Хрен с бугра - Щелоков Александр Александрович 11 стр.


— Мы, молодой человек, только цех, в котором заготовляют газетный фарш. А колбаски — дело секретариата.

— Спасибо, понял, — сказал Бельдюгин. — Когда решим с вами, я зайду насчет колбасок в секретариат.

Он достал из портфеля толстенную тетрадь в коленкоровом переплете:

— Вот, поглядите.

— «Пословицы и поговорки войны нам и сегодня очень нужны», — вслух прочитал Бугров заголовок, украшавший титул рукописи. Он всегда читал вслух вещи, которые ему приносили. Так легче было получить поддержку коллег, сидевших в одной с ним комнате. — Что ж, тема конкретная.

— Я тоже так думаю, — скромно согласился автор.

— «Родина для нас дороже глаз», — прочитал Бугров первую бельдюгинскую пословицу.

Пошлепал губами, почесал за ухом.

— Глупость, молодой человек. При чем тут глаза, если о Родине речь? Можно ли зрение противопоставлять патриотизму?

— Это народная пословица, — сказал Бельдюгин обиженно. — Наш народ так говорит. Я лишь записываю его изречения.

— Э-э, — пробурчал Бугров. — Наш народ и не такое говорит. Если все за ним записывать…

И стал читать дальше.

— «Никогда Россия ярма не носила». Это что? Вы когда-нибудь историю изучали? Носила ярмо Россия, молодой человек. Носила…

— Да, но в переносном смысле она всегда оставалась свободной, — Бельдюгин стал распаляться и шел в атаку. — Пословица должна воспитывать у людей гордость, а не сеять в народе сомнения.

— Пословица никому ничего не должна, — устало заметил Бугров. — И уж тем более не должна быть глупой.

— Где вы обнаружили глупость? — спросил Бельдюгин зло. — Это ответственное обвинение.

— А вот глупость: «Наш покой не тревожь: всадим нож». Явно бандитская прибаутка.

— Так-так, — сказал Бельдюгин угрожающе. — Может быть, вы вообще отрицаете идею защиты социалистического Отечества?

Бугров не обратил внимания на выпад.

— Идем дальше. «Бьет Альбина из карабина». Это, извините, не пословица, а тифозный бред. Я вам таких мудростей наговорю три короба, не сходя с места. И вы их тоже на счет народа запишете?

— А почему нет? — сказал Бельдюгин. — Только вы не наговорите.

— Ладно, я добрый, — усмехнулся Бугров. — Валяйте, записывайте.

И начал импровизировать:

— «Моется Ваня в партизанской бане». «Старый Игнат взял автомат»…

— Минутку, — всполошился Бельдюгин. — Я не приготовил бумагу.

Бугров смотрел на него с нескрываемым удивлением. Он даже снял очки, чтобы лучше разглядеть собеседника.

— Готов, — бодро доложил Бельдюгин. — Диктуйте.

— «Бьет Пахом врага стальным штыком». «Варит Маша партизанам кашу». «Врагам на горе пошел в партизаны Боря». «Стал Ефим солдатом лихим»…

Бельдюгин шваркал карандашиком в своей толстенной тетради, едва успевая записывать экспромты Бугрова. При этом он повторял:

— Колоссально! Давно бы к вам прийти! Как я не допер?

— Может, хватит? — спросил Бугров, выдав на-гора еще несколько глупостей.

— На каком фронте воевали? — спросил Бельдюгин. — Такая замечательная самобытность видения…

— Нигде я не воевал, — сказал Бугров грустно. — Стар уже для войн. И болен.

— Тогда откуда у вас такое форклерное богатство?

Бугров теперь видел, что выиграть бой можно. Он постучал по крышке стола ладонью.

— Тут у меня всего такого полным-полно. А места в газете не дают. Ни одной колбаски…

— Понял, — сказал Бельдюгин, — я не в обиде. Тем более, кое-что из ваших запасов для себя передрал. Вы не обидитесь, если я это где-нибудь опубликую?

— Бога ради! — махнул рукой Бугров.

Когда Бельдюгин вышел, он повернулся ко мне.

— Помяни мое слово, старик. Этот тип говорит «форклер», но я уверен — пойдет далеко. Нахален. Других талантов ему не надо.

Бугров будто в воду глядел.

Через несколько лет в Москве в военном издательстве министерства обороны вышла книга «Пословицы и поговорки войны». В ней черным по белому был рассыпан весь бред, и тот, что отверг Бугров, и тот, что он сам наговорил.

Еще через год Бельдюгин защитил диссертацию. На почетном месте в мудрено-ученом труде стояли Игнат с автоматом, Пахом со стальным штыком, в партизанской бане мылся веселый Ваня, Маша варила кашу…

Голосовавших против Бельдюгина в ученом совете не оказалось.

Кандидат наук по сравнению с отошедшим в иной мир Лизуновым выглядел без малого академиком. И других кандидатур на вакантное место Дирижера областной прессой в обкоме не стали искать.

Конечно, камертон у товарища Ивана Бельдюгина был иной. В период, когда одни мудрости были развенчаны, а другие еще не созданы, Дирижер полными пригоршнями черпал коллективную мудрость народа и выплескивал ее на непокрытые головы хористов,

В первое лето дирижерства Бельдюгина бывалый и битый всеми возможными способами Никонов понес на согласование передовую статью «Быстро и без потерь соберем урожай». Написана она была по лучшим канонам эпохи товарища Серафима Лизунова.

Новый Дирижер просмотрел материал, ковырнул строчку в середине первого абзаца:

— Давайте сразу эти штучки отбросим! Тоже мне мудрость! Уборка — дело сезонное. Да любой худолапотный дед знал об этом за сто лет до товарища Сталина. Только формулировал куда точнее: «Осенний день год кормит». Так и пишите. Это бьет в точку. И народу понятнее…

С тех пор пословиц и поговорок на каждый номер нашей газеты стало приходиться чуть больше прежнего, а согласований по цитатам убавилось.

О товарище Иване Бельдюгине я вспомнил далеко не случайно. Он сам не дал возможности о себе забыть.

Утром пятого дня генеральных приготовлений к приезду Великого Гостя, когда я пришел в редакцию и еще не сел за стол, трелью залился телефон.

Хорошо поставленный руководящий рык Бельдюгина ударил в ухо артиллерийским залпом упреков:

— Ну и контора у вас! Звоню с самого утра — никого. Где Константин?

— Сейчас и есть самое утро, — сказал я дерзко. Поважать Дирижера в его несправедливых происках было опасно для будущего. — Вчера Главный вообще из редакции не уходил. Сегодня ушел в четыре. Сейчас восемь. Может человек отдохнуть?

— Может, — утвердил мой вопрос товарищ Иван Бельдюгин. — В гробу! А сейчас все работают. Такое время грядет…

— В чем дело? — спросил я. — Если срочное — я на месте.

— Сейчас у нас все дела срочные, и все на месте, кроме вашего Главного. Ладно, с ним я потом. А ты подумай, как на все время пребывания Гостя обеспечить в газете поток откликов трудящихся. На первой полосе. Ежедневно! Широкой волной.

Трубка металлически блямкнула в ухо и замолчала.

Поскольку товарищ Иван Бельдюгин осуществлял проведение «линии» обкома партии, пренебречь его пожеланиями мы не могли.

Итак, требовались отклики.

В газетах того времени они были соусом, в котором к столу читателей подавались важнейшие события в стране и за рубежом. Считалось, что каждое новое указание партийных властей должно порождать в народе волну бурных восторгов, которые, в свою очередь, обязаны выплескиваться на страницы советской прессы пенистым прибоем многочисленных откликов.

Так считалось. Но теперь представьте человека, который утречком, хлебнув чайку и наспех просмотрев газеты, хватается за перо, чтобы настрочить в редакцию послание с осуждением поганых расистов Южной Африки и с одобрением нового порядка налогообложения крестьян, установленного министерством финансов родной советской страны…

Трудно представить, верно? Особенно мне, двадцать лет подряд читавшему редакционную почту. Не было в ней откликов — вот вам крест!

Да и кто, спрашивается, мог наздравствоваться на каждый чих нашего дорогого Никифора Сергеевича, который молол и молол со всех возможных трибун, не щадя языка своего?

Поначалу газеты, забитые текстами его выступлений, читали многие. Но по мере того, как давление звонких фраз нарастало, а разрыв между словом и делом, между обещаниями и тем, чем они оборачивались, увеличивался, читательский интерес к руководящему трепу стал резко падать.

Наконец, настало время, когда от начала до конца газеты прочитывали только те, кому за это платили деньги. В результате набегали удивительные ляпы. Ташкентская военная газета «Фрунзевец» тиснула речь, которой наш Дорогой Никифор Сергеевич не произносил вообще. Все газеты дали один текст его выступления во Франции, товарищи ташкентцы — другой. И сошло. Читатель ничего не заметил, не взволновался, бунта не поднял…

Так или иначе, но от газет постоянно требовали, чтобы голос масс со страниц партийной и советской печати не переставая блажил: «Все, что сказано нашим Никифором Сергеевичем, что решено партией — одобряем! Все, что нам предложено сделать — сделаем ударно и раньше срока!»

Получив указание об откликах, как полководец, чувствующий, что победа ускользнет, если не добавить сил на направлении главного удара, я стал перебирать пофамильно наши немногочисленные внутренние резервы, размышляя над тем, кому поручить организацию откликов.

Как известно, первые, к кому в минуты тяжкие обращаемся мы за помощью и сочувствием — это наши милые женщины. Им всегда честь и место там, где работа в силу особых трудностей не по плечу мужчине.

Итак, первой в списке свободных от участия в подготовке торжественной встречи была Мариэтта Кузьминична Чайниковская. Та, которую в коллективе друзей-единомышленников звали за глаза Мымриэттой.

Природа создала Чайниковскую, используя в производстве одни лишь плоскости.

— Не обильная женщина, — говорил о ней Стас Бурляев. — Черна, как галка, тоща, как палка. Доска — два соска.

На мой взгляд, оценка была поверхностной. Да, действительно, наружных округлостей нашей Мариэтте не хватало. И там выступа нет, и в другом месте плосковато. Но она брала глубиной. Уж чего-чего, а глубинной, внутренней обильности нашей Чайниковской хватало.

К тридцати шести годам она уже три раза состояла в браке и вырастила двух детей до подсудного возраста.

При этом дети ее в нашем городе были широко известны.

Сын Рудик с семнадцати лет стал профессиональным алкоголиком и получил постоянную прописку в городском вытрезвителе. Там в свободное от пьянки время он работал санитаром и дворником. За скромный вклад в борьбу с зеленым змием Рудик получал бесплатное обслуживание по пьяной нужде и имел постоянную койку для удобного проживания в палате протрезвляемых. Может быть, именно это и создало ему известность в кругах городской богемы, которую составляли два художника, рисовавшие на заказ портреты советских вождей, один поэт и архитектор, именовавший себя не иначе, как «композитором каменной музыки».

Возлежа на казенной койке вытрезвителя, Рудик вошел в полное доверие и к некоторым другим выдающимся горожанам, которых приводили в его компанию ошибки в дозировке означаемых в протоколе жидкостей.

Зубы, выбитые при падении с лестницы, Рудику вставил стоматолог Швайкин. Швы на лоб наложил хирург Хоменко. Старый костюм со своего плеча ему подарил завгар больницы Треплов.

По мере сил Рудик служил народному просвещению. Он завел дружбу с доктором Штофманом и стал его ассистентом. Штофман от имени общества по распределению научных и политических знаний занимался воспитанием широких масс в духе отвращения к алкоголю. Рудик ему помогал.

Происходило это незабываемое действо так. В кульминационный момент лекционного сеанса, когда собранные профсоюзом слушатели начинали активно думать о том, где и чем запить осадок от скучной лекции, на сцену вылезал Рудик. Для наглядности зла, приносимого моральному облику человека алкоголем, Штофман публично подносил ему полный стакан.

Являя собой живую агиткартинку, Рудик доверительно обращался к залу:

— Ну что, братцы, охмуряют вас? А вы не верьте. Ежели водка лошади вредна, нехай не пьет. Нам больше останется.

И целовал стакан в донышко, предварительно одним махом осушив его.

К чести Рудика, выражений, которые оскорбляют слух, он не употреблял. Сказывались заметные пробелы в воспитании: пить он начал раньше, чем овладел словарем родной речи в полном объеме.

В тот момент, когда Рудик косел и пытался стащить лектора с трибуны, в зале появлялся милиционер. Штофман получал прекрасную возможность продемонстрировать процесс превращения человека в обезьяну и заклеймить зеленого змия в его реальном обличии.

Дочь Чайниковской Элла едва получив паспорт, умотала из города с кочующим джаз-оркестром и навсегда исчезла в просторах великой державы.

Первый муж Мариэтты Кузьминичны — часовщик поляк Станислав Круликовский — не выдержал трехлетней беспрестанной войны с упрямой русской бабой, поднял руки вверх и запросил пардона. Капитуляция была принята, и Великая Польша, не сгиневшая в многотрудной борьбе, вновь обрела свободу.

Вторично делать ставку на Запад Чайниковская не рискнула. Она вышла замуж за дамского портного Андрея Люй Цзунхуана, раскосого экзотического красавца, приехавшего в наши края с Дальнего Востока.

Сын Дальней Азии, до того при обмере женского летнего платья никогда не отказывавший себе в удовольствии получше прощупать и промерить «среднюю линию» тела, не выдержал плотских неуемных желаний и требований, которые перед ним поставила дочь бледного Севера. Однажды утром Чайниковская изгнала несостоятельного супруга из дому, оставив себе все его пожитки, в том числе деревянный манекен на одной ноге и прижитую в браке раскосую дочь Эллу на двух.

Бедный китаец, встречая знакомых, оправдывался столь искренне, что вызывал у всех сочувствие к своей нелегкой доле.

— Ему, — говорил он о бывшей жене, — шибко блядский баба еси. Утром — давай, обед — давай, вечер — давай. Моя совсем соку не стало, работай перестал могу — вся сила уходи…

Третьим мужем Мариэтты оказался шофер дормехбазы Трофим Козлов — меднолицый медведь-русак. В силу врожденного интернационализма и мужской солидарности он стал воздавать супруге за страдания своих предшественников.

Возвращаясь с работы, Трофим с устатку круто заправлялся спиртным, потом для услады духа лупцевал жену и лишь затем для услады собственного тела волок ее за волосы к постели.

Рудик был сыном Трофима. Он честно унаследовал от отца гены, реагировавшие на все, что булькает в прозрачной таре. Гены труда ему почему-то не передались.

Мариэтта Кузьминична от Трофима сбежала сама.

Именно в золотой период «козловщины» она ушла из школы, где преподавала словесность. Демонстрировать подрастающему поколению фонари под глазами и густые синяки засосов, оставленные мужниной лаской на тощей шее, было непедагогично.

Прибежищем Чайниковской стала редакция, а ее творческим коньком — моральная тема. В Хоре Мальчиков она сразу заняла ведущее место солистки и запела дискантом.

Моральные дилетанты, пытавшиеся в нашей газете до Чайниковской освещать тему нравственности, выдавали на-гора статьи худосочные, с явными признаками умственного рахита. Их суждения о добре и зле, о любви и ненависти были почерпнуты у других авторов, а потому не задевали звонких струн читательских душ, жаждавших прикосновения к отвратительным сторонам жизни.

Проводником в таких экскурсиях стала Мариэтта. Она выплескивала на страницы газеты весь опыт своей сексуальной обильности. Рубрика «На темы морали» сразу получила признание. За каждым словом Чайниковской стояло лично пережитое. Она могла легкими намеками воссоздать подлинную, исторически точную картину кухонной битвы гражданок Донской и Мамаевой. По милицейскому протоколу, написанному наспех на простом тетрадочном листке, ей удавалось реконструировать пятый подвиг гражданина Геракла Петросяна, выпившего в компании на двоих двенадцать бутылок водки и тут же попытавшегося доказать стремление армянского народа к национальной независимости и свободе.

Чайниковская умела разбередить души покинутых жен, рассказывая им о коварных совратительницах, уводящих из семьи мужчин, оказавшихся под воздействием алкоголя и женских телесных прелестей. Ее статьи заставляли болезненно трепетать сердца неудачливых матерей, чьи дети пошли по дороге беспутства и пьянства. «Разбитые сердца, — писала она в одном из творений, — сочатся кровью, глаза — слезами. Как молчать, видя нечеловеческие страдания? Как молчать?!»

Назад Дальше