтересует.

На следующий вечер я наваксил ботинки и, после некоторых колебаний, надел под толстовку отцовскую белую рубашку с крахмальным воротничком. Благо, отец был, как всегда, в отъезде. Нацепил галстук-бабочку. Жорка тоже пришел при галстуке „гаврилке“, в рубашке навыпуск, подпоясанный блестящим, явно не его, ремнем. Зоря ограничился чистой, свеже-поглаженной апашкой и проутюженными штанами. Но ботинки тоже почистил.

Туган встретил нас в тёмнокрасной домашней куртке, с гусарскими жгутами на груди и в парчевых туфлях с позолотой, с острыми, загнутыми вверх носками. Он ввел нас в полутемную комнату. Горела только настольная лампа и какие-то канделябры с абажурами. Толпились книжные шкафы, огромный письменный стол, кресла. На стенах висели большие, плохо различимые картины в тяжелых рамах, гравюры, снимки. У низкого круглого стола низкий диван и пуфик.

— Моя супружница — француженка, но выросла в Алжире. Вот и мне прививает восточные обычаи. Сейчас попробуете настоящий турецкий кофе.

И она вошла. Длинная, тонкая, извивающаяся. Острое, бледное лицо стиснуто темными волосами, закрывавшими уши. Зеленое платье, блестящее, шелестящее, текучее. Светлые блестящие чулки. А ноги тонкие, почти совсем без икр. Но даже этот, по нашим понятиям весьма существенный, недостаток не умалял очарования.

Она прокартавила что-то приветственное. Неожиданно для себя я шаркнул ногой, как учили в детстве.

— Бон суар, мадам.

Она хихикнула.

— Бон суар, камарад-товахич!

Зорька демонстративно пробасил:

— Здравствуйте, товарищ.

Жорка чуть не упал, вставая с низкого пуфа:

— Добрый вечер.

Она всем улыбалась: „бон суар, бон суар!“

Мы пили очень сладкий, очень душистый кофе из маленьких чашечек. Запивали холодной водой из высокого узорного кувшина. Пили тягучий зеленый ликер из тонехоньких рюмочек. А еды всего — ничего: корзиночка соленых сухариков и корзинка печенья.

Зато разговор был захватывающий. Туган без долгих околичностей сказал, что собирается создавать новое литературное объединение, главным образом из молодежи. Молодых поэтов не пускают в печать, не пускают в литературу, и они должны действовать.

Жена в разговоре не участвовала. Она подливала нам кофе, воду, ликер. Я исправно говорил „мерси“. Она хихикала: „Пажальс“. Жорка расхрабрился настолько, что сказал с ухмылочкой, внятно: „Мерси, товарищ“. Она долго смеялась этой замечательной шутке и повторяла: „Мехси, товахич… пажальс, камахад!“

Речи Тугана возбудили меня так, что я почти забыл об его экзотической подруге. Он стал расспрашивать нас. Выяснил, что я пишу стихи, главным образом по-русски, но пробую и по-украински, что Зоря по призванию критик, но может и прозу. Жора сказал, что пишет прозу и стихи. Это было для нас неожиданно. За ним числилась только одна строфа одной песни на мотив „Кирпичиков“: „Спирт разбавленный, спирт отравленный, и матросы, оставшись без мест, выпить в новую шли столовую, по дороге зайдя в „Спиртотрест“ …Песня нам нравилась, но некоторые критиканы утверждали, что слышали ее раньше, в других городах, куда еще не могло проникнуть литературное влияние Жоры.

Туган, глядя на свет через рюмочку, неторопливо говорил, что необходимо дружное товарищество, один за всех, все за одного, что они с Колей Шустовым приглядели еще несколько толковых хлопцев. Мы все должны перезнакомиться. И тогда соберемся, организуемся. Он заставит правление дома Блакитного выделить нам комнату и один день в неделю для регулярных заседаний. Есть уже „связи“ в редакциях.

— Проявим себя и получим в „Харьковском пролетарии“ страничку раз, а то и два в месяц. Через год можно будет и о коллективном сборнике подумать, даже о журнале. Название для организации мы с Николаем предлагаем: „Союз молодых“ или „Союз Юности“. Это и по-украински звучит неплохо: „Спiлка молодi“.

В эти часы я внятно ощутил: вот он, вождь, за которым можно идти в литературу, в подполье, на баррикады…

Больше Туган не приглашал нас к себе. Мы встречались в доме Блакитного. Его неизменно сопровождал Коля Шустов. Либо весело говорливый „под шафе“, либо унылый, с похмелья. Они познакомили нас еще с несколькими парнями, профшкольцами, безработными и молодыми рабочими. Представляли их: „поэт… прозаик… критик.“ Туган при каждой встрече говорил, что в следующий раз состоится наше „учредительное собрание“. Необходимо только, чтобы нас было не меньше 20 человек.

Однажды он небрежно, между прочим, сказал: „Нова Генерация“ наконец-то решилась напечатать мои вирши, можете поглядеть во втором номере.“

Мне очень хотелось, чтобы стихи понравились. Они были напечатаны „лесенкой“. Точь в точь, как у Маяковского, и у наших футуристов — Шурупия, Семенко.

…Знаю

неминучi

картини:

Треба

танки

ковать.

Хочу

нiтроглiцерином

Набити

своi

слова.

Побачуть в карьерi скаженному

Шабель

червоный туман.

Усмiшки коней Буденного,

Чекiста

чорний наган…

Крикнув крiзь

Нью-Йорк,

Вiдень,

Париж,

Стамбул,

Кельн

Слово

лiвому рiдне,

Косоокий монгол Ленiн…

Шустов говорил, что таких стихов на Украине еще не слыхали. „Маяковский позавидует. Тычина спрятаться может“. Мне было неловко, но я никак не мог восхититься. И почему Ленин — монгол?

Прочитал я и книгу „В тени Эйфелевой башни“. Рассказы оказались тусклыми. В них действовали отважнейшие коммунисты-подпольщики, ловко дурачившие полицейских и шпиков.

Но все разговаривали одинаковыми газетными словами.

Вскоре я услышал презрительные отзывы о моем вожде: „Халтурщик. Трепач. Шарлатан. И он, и его адъютант Шустов — бесстыдные брехуны“. Я пытался было возражать.

— Пусть он не художник, не мастер слова, но ведь он участник революционного подполья, в книжке факты…

— Написать все можно. Там же обозначено „рассказы“, значит, вполне позволяется выдумывать, что захочешь.

Оставался последний аргумент: Туган недавно приехал из-за границы и сразу получил особняк, такой, в каких у нас жили даже не все вожди, а только Петровский, Скрыпник, Косиор…

Хулители пожимали плечами.

— Ну что ж, может, имеет какие-то заслуги. Но зачем он лезет в литературу? Буденный — герой побольше, про него песни поют. Но он же в писатели не набивается.

Туган говорил о Коле Шустове:

— Пьет негодяй, но талантлив чертовски. Он, как Есенин: поэт с головы до пят. И душой и телом. Вот и пьет, как Есенин. Не дают ему ходу литературные держиморды. Союз молодых должен его поддержать; один за всех, все за одного.

Сам Коля доверительно рассказывал, что пишет поэму „Весь мир“, которая должна превзойти все, что есть в русской и мировой поэзии. Ибо он намерен изложить стихами историю земли „с самого-рассамого начала“ и до наших дней. Историю всей природы и всех народов. Написано уже сотни, нет, тысячи строк. Но пишется трудно. Творческие муки — это с одной стороны. А с другой — нужно еще и все время подбирать материалы, подчитывать, — то энциклопедии, то разные научные книги. „Это тебе не стихи в „Авангарде“, как рыбак шаха дурил, или поэт поэтессе целку ломал“.

Мы упрашивали его почитать. Он отнекивался. Но однажды в буфете удостоил.

— Вот как начинается —

Была земля и груды вод,

И груды гор и глыб,

Различных множество пород

Животных, птиц и рыб…

Дальше шли еще несколько строф в таком же стиле. Я с трудом выдавливал какие-то похвальные слова.

Туган все не собирал нас. Каждый раз он куда-то спешил, на прямые вопросы отвечал невразумительно: „Еще не время. Созвездия пока молчат. Еду-еду, не свищу…“ И говорил, что мы должны ходить на собрания „Авангарда“, чтобы „взорвать изнутри эту шайку пижонов, мещанских интеллигентиков“.

При этом он ссылался на опыт немецких и французских коммунистов, которые действуют внутри „желтых“ профсоюзов.

Но мы все чаще сомневались в его справедливости и мудрости. Зоря перестал ходить, уверял, что очень занят в электротехнической профшколе. Жора говорил прямо:

— Не светит мне что-то этот пан Туган. Не светит. И чего он там хочет взрывать в „Авангарде“? И как именно? Ему просто слабо писать, как они. Ему до того „Авангарда“ еще сорок верст плыть. Ты все радовался: „герой!“ А может, и геройство его такое, как его Коля — Есенин?

И мне становилось неприятно слушать рассуждения Тугана. О ком бы из литераторов ни зашла речь, он говорил, презрительно оттягивая книзу углы рта, что-нибудь вроде: „Графоман. Пижон. Мещанин. Петлюровец. Отца родного за копейку продаст. Воображает, что Лев Толстой, а жена ему орфографические ошибки исправляет“.

Зато он чрезвычайно расхваливал неведомых нам гениев и самородков — его московских друзей, либо открытых им совсем неподалеку, но еще пребывающих в неизвестности новых Блоков и Есениных.

…Шло собрание „Авангарда“. Туган и Коля сидели на столе, придвинутом к стенке. Коля был пьян и комментировал чтение стихов и речи критиков бранными репликами или назойливо спрашивал: „А ч-что автор хотел сказать этим образом? Эт-то же ж образ, или как… метафора?“

Председательствующий Меттер призывал к порядку. Туган „удерживал“ приятеля, тот куражился. Кто-то заметил: „Это они взрывают изнутри“.

Меттер, заключая обсуждение чьих-то стихов, сказал, как бы вскользь, что „Авангард“ не боится никаких противников, никаких проходимцев, вроде Туган-Барановского.

Тот, побледнев, спрыгнул со стола, молча бросился к Меттеру. Его перехватили. Юра Корецкий почти донес его к дверям, а он только беспомощно размахивал руками. Глаза сузились в щелки. Вытеснили и Колю.

Никто за ними не пошел, хотя в тот вечер он привел с собой несколько предполагаемых членов „Союза молодых“.

После заседания я спросил у Меттера:

— Почему вы назвали его проходимцем? Какие у вас основания?

— Да это за версту видно. Почитайте, что он пишет, послушайте, что он рассказывает.

После этого вечера я Тугана Барановского в Харькове уже не встречал. Одни говорили, что он арестован как шпион. Другие, со слов Коли Шустова, утверждали, что его вызвали в Москву и опять направили за границу.

Одиннадцать лет спустя, в 1939 году, в Москве на троллейбусной остановке он меня окликнул и заговорил так, словно мы расстались неделю тому назад. Сказал, что опять пришлось побывать в чужих землях. Услыхав, что я в аспирантуре, женат, есть дочка, ждем второго ребенка, предложил деловито:

— Ну, значит, тебе деньги нужны. Это мы обеспечим. Я работаю на сельскохозяйственной выставке. Заведую всем оформлением: ну там — плакаты, афиши, лозунги, транспаранты, фотомонтажи и т. д. и т. п. Без моей санкции на всей территории не поставят ни одного киоска, не повесят ни одной бумажки. Записывай телефоны. Это служебный, это домашний. На работе меня поймаешь пораньше, с утра. Будешь сочинять подтекстовки к плакатам, к таблицам, к портретам знатных колхозников, рекламы и прочее. Плачу пословно, понимаешь? А за стихотворный текст — каждое слово в 5–7 раз дороже. Например, „наши доярки доят без запарки“ — пять слов двадцатку потянут. Гарантирую без натуги две тысячи в месяц. Будет детишкам на молочишко.

Ему явно хотелось еще поговорить, но я спешил на занятия. Звонить ему я не стал.

Прошло еще семь лет. В Бутырской камере номер 106 старостой был Буда-Жемчужников, правнук известного писателя, „соавтора“ Козьмы Пруткова. Бывший юнкер, бывший деникинец и врангелевец, потом, эмигрант. Арестовали его в 1946 году в Западном Берлине. Он рассказывал, что его дело вел майор СМЕРШа Туган-Барановский.

— Хи-ит-ая бестия, доложу вам. Нет, никаких пыток, никаких т-этьих степеней! Очень ко-эктен. Вполне воспитан. Однако, хит-ая бестия. Сам был эмиг-антом. Все наши дела и делишки знает досконально. Обещал мне за отк-овенность, за иск-енность всяческие льготы и п-ивилегии. И, доложу вам, некото-ым об-азом выполнил свои обещания. Вот и п-ивезли меня сюда в Белокаменную, минуя су-овый Военно-полевой т-ибунал. Нап-ави-ли дело в так называемое ОСО. Майо- Туган-Ба-ановский мне это и обещал. А тут уж я надеюсь — моя специальность поможет.

(Буда уверял, что владеет секретом безупречной мумификации любых органических тел, — растений, животных, рыб. Он был совладельцем фирмы, изготавляющей парафиновые мумии для школ и естественно-научных музеев. По его словам, метод их фирмы был прост и дешев.)

— Вот у вас мумифици-овали тело Ленина. Это очень до-ого стоило. И все еще постоянно т-эбует дополнительных — асхо-дов. Жестокий конт-оль темпе-ату-ы. Ну, и подновляют, конечно. А наш метод — абсолютная га-антия. На сотни лет, наизменно, п-и п-остой комнатной темпе-ату-е. Опасны только — жа-а, огонь. А любой холод, любой мо-оз даже на пользу. Майо- Туган очень заинте-эсовался моим сек-этом. Ведь будут же еще уми-ать великие люди. А мне только лестно, вместо тиг-ят, обезьянок, птичек, об-аботать тело великого человека.

Недолго я в ту зиму восхищался Туган-Барановским. Но это короткое знакомство все же оставило след, вероятно, не только в моей жизни.

Скоропрошедший вождь заронил мечту об особой молодежной литературной организации. И вскоре после того, как мы окончательно разуверились в Тугане, у меня дома собралось несколько учредителей нового литературного объединения: Валентин Бычко, Иван Нехода, Иван Калянник, третий Иван — Ваня Шутов (он стал писателем под псевдонимом Михайло Ужвий) и Тодик Робсман. Он при знакомстве представлялся: „Теодор Робсман. Поэт. Гениальный!“ Пожатие широкой твердой руки, натренированной в многочисленных драках, было таким крепким, что новые знакомые предпочитали не высказывать сомнений. Тодик — единственный из этой компании излечился от литературной кори. Но в ту пору он казался едва ли не самым активным из нас. Он дружил с Колькой-Американцем, вожаком большой шайки, в которую входили не только обычные „раклы“, но и профессиональные воры — ширмачи, хазушники, уркаганы и т. п. Отсветы героического мифа Кольки и собственные кулаки весьма укрепляли репутацию Тодика. Впрочем и его стихи казались нам тогда вполне приемлемыми, не хуже тех, что печатались.

Сегодня и мысли и чувства в ударе, Сыграй мне, любимая, вальс на гитаре, Я сердцем расстегнут, натянуты струны, Любимая, сердце — хороший инструмент.

Он был так неколебимо уверен в своей гениальности, что не сердился на самую злую критику товарищей. А когда его пытались убеждать, что он неправильно ставит ударение в слове „инструмент“, он безмятежно-упрямо возражал:

— И ничего подобного. Во-первых, у нас ведь народ говорит „инстрýмент“, это только интеллигенция хочет, чтоб было „мéнт“. А я — народный поэт и на всех „ментов“[23] кладу с прибором. И еще Пушкин писал „музы́ка“. Так что ж, ему можно, а мне нельзя?

В дирекции дома Блакитного нам объяснили, что комнату и часы для заседаний представляют лишь организациям, зарегистрированным в Наркомпросе.

Первое собрание мы провели на квартире у одного из „учредителей“. Был избран секретариат — Бычко, Нехода и я; меня наименовали „генеральным секретарем“ и поручили идти в Наркомпрос.

Назад Дальше