Московские сказки - Александр Кабаков 20 стр.


Что же до деятеля культуры Балконского Устина Тимофеевича, лауреата, истинного героя самоотверженного труда, поэта, прозаика и драматурга, то он изваян из белого мрамора, как подобает художнику. Слегка сутулясь всей своей высокой мраморной фигурой, Устин Балконский сидит за мраморным письменным столом и работает.

Хороший, достойный поэта и борца за мир английский твидовый пиджак из мрамора мягко свисает с худых плеч, мраморная звезда героя труда скромно болтается на лацкане, из мраморной портативной пишущей машинки торчит мраморный лист бумаги… Словом, в процессе творчества увековечен У. Балконский, и, по логике большого кладбищенского стиля, именно во время создания наиболее значительного из произведений. В чем и убедился заинтересованный визитер, обойдя скульптуру кругом и заглянув сзади, через плечо пишущего, в строки, выползающие из пишущей машинки. Строки эти — из стихов Балконского для самой знаменитой в государстве песни, вот они:

Слава народу и слава правительству,

Армии слава и всем остальным!

Мы процветаем, спасибо правительству,

На радость народу и всем остальным! 

Пусть солнце сияет с небес днем и ночью,

Сияет народу и всем остальным!

И пусть эту песню поют днем и ночью

На счастье народу и всем остальным! 

Слава правительству и населению,

Слава, конечно, и всем остальным!

Слава, ура и да здравствует многое

Раньше, сейчас и вообще навсегда!

Стихи уже высечены на мраморе, так что остается только вынуть мраморный лист из мраморной пишущей машинки и получить за текст песни премию от правительства, народа и всех остальных.

Добролюбов дочитал знакомые слова и о многом задумался. Во-первых, он думал о том, почему отчество маршала совпадает с именем поэта и не приходится ли в связи с этим маршал лауреату сыном. Во-вторых, он думал о том, что означает лежащий на земле позади поэтического гиганта маленький камень с надписью «Анна Семеновна Балконская», уж не муза ли это похоронена у ног певца, и если муза, то кем она приходилась маршалу, не матерью ли. В-третьих, он думал о поэзии вообще и ничего придумать не мог — что тут придумаешь, чудо, Божественный Дар! «Раньше, сейчас и вообще навсегда…» Да, тут уж ни прибавить, ни убавить.

Между тем, пока пожилой человек размышлял о жизни, смерти и бессмертии, среди надгробий произошло движение. Устин Тимофеевич Балконский распрямил закаменевшую, как бывает от долгой сидячей работы, спину, слегка потянулся, заскрипев мраморными суставами, и обратился к маршалу, положившему наконец молчаливую трубку и с облегчением отнявшему палец от опасной кнопки.

— Ну-с, старый вояка, — хрипловатым высоким голосом сказал поэт, — все начальству звонишь? Оно и видно Ваню, простая ты душа. Начальству не звонить надо, а стучать…

Тут, процитировав одну из знаменитых своих же острот, славившийся и при жизни цинизмом лауреат захихикал.

— Ихнюю мать, — откликнулся на это дважды герой, — им ни живой, ни мертвый не дозвонится, а отвечать потом мне. Сбили ту сраную тряпку — шум на весь мир. А если б не сбили? Улетели б они в свою Израиловку или в Швецию какую-нибудь, полный ковер этих… сидентов, в общем. Собрались, понимаешь, перебежать на сторону агрессивного блока, паскуды, а советская пэвэо, значит, не тронь их? Кого б тогда за жопу взяли? Правильно, опять Печку, у нас всегда генералы виноваты, а кто повыше, тот не знал ничего…

Балконский замахал на разошедшегося собеседника руками, при этом тонкий белый песок с шуршанием потек по мрамору.

— Хватит тебе орать, Иван, на кладбище ведь. Да и уши везде есть, выбирай слова, не мальчик, должен понимать… Ты лучше вот человеку на его вопросы ответь, это нам с тобой уже все известно, а он в законном недоумении…

Действительно, бывший майор находился в изумлении. Не столько поразил его сам факт оживленной беседы памятников, сколько смысл сказанного ими — прежде Добролюбов никогда не попадал в компанию таких ответственных товарищей, настоящих героев, и не представлял, какие вольные и даже непозволительные для коммунистов речи ведут они между собою.

— А чего объяснять, — раздраженно буркнул Печко, — майору внутренних войск не все знать положено… Хочешь — сам объясняй, вы, интеллигенция, для объяснений и назначены.

— Ну, что ж, попробую, — Устин Тимофеевич Балконский поправил мраморные очки, внимательно посмотрел на бедного Добролюбова беломраморными глазами. — Значит, товарищ э-э… Добролюбов, суть дела вот в чем. Здесь, где мы с маршалом находимся, можно узнать все тайны жизни, поскольку здесь она, то есть жизнь, отсутствует. Здесь, как бы это сказать, на жизнь взгляд со стороны, а потому абсолютно все про нее известно. Любой желающий может взять в здешней спецбиблиотеке спецкнигу и прочитать в ней все и обо всех. Под расписку, конечно… Но, поскольку вы — товарищ проверенный и планируете весьма своевременную акцию, мы здесь посоветовались и решили на ваши вопросы ответить. В определенных пределах, разумеется, но ответить. Итак?

— А вот, например, — Эдуард Вилорович задумался и сглотнул, — вы с товарищем маршалом родня или нет? Например… Потому что он Устинович, а вы тоже Устин, извиняюсь… Просто к примеру… Или вот Анна Семеновна…

— Понятно, — Балконский задумчиво улыбнулся, — понятно… Ну, майор, хорошо, готовься слушать. Ты слышал, что все люди — братья?

— Ну… в общем… — Добролюбов замялся. — По классу и вообще… Свобода, равенство, мир, труд…

— Мир, — хохотнул деятель культуры, — труд, май… Не в том дело, а в том, что мы действительно все родственники. И Устином назвали и меня, и маршальского отца в честь нашего общего с Иваном предка, князя Печко-Балконского. Понял? Тот всей деревне девок портил, а детей называл Печками, мы же, законнорожденные, назывались Балконскими…

— Брехня интеллигентская, — буркнул маршал, — деда твоего в честь балкона прозвали, а я из обычных крепостных…

— Дурак ты, Ваня, — не поворачивая мраморной головы, отвечал Устин Тимофеевич, — сколько раз я тебе говорил, чтобы не стеснялся ты своего дворянского происхождения. Уже давно нас, благородных, дворянством не упрекают, и в партию принимали безо всяких… Ладно, слушай дальше, Добролюбов, и понимай: все люди братья не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле! Потому что мужики от века блудили и сейчас блудят, и кто в результате этого разврата кем кому приходится — это один только Бог знает, да еще мы, кто уже спецкнигу прочитал, ясно тебе? Вот ты насчет Ани интересовался, моей покойной вдовы… А хочешь, я тебе всю правду скажу?

— Хочу, — вздохнул Добролюбов, уже чувствуя, что разговор этот ничем хорошим не кончится, и даже жалея, что ввязался в беседу с мертвецами.

— Ну, так слушай, — памятник встал в свой полный высокий рост и загремел, и каждое слово камнем падало на голову несчастного пенсионера. — Анечка моя, открою тебе секрет, будучи тогда юной дамой и мне женою, изменила супружескому долгу с неким Ивановым, от этой связи родился мой сын Тимофей, ныне известный деятель современной культуры, кем же еще ему быть, а названный Иванов — не припоминаешь? — угодил заслуженно в исправительно-трудовое учреждение, где познакомился с женою… ну, вспомнил? именно так, с Лаурой твоею, от чего и произошел в скором времени твой сынок Иван, который хотя и Иван, но к маршалу прямого отношения не имеет, а вот моему обалдую приходится полубратом, что нетрудно заметить и по внешности, Иванов же этот впоследствии погиб при сомнительных обстоятельствах и похоронен в колумбарии на Донском, а Аня померла тоже, однако предварительно спилась до того, что после смерти время от времени покидает здешний покой, чтобы у какого-нибудь грязного ларька хватить сто, а то и сто пятьдесят грамм, так что иногда ты ее можешь встретить среди живых алкоголиков где-нибудь в районе метро «Брюханово», знаешь этот район, где твой сын дом до неба строил да не достроил, а Иванов, между прочим, был на борту ковра, сбитого нашим маршалом, но в тот раз уцелел, а мы с тобой, значит, доводимся друг другу вроде бы кумовьями через наших, но чужих сыновей…

Тут, конечно, Добролюбов, хоть и отставной офицер, с тихим хрустом и без малейшего сознания повалился на гравийную кладбищенскую дорожку. А над лежащим в обмороке человеком долго еще грохотали слова истукана: «Все люди — братья и сестры, дядьки и тетки, любовники и любовницы! К вам обращаюсь я, друзья мои…» — видно, и покойник слегка тронулся умом.

А Эдуард Вилорович, придя через некоторое время отчасти в себя, предпринял ряд серьезных шагов.

Первым делом поехал он в Донской монастырь, разыскал в стене колумбария нескольких Ивановых и аккуратно на каждую доску с фамилией наплевал.

Затем, в вечернее время, когда внуки уже спали, невестка смотрела ток-шоу, а сын где-то отдыхал с друзьями, Добролюбов подступился к шее супруги с голыми руками. Однако Лаура Ивановна не растерялась: налила мужу валокордина, вдогонку дала новопассита, так что вскоре Эдуард Вилорович уже дремал на краю, как всегда, кровати и только неразборчиво повторял во сне «вот блядь, вот блядь».

Наконец, отчаявшись установить запоздалую справедливость, несчастный решил хотя бы проверить истинность трагических обстоятельств. Для этого он добыл журнал телепрограмм с фоторепортажем из жизни Тимофея Болконского (давно изменившего к лучшему одну букву в наследственной фамилии), клипмейкера и политтехнолога, светского мужчины. Затем Добролюбов потихоньку взял фотографию сына, сделанную во время отдыха на острове Мальта, и приложил к журнальной странице… О, ужас! Два совершенно одинаковых лица смотрели на беднягу. Еще, для пущей очевидности, у них и прически были одинаковые, под ноль по моде, и бородки — только у Вани шкиперская, в честь однофамильца, а у Тимы испанская, популярная среди политтехнологов.

Сомнений больше быть не могло.

Надежд не оставалось.

И мечта окрепла, сделалась единственной — оживить, оживить вечно живого ради хотя бы всеобщей справедливости, которой не пришлось на личную долю Добролюбова Э.В. Обманула индивидуальная судьба отставного надзирателя, обидела — так пусть же в масштабах человечества в целом восторжествует добро и счастье по заветам великого Ленина и под его же личным руководством!

Ах, мечты, мечты… Большая от вас беда.

Ночь пала на город, плывут в прожекторах башни и купола, темно-серебряные тени облаков несутся в сине-черном небе над площадью, спят все и по ту сторону стены, и по эту — а мечтатель не спит.

Вот гулко шагает он в пустом пространстве, с опаской минуя огромную человечью голову на Театральной — того и гляди, разинет идол скрытый в густой бороде рот да гаркнет: «Ученье мое, блин, всесильно, потому что верно, подлецы! Забыли? Вот я вам…» От памятников-то теперь всего ожидать можно…

Вот косится на скачущих с крыши коней — а ну, как стопчут? Эх вы, кони мои, как говорится, привередливые…

Вот крадется между железных ограждений, шаркает осторожно по мощеной выпуклости, подбирается к черным, наглухо сдвинутым дверям — и того не понимает, безумец, что нельзя тревожить вечность, что непереходимой должна быть черта меж метафорой и реальностью, что нельзя приставать к неживым. Ужо встанет! Размежит серые веки, глянет калмыцкими желтыми глазами, возьмет в бледный левый кулак рыжую бороденку, сунет большой правый палец в пройму жилетки… Ну-с, батенька, г-гассказывайте, что там, в массах? Как настг-гоение г-габочих? Тут-то и обосрешься. А не надо было будить спящего, пусть уж лежал бы себе под стеклом тихонько, если похоронить по-людски все не соберемся. Не буди лиха… Но не внемлет рассудку Добролюбов, да и чему он будет внимать, коли рассудок покинул его навеки? Последние крохи ума остались на проклятом Новодевичьем, пуста голова, только стук в ней отдается от шагов по брусчатке да перекатывается высохшим ядрышком ореха одна идея — оживить…

Вот с напряжением всех физических сил и применением заранее приготовленной фомки раздвигает он тяжелые черные двери, нет караула, давно устал и отпущен караул, входи, кто хочет, в святыню пролетариата…

Вот освещает взятым из сыновнего охотничьего снаряжения полицейским фонарем нутро капища — страшно тут, ох страшно. Тени шныряют по углам; багровые ткани драпировки кажутся в полутьме черными; какие-то крыла в невидимой подпотолочной вышине вроде бы простираются и тихо хлопают, гоняя по зале ветер, полный слабых ароматов тлена и пыли; шепоты вроде бы шелестят, скопившиеся от всего прогрессивного человечества; невидимые руки, липкие и холодные, прикасаются к плечам, передавая озноб всему организму; легкая паутина садится на лицо с мерзким щекотанием…

Вот луч света падает на стекло, вспыхивает стекло синим огнем, и сквозь этот огонь проступают дорогие каждому человеку доброй воли черты — костяной лоб макроцефала, булыжные скифские скулы, коричневая барабанная кожа щек, бледно-серая бульба носа, желтые волосенки бороды и усов. Спящий ты наш красавец!..

Вот взлетает верная фомка и безо всякого результата опускается на стеклянную броню, но не так-то прост старик Добролюбов, все предусмотрел: после пробного удара переходит к планомерным действиям, рекомендованным инструкциями для добрых молодцев, желающих разбудить царевну, то есть крестится немеющей в проклятом помещении рукою — да хрясь богатырским кулаком по хрусталю! И распадается спецматериал в мелкие брызги и дребезги…

Тогда подошло время целовать.

Вблизи кожа поразила крупностью и глубиной пор, характерными для людей с неправильным обменом веществ. Это показалось тем более странно, что обмен-то прекратился восемьдесят лет назад.

Пахнуло летучей химией, словно после подбривания бородки мужчина воспользовался не лосьоном «Нивея», а растворителем для лака или примитивным пятновыводителем.

Покровы встретили прикосновенье губ деревянной твердостью.

Мурашки, прошмыгнув по всей спине, ушли через подошвы в гранит.

И сбылось.

Труп сел, огляделся, не поднимая темных век, перекинул ноги в шевиотовых брюках через борт каменного корыта и с ловкостью опытного велосипедиста спрыгнул на пол.

Что ж, дог-гогой мой Добг-голюбов, ведите. Как говог-гится, ввяжемся, а там посмотг-гим.

Вот ужас-то!

Ястребиною лапой вцепился упырь в добролюбовское плечо, и пара, шагая в ногу, вышла на площадь.

Кровавым пламенем сверкали с башен звезды, робко поблескивали на Иверской орлы, скрылись во тьме осеняющие Казанскую Божью Матерь кресты, тускло отсвечивала до самого Василия Блаженного мощеная поверхность, и единственной опорой жизни сияло со стороны ГУМа популярное дорогое кафе.

Во мгле Г-госсия, во мгле, товаг-гищи, удовлетворенно отметил выползень, вертя головой, во мгле, дг-гузья, несмотг-гя на буг-гжуазную мишуг-гу.

Многочисленная для столь позднего часа толпа поднималась на цыпочки, чтобы рассмотреть гения человечества. Покойники, собравшиеся здесь, все были более или менее нам знакомы:

и великий московский бабник Иванов, сгоревший некогда в огне страсти,

и пожилая красавица Анна Семеновна Балконская, умершая от возраста и водки, пьяноватая по обыкновению даже в посмертном состоянии,

и несколько лет назад погибший в автокатастрофе бандит Руслан Абстулханов, вы наверняка его помните, конкретный был пацан,

и бывший подполковник воздушно-десантных войск Капец И.А., повредившийся от несчастной любви умом и по ошибке рухнувший при полете на параплане,

и знаменитый политик N, скончавшийся в результате несчастного случая от декапитации (отрубления головы) крышкой автомобильного багажника,

и зачахший от пневмонии незаметный железнодорожный человек Острецов, которого вы не разглядели, хотя много раз смотрели на него сквозь вагонное окно, проносясь мимо в скором поезде,

и маршал Печко Иван Устинович, отдавший в давние годы зенитчикам приказ сбить мирный ковер-самолет с пассажирами на борту, а впоследствии померший от обиды на начальство, которое в важный момент затаилось, его же выставило людоедом, сбивающим по собственной инициативе ковры-самолеты с людьми,

и всемирно известный борец за человеческие права Леонард Сурьянович Хвощ, который, между прочим, был как раз на том самолете, но уцелел, а умер совсем недавно и совершенно бесшумно от обычной болезни, будучи почетным инакомыслящим Российской Федерации с президентской персональной пенсией,

Назад Дальше