Смирительная рубашка. Когда боги смеются - Лондон Джек 7 стр.


Я научился одному трюку. Чем человек становится слабее, тем менее чувствителен он к страданиям. Боли меньше, потому что нечему болеть. Человек, уже ослабевший, слабеет медленнее. Всем известно, что сильные люди, непривычные к болезням, страдают от них гораздо больше, чем женщины или инвалиды. Когда иссякли последние запасы сил, тогда их тратится меньше. После того как сойдет излишняя плоть, остается натянутая, сопротивляющаяся ткань. Действительно, я стал таким, — приобретя тренированный организм, цепляющийся за жизнь.

Моррелл и Оппенхеймер жалели меня, выражали мне свою симпатию и давали советы. Оппенхеймер говорил мне, что он прошел и через худшее и все же до сих пор жив.

— Не сдавайся, — стучал он мне. — Не дай им убить себя, ибо это развяжет им руки. И не надо сознаваться.

— Да не в чем сознаваться, — простучал я ответ носком сапога о решетку. Я был в рубашке в это время и поэтому мог разговаривать только ногами. — Я ничего не знаю об этом проклятом динамите.

— Правильно, — похвалил Оппенхеймер. — Он молодчина, не правда ли, Эд?

Слова эти показывают, какие шансы я имел на то, чтобы убедить начальника тюрьмы Азертона в том, что я ничего не знаю о динамите. Его упорные допросы убедили даже такого человека, как Джек Оппенхеймер, и он теперь только восхищался твердостью, с которой я держал язык за зубами.

Первое время этой пытки я ухитрился много спать. У меня были замечательные сны. Конечно, они были живыми и реальными, как большинство снов. Что делало их замечательными, так это их связность и последовательность. Часто я обращался с речью к людям науки, читая им вслух по заботливо заготовленным конспектам из моих собственных изданий, или из моих результатов исследований, или опытов других. Когда я просыпался, мой голос, казалось, еще звенел в моих ушах, а мои глаза еще видели напечатанные на белой бумаге целые фразы и параграфы, которые я перечитывал и удивлялся им, когда видение исчезало. Между прочим, хочу обратить внимание на тот факт, что метод мышления, которым я пользовался в этих лекциях, во сне, был всегда дедуктивным.

Я видел также большую ферму, раскинувшуюся с севера на юг на сотни миль где-то в умеренном поясе с климатом, флорой и фауной, весьма похожими на калифорнийские. Не раз и не два, а тысячи раз я проезжал во сне по этим местам. Я хочу обратить внимание на то, что всегда это была одна и та же местность. Ни одна существенная подробность ее не менялась в различных снах. Так, например, мне всегда требовалось восемь часов, чтобы через засеянные люцерной луга (где я держал джерсейских коров) на горных лошадях добраться до деревни, раскинувшейся возле большой, пересыхающей реки, где была станция узкоколейной железной дороги. Каждая межа во время этой восьмичасовой поездки, каждое дерево, каждая гора, каждый брод и мост, каждая горная вершина и склоны холма были всегда те же самые.

В этой правильно и рационально возделанной местности моих «рубашечных» снов мельчайшие подробности менялись в соответствии со временем года и трудом человека. Так, на горных пастбищах за лугами люцерны я устраивал новую ферму, разводя на ней ангорских коз. Здесь я замечал изменения с каждым посещением во сне, и эти изменения соответствовали промежутку времени между моими посещениями.

О, эти покрытые кустарником склоны! Как сейчас я вижу тот день, когда козы были выпущены туда в первый раз. И я помню последовательные перемены — начали образовываться проходы, которые козы буквально проедали в частом кустарнике; исчезли молодые, маленькие кусты; прогалины образовались то там, то здесь, где кусты ощипали козы. Да, в последовательности подобных сновидений была своя прелесть. Настал день, когда люди с топорами срубили все большие ветви и дали козам возможность глодать кору и почки. А однажды зимой высохшие голые скелеты всех этих кустов были собраны в кучу и сожжены. Затем я отправил своих коз на другие заросшие кустарником склоны, а на их место привел рогатый скот.

Да, в моих снах часто я выходил из поезда узкоколейной дороги, который останавливался у селения, садился в телегу и ехал часами мимо всех давно знакомых мест, лугов, засеянных люцерной, и по моим горным пастбищам, где ячмень, хлеб и клевер были готовы к уборке и где я ждал нанятых для этого людей, в то время как, карабкаясь все выше, мои козы ощипывали заросшие кустарником склоны, превращая их в обрабатываемые поля.

Но это были только сны, вольные сны, воображаемые приключения моего подсознательного разума. Совершенно непохожими на них, как вы увидите, были мои другие приключения, когда я переходил за пределы смерти и воскрешал реальность других жизней, которые были моими когда-то, в давние времена.

В долгие часы бодрствования в смирительной рубашке я находил, что слишком много думаю о Сесиле Уинвуде, поэте-провокаторе, который без причины навлек на меня все эти мучения и сейчас уже был на свободе, на вольном свете. Нет, я не ненавидел его. Слово это слишком слабо. Нет в речи достаточно сильных слов, чтоб описать мои чувства. Я могу только сказать, что меня грызло желание отомстить ему, и это само по себе было мукой и превосходило все возможности речи. Я не стану рассказывать вам ни о часах, посвященных планам мести, ни о дьявольских способах истязаний, которые я придумывал для него. Только один пример. Мне очень нравилась старинная пытка: крысу помещают на тело человека и накрывают железным тазом так, что выйти она может, только проделав в человеке дыру. Как я говорил, мне это очень нравилось до тех пор, пока я не понял, что такая смерть наступает быстро, после чего я долго и с удовольствием мечтал о мавританском способе… Но я ведь обещал не рассказывать больше об этом. Достаточно сказать, что многие из моих часов бодрствования, когда от боли я доходил до исступления, были посвящены мечтам о мести Сесилу Уинвуду.

Глава IX

Одной очень важной вещи я научился в долгие часы бодрствования и страдания — а именно искусству подчинять тело рассудку. Я научился страдать пассивно, как несомненно научились все люди, прошедшие через высший курс смирительной рубашки. О, нелегкая штука — сохранить разум в столь полном спокойствии, что он забывает о невероятных страданиях тела!

И я обрел умение господствовать над плотью, давшее мне возможность так легко воспользоваться секретом, который Эд Моррелл сообщил мне.

— Думаешь, дело идет к концу? — простучал мне однажды ночью Эд Моррелл.

Меня как раз освободили из рубашки после ста часов, и я был слабее, чем когда-либо. Я был так слаб, что хотя мое тело представляло из себя сплошь синяки и рубцы, я тем не менее не ощущал его.

— Это похоже на конец, — простучал я в ответ. — Они скоро избавятся от меня, если будут продолжать в том же духе.

— Не допускай этого, — посоветовал он. — Есть способ. Я его сам изучил, там, в карцерах, когда нам с Мэсси дали на полную катушку. Я выжил, но Мэсси отдал концы. Если б я не научился этой штуке, я бы тоже сдох вместе с ним. Ты должен быть, во-первых, достаточно слаб, чтобы попробовать это. Если у тебя еще остались силы, ничего не выйдет, и больше никогда не выйдет. Я сделал ошибку — рассказал об этом Джеку, когда он был еще силен. Конечно, он не справился, а потом, когда это ему понадобилось, было слишком поздно. Он даже теперь не верит в это. Он думает, я подшутил над ним. Не правда ли, Джек?

И из третьей камеры Джек простучал в ответ:

— Не верь этому, Даррел. Это все сказки.

— Продолжай и расскажи мне, — простучал я Морреллу.

— Я ждал, когда ты будешь достаточно слаб, — начал он. — Теперь тебе это нужно, и я расскажу. Как раз тебе подойдет. Если появится желание, то у тебя все получится. Я пробовал трижды, и я знаю.

— Хорошо, в чем же дело? — простучал я нетерпеливо.

— Штука в том, чтобы умереть в рубашке, самому захотеть умереть в рубашке. Я знаю, ты мне не поверишь сразу, но подожди. Ты знаешь, как немеют в рубашке руки и ноги. Ну, ты не можешь этому помешать, но можешь этим воспользоваться. Не жди, пока твое тело окоченеет. Ляг на спину как можно удобнее и сосредоточь свою волю. Нужно внушать себе одну мысль, верить в нее все время. Если не будешь верить, тогда ничего не выйдет. Нужно думать о том и верить в то, что тело — это одно, а дух — совершенно другое. Ты — это ты, а твое тело не имеет никакого значения. Оно не считается. Ты хозяин. Тебе не нужно никакого тела. И ты сможешь убедиться в этом, пустив в ход свою волю. Ты заставишь свое тело умереть. Начинай с пальцев на ногах, по одному за раз. Заставляй свои пальцы умирать. Ты хочешь, чтобы они умерли. И, если у тебя есть вера и желание, то твои пальцы умрут. Это большой труд — заставить явиться смерть. Если же тебе удалось умертвить первый палец, остальное уже легко, потому что не нужно больше верить. Ты знаешь. Тогда ты направляешь всю свою волю на то, чтобы все остальное тело умерло. Я говорю тебе, Даррел, я это знаю. Я трижды проделывал это. Как только удалось вызвать смерть, все пойдет хорошо. И самое забавное, что ты при этом не перестаешь существовать. Оттого что умерли твои пальцы, ты сам ни капельки не умрешь. Твои ноги умрут до колен, затем до бедер, а ты останешься тем же самым, каким был всегда. Твое тело целиком выходит из игры, а ты остаешься самим собой, тем же самым, что был в начале.

— Что же случится потом? — спросил я.

— Ладно, когда все твое тело умрет, а ты останешься прежним, надо оставить свое тело как оболочку. После этого ты оставишь и свою камеру. Каменные стены и железные двери могут удержать тело, но дух удержать они не могут. Ты это докажешь. Твой дух будет вне твоего тела. Ты сможешь смотреть на свое тело со стороны. Говорю тебе, я трижды проделывал этот фокус и смотрел на свое лежащее тело со стороны.

— Ха! Ха! Ха! — простучал Джек Оппенхеймер через тринадцать камер.

— Видишь, это несчастье Джека, — продолжал Моррелл. — Он не может поверить. Он однажды попробовал это, но был слишком силен и потерпел неудачу. И теперь он думает, что я обманул его.

— Если ты умер, то ты мертв, а мертвые люди остаются мертвыми, — возразил Оппенхеймер.

— Говорю тебе, что я умирал трижды, — доказывал Моррелл.

— И остался, чтоб рассказывать нам об этом? — смеялся Оппенхеймер.

— Но не забудь об одной вещи, Даррел, — простучал мне Моррелл. — Это дело опасное. У тебя все время будет такое чувство, что ты свободен. Я не могу точно объяснить, но мне всегда казалось, что если я буду слишком далеко в тот момент, когда они придут и вынут мое тело из рубашки, то я не смогу вернуться в него. Думаю, что тогда мое тело умрет по-настоящему, а я не хочу этого. Я не хочу доставить такое удовольствие капитану Джеми и остальным. Но говорю тебе, Даррел, если тебе удастся эта штука, ты сможешь посмеяться над Азертоном. Если тебе удастся убить свое тело таким путем, то пусть они держат тебя в рубашке хоть целый месяц. Ни ты, ни твое тело не будет страдать. Знаешь, бывали случаи, когда люди спали целый год подряд. То же самое может случиться и с тобой — твое тело останется в рубашке без всякого вреда для себя и будет ожидать твоего возвращения. Попробуй это. Советую тебе.

— А если он не вернется обратно? — спросил Оппенхеймер.

— Ну, тогда ему не повезет, так я думаю, Джек, — ответил Моррелл.

На этом разговор кончился, потому что Джонс Горошина, проснувшись, пригрозил Морреллу и Оппенхеймеру утром подать на них рапорт, что означало для них рубашку. Мне он не угрожал, зная, что я все равно ее получу.

Я долго лежал в тишине, позабыв о физической боли, потому что обдумывал данный Морреллом совет. Как я уже объяснял, с помощью механического самогипноза я добился того, что проникал через время назад к моим первичным «я». Я знал, что мне это удалось только отчасти, и то, что я испытал, было лишь мерцающим видением без логики и связи.

Но метод Моррелла был так очевидно противоположен моему методу самогипноза, что я увлекся им. При моем методе сознание уходило первым. При его методе сознание оставалось до конца и, когда тело полностью умирало, усиливалось настолько, что покидало тело, тюрьму Сен-Квентин и путешествовало далеко, все же оставаясь сознанием.

Я решил, что это во всяком случае стоит попробовать. И, наперекор свойственному мне скептическому отношению ученого, я поверил. Я не сомневался, что смогу сделать то, что Моррелл сделал трижды. Может быть, эта вера так легко овладела мною из-за моей крайней слабости. Быть может, я не был достаточно силен, чтобы быть скептиком. Это была гипотеза, выдвинутая Морреллом. Он подтвердил ее эмпирически, а я тоже, как вы увидите, доказал это на опыте.

Глава X

Важнее всего было то, что на следующее утро в мою камеру вошел начальник тюрьмы Азертон с твердым намерением убить меня. С ним были капитан Джеми, доктор Джексон, Джонс Горошина и Эл Хэтчинс. Последний был приговорен к сорокалетнему заключению и надеялся получить помилование. В течение четырех лет он был главным старостой в Сен-Квентине. Какую большую власть давало это положение, вы поймете, если я вам скажу, что оно приносило в год взятками три тысячи долларов. Вот почему можно было положиться на то, что Эл Хэтчинс, накопивший десять или двенадцать тысяч долларов и ожидающий помилования, слепо выполнит любое приказание начальника тюрьмы.

Я сказал, что Азертон вошел в мою камеру с намерением меня убить. Его лицо говорило об этом, его действия доказали это.

— Осмотрите его, — приказал он доктору Джексону.

Это несчастное подобие человека сорвало с меня задубевшую от грязи рубашку, которую я не снимал с момента вступления в одиночку, и обнажил мое бедное истощенное тело, кожа которого на ребрах походила на темный пергамент и была покрыта ранами от многократного пребывания в смирительной рубашке.

Осмотр был бессовестно поверхностным.

— Выдержит ли он? — спросил начальник тюрьмы.

— Да, — ответил доктор Джексон.

— Каково сердце?

— Великолепно.

— Вы думаете, он вынесет десять дней в рубашке, доктор?

— Конечно.

— Не думаю, — заявил свирепо начальник тюрьмы. — Но мы все же попробуем. Ложись, Стэндинг.

Я повиновался и сам растянулся лицом вниз на разостланной рубашке. Азертон, казалось, какое-то время боролся сам с собой.

— Повернись, — скомандовал он.

Я попытался, но был слишком слаб, чтоб повиноваться, и мог только беспомощно барахтаться.

— Притворяется, — заметил Джексон.

— Ладно, он это дело бросит, когда я с ним покончу, — сказал начальник тюрьмы. — Помогите ему, мне некогда с ним возиться.

Тогда они перевернули меня на спину, и я уставился Азертону прямо в лицо.

— Стэндинг, — сказал он медленно, — я тебе предоставил все возможности спастись. Мне наскучило твое упорство, оно утомило меня. Мое терпение кончилось. Доктор Джексон говорит, что ты в состоянии вынести десять дней в смирительной рубашке. Можешь представить себе, что тебя ждет. Но я намерен дать тебе последний шанс. Скажи, где динамит. Сейчас от меня зависит, выйдешь ты отсюда или нет. Ты сможешь вымыться, постричься и переодеться в чистое. Я позволю тебе в течение шести месяцев поправляться на больничных харчах, а затем назначу заведующим библиотекой. Сам видишь, лучшего и предложить нельзя. К тому же ты ни на кого не донесешь, признавшись. Ты единственный человек в Сен-Квентине, который знает, где находится динамит. Ты никому не повредишь своим признанием, и все будет хорошо. А если нет…

Он остановился и многозначительно пожал плечами.

— Ну а если ты не признаешься, то пробудешь десять дней в рубашке.

Перспектива была ужасна. Начальник тюрьмы явно рассчитывал, что я так слаб, что умру в рубашке. Тогда я вспомнил об уловке Моррелла. Теперь или никогда я мог воспользоваться ею; теперь или никогда надлежало поверить в нее. Я улыбнулся прямо в лицо Азертону. Я вложил свою веру в эту улыбку и в то предложение, которое я ему сделал.

— Начальник, — сказал я, — вы видите, как я улыбаюсь? А если по прошествии этих десяти дней, когда вы развяжете меня, я вам снова улыбнусь, дадите ли вы по пачке табаку и по книжке папиросной бумаги Морреллу и Оппенхеймеру?

— Эти интеллигенты все помешанные, — громко рассмеялся капитан Джеми.

Начальник тюрьмы Азертон был вспыльчивым человеком и счел мое предложение оскорбительным.

— За это тебя стянут особенно крепко, — заявил он мне.

— Я предложил вам пари, начальник, — сказал я спокойно. — Вы можете стягивать меня сколько угодно, но если я через десять дней улыбнусь вам, дадите ли вы табаку Морреллу и Оппенхеймеру?

— Ты чересчур самоуверен, — отозвался он.

— Потому-то я и делаю такое предложение, — ответил я.

— Стал религиозным? — засмеялся он.

— Нет, — был мой ответ. — Дело попросту в том, что во мне много жизни и вам не добраться до конца ее. Стяните меня на сто дней, если хотите, и я буду улыбаться вам по прошествии их.

— Я думаю, что десять дней будет более чем достаточно для тебя, Стэндинг.

— Таково ваше мнение, — сказал я. — А сами вы в это верите? Если да, то не бойтесь побиться об заклад на две пятицентовые пачки табака. Чего вам опасаться?

— За два цента я просто разобью тебе рожу, — проворчал он.

— Я вам не помешаю, — я был бесстыдно кроток. — Ударьте как угодно, улыбка все равно останется на моем лице. Мне кажется, вы колеблетесь… не лучше ли вам сразу принять мое странное предложение?

Назад Дальше