Иудей - Иван Наживин 35 стр.


— А мама ещё не вернулась? — спросил он.

— Нет, господин, ещё нет.

Эринна уехала со своей старой Хлоэ в Сиракузы, чтобы посоветоваться там со своим постоянным врачом и другом, престарелым Милоном, слава которого гремела по всей Сицилии.

Язон зашёл к себе, чтобы помыться и переодеться, а затем направился звонко-прохладными залами в библиотеку, чтобы приветствовать гостей. Ему пришлось идти через огромную глиптотеку, и он, как всегда, остановился перед Венерой-Иштар, своей любимой статуей, которую некогда купил его отец у наследников Филата. И в первый раз он почувствовал, что эта статуя тоже какая-то гора света, вроде той, которую он видел ранним утром на озере гельветов, что и она зовёт его туда, в высь, где никого нет, но где так близко небо… И душу его охватил священный холод беспредельного восторга…

Он был уже на пороге библиотеки, как из-за завесы, прикрывавшей дверь, он услышал красивый голос Аполлония. Знаменитый пифагореец уверенно и благосклонно, точно даря каждым словом слушателей, говорил:

— Гаутама был рождён чудесным образом царицей Маней, в непорочное тело которой вошла небесная сущность Будды. При его рождении небесные духи пели ему хвалебную песнь: «Родился чудесный герой — нет ему в мире равного! Слава мира, полный милосердия, Ты распространяешь своё благоволение во все концы вселенной. Ниспошли всем Твоим творениям радость и довольство, чтобы стали они господами самих себя и были счастливы». Мать принесла его в храм для выполнения обрядов, и там встретил его старый пустынник Асита, которого привело туда с Гималаев предчувствие великого рождения. Он тут же предсказал, что дитя станет Буддой, спасителем мира от всех бед, проводником к свободе, свету и бессмертию. И раз, когда он был уже отроком, родители потеряли его в толпе паломников на празднике и после долгих поисков отец нашёл его в кругу святых мужей погруженным в благочестивое размышление…

Язон откинул завесу. Его поразила величавая фигура Аполлония: Филет, Иосиф и неизменный Дамид были едва заметны рядом с ним. Гости ласково приветствовали молодого хозяина и все под руководством Филета продолжали осмотр знаменитой библиотеки.

— Это вот исторический отдел, — говорил Филет. — Тут собрано почти все, что было написано об истории рода человеческого, с древнейших дней по наше время.

Иосиф, все такой же розовенький, чистенький, с тонким носиком и вострыми глазками, улыбнулся своей особенной улыбочкой и проговорил:

— История — это самая безнадёжная из наук. Я не мало занимался ей и пришёл в полное отчаяние. Гелланик часто противоречит Акузилаю в генеалогиях, Акузилай часто поправляет Гесиода, Эфор уличает во лжи Гелланика, Эфора же — Тимей, Тимея — все жившие после него историки, Геродота же — все… Тимей, писавший по истории вашей Сицилии, не считает для себя достойным соглашаться с такими писателями, как Антиох, Филист и Каллий. Авторы аттических летописей или историки аргивские не следовали друг другу в изложении истории Аттики или Аргоса. Но вот мы, иудеи, имеем историю всего нашего прошлого всего в двадцати двух книгах, которые, по всей справедливости, считаются вполне достоверными…

Все с любопытством посмотрели на бойкого иерусалимца. Язон отвернулся к окну, где вдали мрели нежно-розовым видением берега Калабрии.

— Что-то душно, — сказал Филет. — И как темнеет… Должно быть, гроза будет…

— Да, очень душно, — согласился Аполлоний. — Но будем осматривать твои сокровища дальше.

— Вот на этих полках собрано все, что написано за все века против иудеев, — продолжал Филет. — Тут есть очень редкие вещи.

Язон заговорил с Дамидом. Тот, как всегда, стал рассказывать об учителе: о другом он говорить давно разучился.

— О, это замечательнейший человек! — тихо сказал он. — С ним говоришь, точно на крыльях летаешь. Вот, помню, были мы с ним в Родосе и подошли к знаменитой статуе Аполлона: учитель любит осмотреть все. И вот я спрашиваю его: учитель, есть ли на свете что больше этого колосса? А он, не колеблясь ни минуты, отвечал: «Есть, Дамид. Это — человек, обладающий здравой философией и искренней верой».

Язону сразу стало скучно, как всегда, когда его угнетали ничего не значащими словами. «Что такое здравая и что такое нездравая философия? — подумал он. — И кто и как может судить об искренности и неискренности веры? И что такое вера?»

Где-то вдали глухо прокатился гром. Потемнело ещё более. Жара томила даже в прохладной библиотеке с затенёнными окнами. Язон только делал вид, что слушает набожные рассказы Дамида. Тот, рассказывая, все оглядывался на своего великого учителя, точно боялся, что тот услышит его.

— А какое во все проникновение! — говорил он, и на лице его был восторг. — В Коринфе мы познакомились с киником Деметрием, и тот так увлёкся красноречием Аполлония, что бросил все и пошёл за ним. У Деметрия был ученик, Менипп, которого любила одна иностранка. Увлечённый её красотой, Менипп хотел уже жениться на ней, но вдруг Аполлоний узнал, что она — лампуза, ламия, питающаяся человеческим мясом! И вот он пришёл на свадьбу, обличил лампузу, и та исчезла со всеми поварами и виночерпиями; так Менипп был освобождён от власти кровавого призрака…

Снова послышался угрожающий гул далёкого грома. За окном кто-то пробежал. Рабы стали перекликаться по дворцу тревожными голосами. Язон выглянул в окно, чтобы узнать, в чем дело, и ахнул: из Этны как-то особенно, торопливо валил густой то чёрный, то бурый дым и туча его уже покрыла зловещей тенью солнечный остров. Снова послышался ближе, грознее устрашающий гул, и все — все были уже на широкой террасе среди колонн — поняли, что это не гром, а рокот вулкана. Гул нарастал, подымался и вдруг оборвался, гигантская гора выбросила сразу целую тучу пара и из необъятного кратера её и с боков полетели в чёрное небо снопы бешеного огня…

— Точно нарочно к моему приезду! — воскликнул Аполлоний. — Видеть такое зрелище не всякому удаётся… Может быть, мы пройдём лучше в театр: оттуда вид будет ещё величественнее. Смотрите, смотрите!

Рёв огня, паров, дыма потрясал даже в Тауромениуме. Лавины камней и огромные скалы, пыля, с грохотом неслись вниз, к морю, где среди чёрной теперь воды лежали скалы, которые, по преданию, разгневанный Циклоп бросил вслед убегавшему Улиссу… Язон побледнел: а мать?.. Первым движением его было послать ей навстречу рабов, но что тут могут сделать рабы? Единственная надежда была, что мать и Хлоэ ещё не выехали из Сиракуз. Но сердце заболело…

Все вышли из дворца — он как-то странно весь побелел среди этой зловещей черноты — и вдоль крепостной стены спустились к вырубленному в скале театру. Действительно, оттуда, из оркестра, вид на бунтующую гору был ещё грандиознее. Окутанная чёрным, в бурых оттенках дымом, она грохотала, и казалось, что под ней шёл бой каких-то гигантов. По городку тревожно, с криками бегали люди…

Рёв все нарастал с чудовищной силой. Стало совсем темно, как ночью. И в грозном, грохочущем и ревущем мраке этом чувствовалось, как не только под горой, но точно под всем островом, под всей землёй идёт ворочание каких-то страшных сил. Пламя, то мрачно красное, то свирепо белое, то тускло-медное, то ослепительно-золотое, то зловеще-зеленое, рвало чёрные склоны горы, и даже отсюда было видно, как из-под чёрных клубящихся туч выплывала в медлительной торжественности, блестя жутким белым блеском, тяжкая река лавы… Она сияла так, что было больно глазам. На землю беспрерывно сыпался чёрный дождь копоти и в жарком, душном воздухе запахло горящей серой. Дышать становилось трудно. Тревога все более и более захватывала сердца… И снова идущий из самых глубин горы гул, постепенно нарастающий, переходящий в рёв, и снова все потрясающий взрыв, и снова рокот страшных каменных лавин. Казалось, это была та последняя катастрофа, которую предчувствовало человечество с давних пор…

Ужас скосил всех. Все упали лицом на чёрную землю. Время, казалось, остановилось. Сверху непрестанно сыпался густой лохматый дождь гари. Вдали, внизу, кипело море… И снова страшный в своём напряжении подъем подземных громов к вершине горы, рёв и свист многоцветного пламени и жуткое содрогание земли…

Язон вдруг вскочил как безумный.

— Нет, я больше не могу! — воскликнул он и, шатаясь, бросился к ярко-багровому в огнях вулкана дворцу. — Эй, рабы!

Дворец весь уже потрескался, и белые колонны то и дело рушились в чёрную бездну. Рабы выли на чёрной улице.

— Все, кто последует за мной на спасение матери, получат свободу и богатство! — крикнул Язон. — Коней!

Отозвалось всего несколько человек: остальные от ужаса просто ничего не поняли.

Ещё немного — и несколько обречённых полетели на конях петлями дороги вниз, к морю. Впереди нёсся на своём белом арабе Язон. Лошади то и дело при толчках спотыкались, и всадники летели через голову, но вставали — которые могли встать — и снова летели, безумные, на точно безумных конях с исступлёнными глазами. Вверху справа ревел вулкан и, слепя, ползла вниз с медлительной торжественностью сияющая лава…

Они, не помня ничего, летели уже вокруг подошвы горы, как вдруг впереди, в черно-багровом мраке раздался вопль нескольких голосов и Язон увидал под чёрной скалой мать, Хлоэ и дрожащих рабов. Все они были вымазаны в саже, все, простирая к нему руки, звали его на помощь… Снова из утробы земли с громом и рёвом поднялся чудовищный порыв вверх, снова все затряслось вокруг в черно-багровом мраке, и вдруг огромная скала, под которой прятался караван Эринны, зашаталась, тяжко рухнула на караван и, разбившись, бешеным потоком скал и камней понеслась под рёв вулкана вниз, в кипящее море… Лошади в ужасе храпели и упрямо трясли головами. Белый араб помертвевшего от боли Язона Вдруг заржал, яростно вздыбил, совсем уже не слушая всадника, понёсся обратно… За ним, оскользаясь, падая, понеслись остальные — становясь в числе все меньше и меньше…

…На третий день, когда извержение стало стихать и вокруг посветлело, Филет с рабами пустился из полуразрушенного дворца на поиски своего ученика и друга. Они скоро нашли на морском берегу два покрытых чёрным пеплом холмика: белый араб был уже мёртв, а Язон, без сознании, ещё дышал. Из его спутников с ним никого не было, их разыскали плачущие семьи только некоторое время спустя: поскакав на спасение своей госпожи, за свободой и золотом, все они нашли смерть…

И когда тихий Филет, мудрец, ощутил под трепетной рукой своей тихое биение сердца Язона, он, давно уже зная, что нет в мире богов, к которым человек мог бы обратиться в беде своей, поднял все же в прояснившееся, ласковое небо глаза, и в них были слезы…

XLVI. ЗВЕРЬ

Для великого мщения гнусным поджигателям Рима все было готово: огромный цирк на Ватиканском холме, среди пышных садов Нерона, украшенный прекрасным обелиском, вывезенным из Египта[78], был очищен от всей той грязи, которую оставили в нем долго жившие погорельцы. Со всех концов Италии свезены были дикие звери. Было схвачено достаточное количество отвратительных поджигателей…

Пришёл, наконец, и заветный день. Стечение народа в Ватикане было так велико, что преторианские центурии едва сдерживали напор толпы и уже не раз, действуя горбом щита и даже пуская иногда в ход и страшный pilum, ходили на римлян в атаку. И все-таки зрители бешено напирали на деревянные стены цирка и уже многих задавили на смерть. В самом цирке творилось нечто невероятное: не только все места в амфитеатре были заняты, но были переполнены народом все проходы и даже на подиуме пройти было невозможно. Сидела белая и строгая Vigro Magna в окружении своих красавиц-весталок. Были иностранные послы. Была вся знать — старики, женщины, дети… И когда появился цезарь, народ встретил его бурной овацией: он благодарил его и за предстоящие наслаждения, и за то, что он нашёл виновных в пожаре Рима, и за то, что все прекрасно зарабатывали на постройках…

Высоко, на последних ступенях, под самым велариумом, сидел в жаркой и зловонной толпе Павел. В душе его свершалась жуткая казнь. Он не мог подавить в себе тяжкого чувства ответственности во всем происходящем. В бессонные ночи он с ужасом и недоумением вспоминал свои пророчества: как скоро явится при звуке золотых труб Мессия для последнего суда, как его верные не умрут, не увидя этого торжества правды в мире, как смерть будет для них только мимолётным сном, после которого они немедленно воскреснут в светлейшую жизнь плеромы. Он смотрел через тысячеголовую толпу на аметистовую тогу императора, в которой теперь для него сосредоточилось все зло мира, и поражался, как мог он, слепыш, звать людей к рабской покорности этому человеку-зверю, будто бы поставленному Богом защитником добра и правды на земле. Он понимал, что наговорил тьму глупостей, и все глупости эти он осмелился выдать за голос Божества… Он исхудал так, что даже близкие не узнавали его, и в глазах его то стоял холодный сумрак шеола, то рдели ярые огни для последнего суда… Он и тут не победил своей гордости: ни единому человеку он не признался в страшной катастрофе, которую он претерпел. Наоборот, когда ему приходилось украдкой встречаться с немногими уцелевшими верными, он сейчас же входил в свою роль посланника Божия и именем Божиим обещал им то, что — теперь он знал это — не свершится. Он не понимал, что это было, все это прошлое его: помешательство ли, сон дурной или наваждение злого духа?

Внизу, на подиуме, сидел Язон с Филетом. Иоахим после страшной гибели Эринны никуда не показывался. Не хотел идти и Язон, но настоял на этом Филет.

— Ты должен видеть, милый, что не одному тебе в мире больно, — говорил он. — И ты должен видеть человека и все, на что он способен. Только тогда поймёшь ты, может быть, до конца то, что я — помнишь? — говорил тебе на берегу озера гельветов о Белой Горе.

Но Язон все же пришёл, главным образом, из-за Миррены: а вдруг она, христианка, окажется среди осуждённых?! Он страшно исхудал. В глазах его — они стали ещё больше — стоял какой-то свинцовый покой. Но душа его горела скорбями, как в тот страшный день пылала перед ним во мраке бешеная Этна. Жизнь дала ему слишком много страшных уроков сразу, и он сгибался под тяжестью их. Он понял, что человек любит только призраки, обманы, что всем в жизни правит случай и что он, Язон, совсем не владыка даже в своей жизни, а только жалкая игрушка в чьих-то руках…

Ни Павел, ни Язон, ни Филет — он боялся за Елену — не обращали внимания на то, что происходило вокруг них: они ушли в себя. Но вот прозвучали медные трубы, все зашевелилось и — затихло… Все глаза были обращены на подземелье, откуда должны были показаться осуждённые, всякий сброд, который отлично мог на этот день сойти за христиан. И вот с этим особым, страшным железным звуком загремела решётка и на залитую солнцем арену вылилась толпа измождённых, замученных людей…

Многие сразу признали красавицу Перпетую. От её недавнего сияния не осталось и следа. Её до арены то и дело насиловали пьяные вигилы. Она как-то сразу потеряла веру: не может быть, чтобы Господу был нужен её позор и весь этот ужас… И как только из хрупкого здания веры вывалился этот кирпичик, так за ним быстро посыпались другие, и теперь это был почти уже мёртвый человек, который не имел даже сил казнить себя за все, что он сослепу наделал: за горе любимых стариков и милого мужа, за сиротство деток несчастных… Рядом с ней шёл тихий Тимофей — Павел весь затрясся, — который в простоте души своей не понимал, что он такого злого сделал, что должен погибать этой страшной смертью. И с неменьшим ужасом узнал Павел двух стариков, Жаворонка и Пантеруса, и необрезанных, и некрещёных, язычников… Жаворонок все показывал амфитеатру свои беззубые челюсти — так, как показывал он их в былое время в германских лесах Германику, — и свои раны, а Пантерус шёл, не поднимая головы: все равно помирать, видно, надо. Но жизни было жалко и более всего в ней жалко было тех солнечных дней галилейских, когда он восторженно пил с черноокой красавицей в золоте спелой кукурузы счастье любви… Душа Павла вздыбилась в ярости: где же Господь в справедливости Своей? Почему посылает Он и этих бедных язычников наряду с верными в пасти зверей?

Назад Дальше